Текст книги "Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая"
Автор книги: Максим Горький
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 39 страниц)
Самгин, слушая стук по камню, представлял длинноногую, сухую фигуру Корнева орудием, которое неутомимо разрушает стену.
«В Иваново-Вознесенске огромная забастовка, руководят наши. Восстание в Черноморском флоте».
Новости следовали одна за другой с небольшими перерывами, и казалось, что с каждым днем тюрьма становится все более шумной; заключенные перекликались между собой ликующими голосами, на прогулках Корнев кричал свои новости в окна, и надзиратели не мешали ему, только один раз начальник тюрьмы лишил Корнева прогулок на три дня. Этот беспокойный человек, наконец, встряхнул Самгина, простучав:
«Вчера застрелен Васильев».
«Кем?» – спросил Самгин.
«Понятно. Не пойман».
А утром он крикнул, проходя по коридору мимо камеры:
– До свидания, Самгин! Иду на волю! Скоро всех... До утра Клим не мог уснуть, вспоминая бредовой шопот полковника и бутылочку красных чернил, пронзенную лучом солнца. Он не жалел полковника, но все-таки было тяжко, тошно узнать, что этот человек, растрепанный, как Лютов, как Гапон, – убит.
И тотчас вспомнил, как Иноков, идя с ним по набережной, мимо разрушенного амбара, сказал:
– Смотрите!
На гнилом бревне, дополняя его ненужность, сидела грязно-серая, усатая крыса в измятой, торчавшей клочьями шерсти, очень похожая на старушку нищую; сидела она бессильно распластав передние лапы, свесив хвост мертвой веревочкой; черные бусины глаз ее в красных колечках неподвижно смотрели на позолоченную солнцем реку. Самгин поднял кусок кирпича, но Иноков сказал:
– Не троньте, она и так умрет.
Самгин помнил, что эти слова очень смутили его. Но теперь он решительно подумал:
«А человека Иноков может убить».
Но ни о чем и ни о ком, кроме себя, думать не хоте. лось. Теперь, когда прекратился телеграфный стук в стену и никто не сообщал тревожных новостей с воли, – Самгин ощутил себя забытым. В этом ощущении была своеобразно приятная горечь, упрекающая кого-то, в словам она выражалась так:
«Хороша жизнь, когда человек чувствует себя в тюрьме более свободным, чем на воле».
В тюрьме он устроился удобно, насколько это оказалось возможным; камеру его чисто вымыли уголовные, обед он получал с воли, из ресторана; читал, занимался ликвидацией предприятий Варавки, переходивших в руки Радеева. Несколько раз его посещал, в сопровождении товарища прокурора, Правдин, адвокат городского головы; снова явилась Варвара и, сообщив, что его скоро выпустят, спросила быстрым шепотком:
– Ты знаешь, что Никонова?..
– Знаю! – громко ответил он.
– Ужасное время, дорогой!
После убийства полковника Васильева в тюрьме появилось шестеро новых заключенных, и среди них Самгин увидел Дронова. Было почти приятно смотреть, как Иван Дронов, в кургузенькой визитке и соломенной шляпе, спрятав руки в карманы полосатых брюк, мелкими шагами бегает полчаса вдоль стены, наклонив голову, глядя под ноги себе, или вдруг, точно наткнувшись на что-то, остановится и щиплет пальцами светлорыжие усики. И не верилось, что эта фигура из старинного водевиля может играть какую-то роль в политике. После десятка прогулок Дронов исчез» а Самгин подумал, усмехаясь:
«Он провел в тюрьме пять часов».
Выпустили Самгина неожиданно и с какой-то обидной небрежностью: утром пришел адъютант жандармского управления с товарищем прокурора, любезно поболтали и ушли„ объявив, что вечером он будет свободен, но освободили его через день вечером. Когда он ехал домой, ему показалось, что улицы необычно многолюдны и в городе шумно так же, как в тюрьме. Дома его встретил доктор Любомудров, он шел по двору в больничном халате, остановился, взглянул на Самгина из-под ладони и закричал:
– Ага, узник! Поздравляю! Дела-то, а? Встает Русь на дыбы...
Тем же тоном он сообщил, что Аркадий болен дизентерией. Эта шумная встреча надолго окрасила дальнейшие дни Самгина. Полковник Васильев не преувеличил: дом – действительно штаб-квартира большевиков; наверху у доктора и во флигеле Спивак было шумно, как на вокзале. Самгина изумляло обилие людей, они ходили по саду, сидели в беседке, ворчали, спорили, шептались, исчезали и являлись снова. На дворе соседа, лесопромышленника Табакова, щелкали шары крокета, а старший сын его, вихрастый, большеносый юноша с длинными руками и весь в белом, точно официант из московского трактира, виновато стоял пред Спивак и слушал ее торопливую речь.
– Это – недопустимо, понимаете? Это – меньшевизм. Ваша обязанность – разоблачать пред рабочими попытку фальсификации идеи народного представительства.
Спивак, несмотря на то что сын ее лежал опасно больной, была почти невидима, с утра исчезала куда-то, являлась на полчаса, на час и снова исчезала. Очень похудев, бледная, она стала сумрачней, и, пожалуй, что-то злое появилось в ее круглом лице кошки, в плотно сжатых губах, в изгибе озабоченно нахмуренных бровей. Стояли мохнатые дни августа, над городом ползли сизые тучи, по улицам – тени, люди шагали необычно быстро. Со дня на день ожидался манифест о конституции, и Табаков, встряхивая рыжеватыми вихрами, повторяя уроки Спивак, высоким тенором говорил кому-то в саду:
– Эта конституция будет милостынею царя либералам для того, чтоб они помогли крепче затянуть петлю на шее рабочего класса.
«Баран, – думал Самгин, вспоминая слова Тагильского о людях, которые предают интересы своего класса. – Него ради?» – спрашивал он себя в сотый раз.
Вдруг, точно с потолка, упал Иноков, развалился в кресле и, крепко потирая руки, спросил:
– Как сиделось? Скверненькая у нас тюрьма, а вот в Седлеце...
Лицо его обросло темной, густой бородкой, глазницы углубились, точно у человека, перенесшего тяжкую болезнь, а глаза блестели от радости, что он выздоровел. С лица похожий на монаха, одет он был, как мастеровой; ноги, вытянутые на средину комнаты, в порыжевших, стоптанных сапогах, руки, сложенные на груди, темные, точно у металлиста, он – в парусиновой блузе, в серых, измятых брюках.
– Революционера начинают понимать правильно, – рассказывал он, поблескивая улыбочкой в глазах. – Я, в Перми, иду ночью по улице, – бьют кого-то, трое. Вмешался «в число драки», избитый спрашивает: «Вы – что же – революционер?» – «Почему?» – «Да вот, защищаете незнакомого вам человека». Ловко сказано?
Закурив очень вонючую папиросу, он посмотрел в синий дым ее, сунул руку за голенище сапога и положил на стол какую-то медную вещь, похожую на ручку двери.
– Вот – вам! Помните, я у вас пресс-папье сломал? Самгин удивленно взял в руки отлитую из меди фигурку женщины со змеей в руке.
– Это было так давно. И вы – помнили?
– А – что ж? Не люблю оставаться в долгу. Клеопатра. Сам лепил и отливал сам. Интересное дело – лепка и литье! Думаю заняться.
– Вы – эсер? – спросил Самгин.
– Нет, – сказал Иноков, отрицательно тряхнув головой. – И к эсдекам не тянет. Беки, меки – не умещается это ни в душе, ни в голове моей. Должно быть – анархист, что ли...
Медная, довольно искусно сделанная фигурка Клеопатры несколько примирила Самгина с Иноковым.
– Да, вероятно, вы анархист, – сказал он задумчиво и спросил: – Вы знаете, Корвин – в «Союзе русского народа»?
– Ну и чорт с ним, – тихо ответил Иноков. – Забавно это, – вздохнул он, помолчав. – Я думаю, что мне тогда надобно было врага – человека, на которого я мог бы израсходовать свою злость. Вот я и выбрал этого... скота. На эту тему рассказ можно написать, – враг для развлечения от... скуки, что ли? Вообще я много выдумывал разных... штучек. Стихи писал. Уверял себя, что влюблен...
Усмехнувшись, Иноков прикрыл глаза, точно задремал. «Это он врет», – подумал Самгин, а Иноков, не открывая глаз, заговорил:
– Да – вот что: на Каме, на пароходе – сестра милосердия, знакомое лицо, а – кто? Не могу вспомнить. Вдруг она эдак поежилась, закуталась пледом – Лидия Тимофеевна. Оказалось, везет мужа в Тверь – хоронить.
– Убит?
– Тиф. Или – воспаление легких, не помню. Замечательно рассказывала она, как солдаты станцию громили, так рассказывала, будто станция-то – ее усадьба...
Иноков поджал ноги, собрался весь в комок и, поблескивая глазами, оживленно, с явным удовольствием, заговорил:
– Я тоже видел это, около Томска. Это, Самгин, – замечательно! Как ураган: с громом, с дымом, с воем влетел на станцию поезд, и все вагоны сразу стошнило солдатами. Солдаты – в судорогах, как отравленные, и – сразу: зарычала, застонала матерщина, задребезжали стекла, все затрещало, заскрипело, – совершенно как в неприятельскую страну ворвались!
Жадно затянувшись дымом, он продолжал с увлечением.
– Меньше часа они воевали и так же – с треском, доем – исчезли, оставив вокзал изуродованным, как еврейский дом после погрома. Один бородач – красавец! – воткнул на штык фуражку начальника станции и встал на задней площадке вагона эдаким монументом! Великолепная фигура! Свирепо настроена солдатня. В таком настроении – Петербург разгромить можно. Вот бы Девятого-то января пустить туда эдаких, – закончил он и снова распустился в кресле, обмяк, улыбаясь.
Исподлобья глядя на его монашеское лицо, Самгин хотел спросить: «Зачем это нужно, чтоб Петербург был разгромлён?» Но, помолчав, сухо спросил:
– А зачем вы ездили в Сибирь?
– Да так... посмотреть, – устало ответил Иноков и, позевнув, продолжал: – Вот и сюда приехал вчера, тоже не знаю зачем. Все здесь известно мне, никого у меня нет.
– Встретил на улице Томилина. Растолстел он, надутый такой, глаза жирком заплыли. Позвал меня к себе, чай пить. Сожительница его умерла, теперь он домохозяин, живет с какой-то дылдой в пенснэ и перекувырнулся к богу. Забавнейшая штука! «Все, говорит, я исследовал и, кроме бога, утверждаемого именно православной церковью, ничего неоспоримого – нет!» – «А – как же третий инстинкт, инстинкт познания?» Оказывается, он-то и ведет к богу, это есть инстинкт богоискательства. Поругался я с ним. Слушайте-ко, Самгин, – можно выспаться у вас?
Не очень охотно Клим отвел его в столовую, пустую и темную, окна ее были закрыты ставнями. Там, сидя на диване и снимая сапог. Иноков спросил:
– Вы верите в заговоры? В бабьи заговоры на кровь, на любовную сухоту?
– Разумеется, не верю, – сердито ответил Самгин.
– А я – верю. Сам видел, как старухи кровь заговаривают. И, по-моему, философия – заговор на совесть, на успокоение встревоженной Совести. Нет?
– Спите, – пробормотал Самгин, уходя и думая:
«Надо скорей кончить здесь все и – в Москву!»
Утром Иноков исчез, оставив на полу столовой множество окурков. В этот день дома города как будто стиснулись, выдавив на улицы всех жителей. Торжественно звонил соборный колокол, трещали пролетки извозчиков, люди шагали быстро, говорили крикливо и необычно перепутались: рядом с горожанами, одетыми празднично, шла растрепанная мастеровщина, всюду сновали оборванные ребятишки, стремясь как на пожар или на парад. День, как все дни этой недели, был мохнатый и бесхарактерный, не то – извинялся, что недостаточно ясен, не то – грозил дождем. Мелко изорванные, сизые и серые облака придавали небу вид рубища или паруса, испещренного заплатами.
К собору, где служили молебен, Самгин не пошел, а остановился в городском саду и оттуда посмотрел на площадь; она была точно огромное блюдо, наполненное салатом из овощей, зонтики и платья женщин очень напоминали куски свеклы, моркови, огурцов. Сад был тоже набит людями, образовав тесные группы, они тревожно ворчали; на одной скамье стоял длинный, лысый чиновник и кричал:
– Господа! Мне – ничего не надо, никаких переворотов жизни, но, господа, ура вашей радости, восхищению вашему, огням души – ур-ра!
Самгин не видел на лицах слушателей радости и не видел «огней души» в глазах жителей, ему казалось, что все настроены так же неопределенно, как сам он, и никто еще не решил – надо ли радоваться? В длинном ораторе он тотчас признал почтово-телеграфного чиновника Якова Злобина, у которого когда-то жил Макаров. Его ура поддержали несколько человек, очень слабо и конфузливо, а сосед Самгина, толстенький, в теплом пальто, заметил:
– Ишь, как размахался!
– Возмущается, – сказал кто-то.
– Эхе-хе...
Озорниковато расталкивая публику, прошло десятка три работниц с фабрики варенья; одна из них, очень красивая, приплясывая, потряхивая пестрой юбкой, пела:
Пойду в переулочек,
Куплю барам булочек,
Куплю барам сухарей,
Нате, жрите поскорей!
– Это самые распутные девки в городе у нас, – сказал Самгину толстенький, как бы хвастаясь особенностью города,
Товарки певицы осторожно хихикали, опасливо оглядывались, за ними торжественно следовал хозяин фабрики, столетний слепец Ермолаев, в черных кружочках очков на зеленоватом, длиннобородом лице усопшего. Его вели под руки сын Григорий, неуклюжий, как ломовой извозчик, старик лет шестидесяти, первый скандалист города, а под другую руку поддерживал зять Неелов, хозяин кирпичного завода, похожий на уродливую тыкву, тоже старик, с веселым лицом, носатый, кудрявый. Сверкая желтыми белками глаз, Григорий Ермолаев покрикивал на людей:
– Сторонитесь! Не видите?
А отец его, в черном сюртуке до пят, в черном бархатном картузе, переставляя деревянные ноги, вытирал ладонью мертвый, мокрый нос и храпел:
– Не допускайте, православные, не допускайте! Прихрамывая, качаясь, но шагая твердо и широко, раздвигая людей, как пароход лодки, торопливо прошел трактирщик и подрядчик по извозу Воронов, огромный человек с лицом, похожим на бараний курдюк, с толстой палкой в руке. За ним так же торопливо и озабоченно шли другие видные члены «Союза русского народа»: бывший парикмахер, теперь фабрикант «искусственных минеральных вод» Бабаев; мясник Коробов; ассенизатор Лялечкин; банщик Домогайлов; хозяин скорняжной мастерской Затиркин, непобедимый игрок в шашки, человек плоскогрудый, плосколицый, с равнодушными глазами.
Самгин постоял в саду часа полтора и убедился, что средний городской обыватель чего-то побаивается, но обезьянье любопытство заглушает его страх. О политическом значении события эти люди почти не говорят, может быть, потому, что не доверяют друг другу, опасаются сказать лишнее.
– Сказывали – музыка будет на площади, – слышал Самгин.
– К чему же это – музыка, если солдат не пригнали?
– Не царский день.
– Вот именно – не царский!
– Союзнички наши идут.
– Обязаны.
Маленький человечек в полосатом костюме и серой шляпе, размахивая тростью, беспокоился:
– А отчего полиции нет? Вы не знаете – почему нет полиции?
– Народ – трезвый.
И только мрачный человек в потертом пальто и дворянской фуражке не побоялся высказать откровенно свой взгляд: отодвинув Самгина плечом, он встал на его место и сказал басом:
– Ничего доброго из этой жидовской затеи не будет, а союзники – болваны.
В общем люди были так же бесхарактерны, как этот мохнатый, пестрый день. Многие, точно прячась, стояли в тени под деревьями, но из облаков выглядывало солнце, обнаруживая их. На площадь, к собору, уходили немногие и нерешительно.
Самгин подвинулся к решетке сада как раз в тот момент, когда солнце, выскользнув из облаков, осветило на паперти собора фиолетовую фигуру протоиерея Славороссова и золотой крест на его широкой груди. Славороссов стоял, подняв левую руку в небо и простирая правую над толпой благословляющим жестом. Вокруг и ниже его копошились люди, размахивая трехцветными флагами, поблескивая окладами икон, обнажив лохматые и лысые головы. На минуту стало тихо, и зычный голос сказал, как в рупор:
– Не верьте обольщениям безумцев, не верьте хитростям инородцев!
Было хорошо видно, что люди с иконами и флагами строятся в колонну, и в быстроте, с которой толпа очищала им путь, Самгин почувствовал страх толпы. Он рассмотрел около Славороссова аккуратненькую фигурку историка Козлова с зонтиком в одной руке, с фуражкой в другой; показывая толпе эти вещи, он, должно быть, что-то говорил, кричал. Маленький на фоне массивных дверей собора, он был точно подросток, загримированный старичком.
– Пошли, – сказал кто-то сзади Клима. Толпа, отхлынув от собора, попятилась к решетке сада, и несколько минут Самгин не мог видеть ничего, кроме затылков, но вскоре люди, обнажая головы, начали двигаться вдоль решетки, молча тиская друг друга, и пред Самгиным поплыли разнообразные, но одинаково серьезно настроенные профили.
– Куда же это они... прямо на нас? – проворчал тощий человек впереди Клима и отодвинулся; тогда Самгин увидал каменное лицо Корвина, из-под его густых усов четко и яростно выскакивали правильно разрубленные слова:
– «Бла-го-вер-рно-му импе-ра-то-ру...»
Почти не разделенные тонкой чертой переносья глаза его, – это уже когда-то отметил Самгин, – были как цифра 8.
Рядом с ним мелко шагал, тыкая в землю зонтиком, бережно держа в руке фуражку, историк Козлов, розовое его личико было смочено потом или слезами, он тоже пел, рот его открыт, губы шевелились, но голоса не слышно было, над ним возвышалось слепое, курдючное лицо Воронова, с круглой дырой в овчинной бороде.
– «Ал-лександр-ровичу-у», – ревела дыра.
Воронов нес портрет царя, Лялечкин – икону в золоченом окладе; шляпа-котелок, привязанная шнурком за пуговицу пиджака, тоже болталась на груди его, он ее отталкивал иконой, а рядом с ним возвышалась лысая. в черных очках на мертвом лице голова Ермолаева, он, должно быть, тоже пел или молился, зеленоватая борода его тряслась. Он был страшен, его, должно быть, затем и вывели, чтоб устрашать народ. Густо двигались люди с флагами, иконами, портретами царя и царицы в багетных рамках; изредка проплывала яркая фигурка женщины, одна из них шла, подняв нераскрытый красный зонтик, на конце его болтался белый платок.
«Триста, ну – пятьсот человек, – сосчитал Самгин, – а в городе живет семьдесят тысяч».
Он вспомнил мощное движение массы рабочих с Выборгской стороны Петербурга, бархатистый гул ее говора, торжественное настроение. Стало надсадно и безнадежно скучно слушать нестройный вой союзников.
«Удивительная страна. Все в ней не так... не то».
Люди из сада потянулись за манифестантами, явно не желая смешиваться с ними. Площадь пустела. В десятке шагов от решетки на булыжнике валялась желтенькая дамская перчатка, пальцы ее были сложены двухперстным крестом; это воскресило в памяти Самгина отрубленную кисть руки на снегу. Он посмотрел, как толпа втискивала себя в устье главной улицы города, оставляя за собой два широких хвоста, вышел на площадь, примял перчатку подошвой и пошел к набережной. Его обогнала рыженькая собачка с перчаткой в зубах, загнув хвостишко кольцом, она тоже мчалась к реке, тогда Самгин снова возвратился в сад. Там на спинках скамеек сидели воробьи, точно старенькие люди; по черноватой воде пруда плавал желтый лист тополей, напоминая ладони с обрубленными пальцами. Самгин посидел на скамье, снова подумал о чудовищном несоответствии цифр.
«Пятьсот, семьсот человек и – семьдесят тысяч».
Домой идти н« хотелось.
«Там, вероятно, «гремят народные витии», – подумал он, но все-таки пошел пустыми переулками, мимо запертых ворот и закрытых окон маленьких домиков. Здесь было тихо, даже дети не кричали, только легкий ветер пошевеливал жухлые листья на деревьях садов, да из центра города доплывал ворчливый шумок. Для того, чтоб попасть домой, Самгин должен был пересечь улицу, по которой шли союзники, но, когда он хотел свернуть в другой переулок – встречу ему из-за угла вышел, широко шагая, Яков Злобин с фуражкой в руке, с распухшим лицом и пьяными глазами; размахнув руки, как бы желая обнять Самгина, он преградил ему путь, говоря негромко, удивленно:
– Можете представить – убили человека! Воронов, трактирщик, палкой по голове, на моих глазах – всенародно! Позвольте – что же это значит? Это – аптекарь Гейнце... известный всем!
Самгин остановился. Он знал Гейнце, скромного и умного человека, очень заметного работника в культурных учреждениях города.
– Он ехал на извозчике, и вдруг Воронов бросился, – рассказывал Злобин, взмахивая рукой, задевая фуражкой о забор, из опухшего глаза его сочились слезы, длинные ноги топали, он качался, но Самгин видел, что он не пьян, а – возмущен, испуган.
– В магазине Фурмана выбили стекла, приказчика окровавили, – перечислял Злобин, всхлипывая, всхрапывая. – Лошадь – палкой по морде. За что? Разве свобода...
Самгин обошел его, как столб, повернул за угол переулка, выводившего на главную улицу, и увидал, что переулок заполняется людями, они отступали, точно разбитое войско, оглядывались, некоторые шли даже задом наперед, а вдали трепетал высоко поднятый красный флаг, длинный и узкий, точно язык.
– Демонстрация, – озабоченно сказал адвокат Правдин, здороваясь с Климом, и, снимая перчатку с левой руки, добавил, вздохнув: – Боюсь – будет демонстрация бессилия.
Самгину хотелось повернуть назад, но сделать это было бы неловко пред Правдиным, тем более, что он, спрятав перчатки в карман, предложил:
– Что же, пойдемте... Надо же. Самгин пошел за ним, присоединилось еще десятка два людей.
– Мы, так сказать, блокированы, – говорил Правдин. – Там, – он указал рукою за плечо свое, – союзники буянят, а впереди – эти, наши... Надо всячески стараться убедить, чтоб...
Его толкнули в спину, и он пошел быстрее, схватив Самгина за руку.
В конце улицы топтались вокруг красного флага демонстранты: железнодорожники, мастеровые, гимназисты, было много девушек, преобладала молодежь.
– Триста, четыреста, – сосчитал Самгин и вспомнил: «Семьдесят тысяч!»
В центре толпы, с флагом на длинном древке, стоял Корнев, голова его была выше всех. Самгин отметил, что сегодня у Корнева другое лицо, не столь сухое и четкое, как всегда, и глаза – другие, детские глаза.
– Товарищи! – командовал, приложив ладони ко рту, как рупор, гривастый, похожий на протодьякона, одетый в синюю блузу с разорванным воротом. – По пяти в ряд!
Люди перетасовывались, около знамени взмыли еще три красных флага.
– Товарищи! Господа! – кричал Правдин. – Подумайте, к чему может привести вас...
– Кого это – вас? – закричал на него рыжий гимназист.
Гривастый человек взмахнул головой, высоко поднял кулак и сильным голосом запел:
– «Вы жертвою пали», – Самгин взглянул в его резкое лицо и узнал Вараксина, друга Дунаева.
Правдин, сняв шляпу, грустным тенорком подхватил:
– «Любви беззаветной к наро-оду».
Пошли не в ногу, торжественный мотив марша звучал нестройно, его заглушали рукоплескания и крики зрителей, они торчали в окнах домов, точно в ложах театра, смотрели из дверей, из ворот. Самгин покорно и спокойно шагал в хвосте демонстрации, потому что она направлялась в сторону его улицы. Эта пестрая толпа молодых людей была в его глазах так же несерьезна, как манифестация союзников. Но он невольно вздрогнул, когда красный язык знамени исчез за углом улицы и там его встретил свист, вой, рев.
– Чорт побери – слышите? – спросил Правдин, ускоряя шаг, но, свернув за угол, остановился, поднял ногу и, спрятав ее под пальто, пробормотал, держась за стену, стоя на одной ноге: – Ботинок развязался.
Самгин через очки взглянул вперед, где колыхались трехцветные флаги, блестели оклады икон и воздух над головами людей чертили палки; он заметил, что некоторые из демонстрантов переходят с мостовой на панели. Хлопали створки рам, двери, и сверху, как будто с крыши, суровый голос кричал:
– Ворота запри! Спусти Мурзу с цепи!
– Зайдемте сюда, я поправлюсь, – предложил Правдин, открывая дверь магазина дамских мод, и как раз в этот момент часть демонстрантов попятилась назад, втолкнув Самгина в магазин. Правдина радостно встретила толстая дама в пенснэ на мучном носу, он представил ей Самгина и забыл о нем, так же как забыл о ботинке. Самгин встал у косяка витрины, глядя направо; он видел, что монархисты двигаются быстро, во всю ширину улицы, они как бы скользят по наклонной плоскости, и в их движении есть что-то слепое, они, всей массой, качаются со стороны на сторону, толкают стены домов, заборы, наполняя улицу воем, и вой звучит по-зимнему – зло и скучно.
Против них стоит, размахивая знаменем, Корнев, во главе тесной группы людей, – их было не более двухсот и с каждой секундой становилось меньше.
Видел Самгин историка Козлова, который, подпрыгивая, тыкая зонтиком в воздух, бежал по панели, Корвина, поднявшего над головою руку с револьвером в ней, видел, как гривастый Вараксин, вырвав знамя у Корнева, размахнулся, точно цепом, красное полотнище накрыло руку и голову регента; четко и сердито хлопнули два выстрела. Над головами Корнева и Вараксина замелькали палки, десятки рук, ловя знамя, дергали его к земле, и вот оно исчезло в месиве человеческих тел.
– Ломи, наши! Бери на ура! – неистово ревел человек в розовой рубахе; из свалки выбросило Вараксина, голого по пояс, человек в розовой рубахе наскочил на него, но Вараксин взмахнул коротенькой веревочкой с узлом или гирей на конце, и человек упал навзничь. Драка пред магазином продолжалась не более двух-трех минут, демонстрантов оттеснили, улица быстро пустела;
у фонаря, обняв его одной рукой, стоял ассенизатор Лялечкин, черпал котелком воздух на лицо свое; на лице его были видны только зубы; среди улицы столбом стоял слепец Ермолаев, разводя дрожащими руками, гладил бока свои, грудь, живот и тряс бородой; напротив, у ворот дома, лежал гимназист, против магазина, головою на панель, растянулся человек в розовой рубахе. В Петербурге Самгин видел так много страшного, что все, что увидал он теперь, не очень испугало.
«Бессмысленно, бессмысленно», – убеждал он себя.
Мостовая была пестро украшена лохмотьями кумача, обрывками флагов, криво торчал обломок палки, воткнутый в щель между булыжником, около тумбы стоял, вниз головой, портрет царя. Кое-где на лысинах булыжника горели пятна и капли крови. Двое, по внешности – приказчики, провели Корвина, поддерживая его под локти, он шел, закрыв лицо руками, ноги его заплетались. Проходя мимо слепого, они толкнули старика, ноги его подогнулись, он грузно сел на мостовую и стал щупать булыжники вокруг себя, а мертвое лицо поднял к небу, уже сплошь серому.
Самгин оглянулся: за спиной его сидела на диване молоденькая девушка и навзрыд плакала, Правдин – исчез, хозяйка магазина внушала седоусому старику;
– Нужно было вызвать солдат...
Самгин вышел на улицу и тотчас же попал в группу людей, побитых в драке, – это было видно по их одежде и лицам. Один из них крикнул:
– Стой, братцы! Это – из Варавкина дома. – Он схватил Клима за правую руку, заглянул в лицо его, обдал запахом теплой водки и спросил: – Верно? Ну – по совести?
Самгин видел пред собой распухший лоб и мутносеренький, тупой глаз, другой глаз и щеку закрывала измятая, изорванная шляпа,
– Я – приезжий, адвокат, – сказал он первое, что пришло в голову, видя, что его окружают нетрезвые люди, и не столько с испугом, как с отвращением, ожидая, что они его изобьют. Но молодой парень в синей, вышитой рубахе, в лаковых сапогах, оттолкнул пьяного в сторону и положил ладонь на плечо Клима. Самгин почувствовал себя тоже как будто охмелевшим от этого прикосновения.
– Объясните нам – суд будет? Судить нас будут? Лицо у парня тоже разбито, но он был трезвее товарищей, и глаза его смотрели разумно.
– Вероятно, – ответил Самгин, прислонясь к стене.
– Из Варавкина дома вся суматоха, – кричал пьяный, – парень снова толкнул его.
– Молчи, а то – в морду! – сказал он очень спокойно, без угрозы, и обратился к Самгину:
– Кого же будут судить, – позвольте! Кто начал? Они. Зачем дразнят? Флаг подняли больше нашего, шапок не снимают. Какие их права?
– Стекла выбить Варавке!
– Помер он.
– Помер? Ну, тогда...
– Идемте!
Четверо пошли прочь, а парень прислонился к стене рядом с Климом и задумчиво сказал, сложив руки на груди;
– Что-то нехорошо вышло, а?
– Нехорошо, – ласково согласился Самгин и немножко отодвинулся от него.
Открывались окна в домах, выглядывали люди, все – в одну сторону, откуда еще доносились крики и что-то трещало, как будто ломали забор. Парень сплюнул сквозь зубы, перешел через улицу и присел на корточки около гимназиста, но тотчас же вскочил, оглянулся и быстро, почти бегом, пошел в тихий конец улицы.
За ним, по другой стороне, так же быстро, направился и Самгин, вздрагивая и отскакивая каждый раз, когда над головой его открывалось окно; из одного женский голос крикнул:
– Еще один бежит в очках! Держи его... А через несколько шагов его спросили:
– Эй, стрекулист! Али животишко заболел? Почувствовав что-то близкое стыду за себя, за людей, Самгин пошел тише, увидал вдали отряд конной полиции и свернул в переулок. Там, у забора, стоял пожилой человек в пиджаке без рукава и громко говорил кому-то:
– Ты меня оставь, как я есть. Это ничего, что я картуз потерял.
В щели забора, над плечами этого человека, блестели глаза, женский голос плачевно говорил:
– Ну, куда ты, бритое рыло, лезешь, твое ли это дело?
– Ты меня не уговаривай. Бить людей – нельзя!
– Догадался! Эх, ду-урак, дурак... Мостовую перешел человек в резиновых калошах на босую ногу, он держал в руках двухствольное ружье.
– Кум! – закричал он в полуоткрытое окно маленького домика. – Дай-кось дроби ..
Окно открылось, на подоконнике, между цветочных горшков, сидел зеленоглазый кот, – он напомнил Климу Томилина.
После буйной свалки на Соборной улице тишина этих безлюдных переулков была подозрительна, за окнами, за воротами чувствовалось присутствие людей, враждебно подстерегающих кого-то. И обидно было, что красиво разрисованные Козловым хозяева узких переулков, тихоньких домиков, люди, устойчивой жизнью которых Самгин когда-то любовался, теперь ведут себя как равнодушные зрители опасных безумств. Они сидят дома, заперев ворота, заряжая ружья дробью, точно собираясь ворон стрелять, а семидесятилетний старик, вооруженный зонтиком, а слепой фабрикант варенья и конфект вышли на улицу защищать свои верования.
«Негодяи», – ругал Самгин обывателей, смутно чувствуя, что в его обиде на них есть какое-то противоречие. Он вообще чувствовал себя запутанным, разбитым, бессильным.
Вход в улицу, где он жил, преграждали толстые полицейские на толстых лошадях и несколько десятков любопытствующих людей; они казались мелкими, и Самгин нашел в них нечто однообразное, как в арестантах. Какой-то серенький, бритый сказал:
– Вот еще одна Варавкина штучка идет, у-у! Ворота всех домов тоже были заперты, а в окнах квартиры Любомудрова несколько стекол было выбито, и на одном из окон нижнего этажа сорвана ставня. Калитку отперла Самгину нянька Аркадия, на дворе и в саду было пусто, в доме и во флигеле тихо. Саша, заперев калитку, сказала, что доктор уехал к губернатору жаловаться.
– Табаков с ним и еще трое с нашей улицы. У Табакова сына избили. Товарища Корнева тоже...