Текст книги "Конан Дойл"
Автор книги: Максим Чертанов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
Никаких возражений; разумеется, Уотсон и Холмс прежде всего – пара контрастирующих характеров, а в «Львиной гриве» и «Человеке с побелевшим лицом» Холмсу не с кем контрастировать. Тут, правда, возникает один странный вопрос, на первый взгляд не идущий к делу.
Почему Уотсону нельзя быть женатым? Почему нельзя быть женатым Холмсу – понятно: сказочный герой всегда одинок, а когда он женится, кончается и сказка. (Мегрэ женат – но детективы Сименона меньше всего похожи на сказку и не порождают мифа; Каменская замужем – но ее мужа беспрестанно спроваживают в длительную командировку: он мешает.) Но Уотсонуто почему нельзя? Разве женитьба коренным образом изменила его характер и он больше не мог ни контрастировать с Холмсом, ни оттенять его? Он и так бегал к Холмсу по первому зову. Ладно б он вообще никогда не был женат; но за что доктор Дойл свел в могилу бедную Мэри Морстен, которая ничем абсолютно не мешала своему мужу? Мало этого: в «Подрядчике из Норвуда» Дойл сообщает нам, что овдовевший Уотсон продал практику и вернулся на Бейкер-стрит, причем за эту практику тайком заплатил сам Холмс; зачем нужно, чтоб Уотсон непременно жил с Холмсом в одной квартире? [29]29
В самых поздних рассказах о Холмсе появится беглое упоминание о том, что Уотсон снова женился и съехал на отдельную квартиру; читатель – если он не холмсовед – этого обстоятельства даже не замечает, так как Уотсон по-прежнему круглосуточно околачивается на Бейкер-стрит.
[Закрыть]Самое остроумное объяснение этому дал Рекс Стаут, блистательно доказавший, что под псевдонимом «Уотсон» скрывалась Ирен Адлер – любимая жена Холмса; ну а если Уотсон все-таки не был женщиной? Обычно ассистенты и друзья сыщиков живут у себя дома. Почему Фламбо можно быть женатым и жить со своей семьей? Почему никого ни в малейшей степени не интересует, женат ли Гастингс и где он живет? Зато в доме своего шефа живет Арчи Гудвин. Из всех последователей Стаут усвоил и воплотил схему Дойла наиболее близко к оригиналу: его веселая гипотеза свидетельствует о том, что он над этим вопросом задумывался; он ясно понимал, что это сожительство зачем-то нужно, для чего-то важно. (И Стаут добился результата: Ниро Вульф примерно так же мифологичен, как и Холмс, разница только количественная – гигантская, правда.)
Юрий Щеглов сравнивает пару Уотсон – Холмс вовсе не с детективными парами «сыщик – ассистент», а с парами «симпатичных холостяков» у Смоллетта, Диккенса и Стивенсона; такая пара нужна совсем не для того, чтоб ее члены оттеняли и подчеркивали характеры друг друга. У них могут быть и одинаковые характеры. На самом деле она выражает идею абсолютного комфорта: «.а) свободу, возможность следовать собственным прихотям, пускаться по воле волн; б) уют, поскольку общество двух холостяков – это интимность, теснота, эндоцентричность дружеского кружка, при которой никакая часть их жизни не остается вне круга совместных приключений и развлечений». Если двое детей сильно подружились – они всегда мечтают жить в одной квартире. «Мама, ну пусть он поживет у нас, ну пожалуйста.» Вспомним, что мы говорили ранее о паре совместно проживающих холостяков из «Торгового дома Гердлстон»: там эти персонажи не были главными, им не было нужды оттенять характеры друг друга, они вовсе не противоположности. Их совместная жизнь и совместные приключения – такая же квинтэссенция детского представления об уюте и свободе, как и совместная жизнь Уотсона и Холмса.
«– Вы согласны пойти со мной сегодня ночью?
– Когда и куда вам угодно.
– Совсем как в доброе старое время. Пожалуй, мы еще успеем немного закусить перед уходом».
В одиночестве может быть свобода, но уюта в нем нет. Рассказы без Уотсона – неуютные рассказы. А в «Глории Скотт» и «Обряде дома Месгрейвов» Уотсон произносит лишь несколько слов в самом начале, но его уютное присутствие у камина обозначено.
Но сейчас, подумает читатель, опять последует какое-нибудь «но». Конечно последует! Сказка на то и сказка, чтобы в ней все время повторялся один и тот же зачин. Если Уотсон и Холмс – две равные величины, составляющие нераздельную пару, то почему, выйдя за пределы книг Дойла и осев в массовом сознании, они запросто разделяются? Почему Уотсону не пишут писем? Почему по всему миру раскиданы музеи Холмса, а не Холмса и Уотсона? А почему сам Дойл написал два рассказа о Холмсе без Уотсона, но ни одного – об Уотсоне без Холмса? Ведь мог бы получиться очень симпатичный, смешной рассказ о том, как Уотсон проводил какое-нибудь расследование... Фрагменты-то такие есть – хотя бы в «Собаке Баскервилей», – но это лишь фрагменты. Почему в двух первых вещах Дойла, «Этюде» и «Знаке четырех», в Уотсоне есть какие-то противоречивые черты, он влюбляется, цитирует прочитанные книги и вообще «тянет» на полноценного лирического героя, а потом Дойл его безжалостно ограничивает – чем дальше, тем больше? Если бы Дойл хотел, чтоб Уотсон был самостоятельной фигурой, такой же яркой, как Холмс, – он бы сумел добиться этого эффекта. Но ему это не было нужно. Он нарочно делал все, чтобы «пригасить» Уотсона; и любимой женщины его лишил, возможно, прежде всего затем, чтобы в нем было меньше индивидуального. Так зачем же ему понадобился Уотсон? Возвращаемся к чисто техническим функциям: податель реплик, озвучиватель ложных версий? Да, наверное. Но так почему же, интересно, в тех двух рассказах, где Уотсона нет, эту функцию не берет на себя кто-нибудь другой? Какой-то замкнутый круг у нас получается; тычемся, тычемся без толку, как Лестрейд... И вообще, увлекшись биографией одного подозреваемого, мы куда-то в сторону уехали от главного вопроса: почему Холмс – самый-самый, миф из мифов?
Да элементарно, говорят нам сторонники самой эффектной версии: потому что холмсиана вовсе не волшебная сказка, а Евангелие; потому что Холмс – это Бог, а Уотсон, естественно – евангелист. Так считает, например, ватиканский исследователь Марио Пальмаро: «Далеко не каждому доступен сокровенный смысл, который содержится в Евангелии. Но в нем есть все элементы детектива. Поэтому писатель и пересказал Святую книгу в виде детективного повествования, чтобы любой человек мог понять адресованное людям божественное послание». Описание подвигов Холмса по сути своей соответствует описанию чудес, которые творил Христос; основное содержание холмсианы – борьба героя со злом, которое олицетворяет дьявол, то бишь Мориарти; во имя искупления грехов и общего блага Шерлок Холмс жертвует собой у Рейхенбахского водопада, бросаясь в бездну вместе со своим заклятым врагом. А потом – воскресает.... По Евгению Головину, Холмс – позитивистский вариант Спасителя, тогда как Мориарти – позитивистский вариант Сатаны. Британский литературовед Филипп Уэллер назвал бедную собаку, которую морят голодом на болотах, воплощением сатанинской силы и заявил, что Холмс, как правило, приходит к разгадке преступления благодаря озарению, ниспосланному свыше.
Честно говоря, сперва нам эта версия показалась надуманной. Но если хорошенько поразмышлять, то. Холмс прежде всего всеведущ: он знает то, что сокрыто от обычных людей. Холмс всемогущ – потому люди и испытывают к нему такое доверие. Холмс милосерден. Холмс не слуга закона, как подавляющее большинство сыщиков; он выше закона, придуманного людьми. Холмс служит не закону, но добру, а где добро – он легко разбирается сам, без чьей-либо подсказки. Он всегда знает, кто плохой, а кто хороший; он может иногда ошибиться в версиях, но не в оценках. Не доверяя суду людскому, он неумолимо и неизбежно карает злодея, чья душа черна; но ему нет нужды делать это при помощи револьвера. За свою долгую карьеру он собственноручно ликвидировал не больше четырех живых существ – и всякий раз со смягчающими обстоятельствами: в «Знаке четырех», возможно, застрелил помощника Джонатана Смолла («возможно» – ибо осталось неизвестным, чья именно пуля попала в стрелявшего отравленными стрелами дикаря – Уотсон пишет, что их с Холмсом выстрелы грянули одновременно; к тому же то была самозащита; к тому же дикарь – не человек), в «Последнем деле» утопил Мориарти (но и сам упал с ним в бездну – это была честная схватка, да и не факт, что Мориарти не выжил тоже); в «Этюде» дал яд старой издыхающей собаке – но то был акт милосердия. Наконец, в «Собаке Баскервилей» (уже второй собаке, принявшей смерть от его руки; не аргумент ли это в пользу того, что он все-таки кошка, а не Бог?) Холмс пристрелил животное, которое на первый взгляд ни в чем не виновато – оно было слепым орудием Стэплтона, к тому же голодным и несчастным; но если перечесть текст внимательно, окажется, что Собака совершила ужасное и самовольное злодейство: она съела милого спаниеля доктора Мортимера. Так что даже звери не уйдут от кары, если на их совести такие грехи. Но во всех остальных случаях Холмс никого самолично не убивает. Это делают неведомые силы, состоящие у него на службе – в обличье змеи они карают Ройлотта, в обличье несчастной женщины – шантажиста Милвертона (сцену убийства последнего Холмс и Уотсон наблюдают из укрытия, и доктор хочет броситься на помощь умирающему, но Холмс удерживает его: «Это не наше дело, правосудие наконец настигло мерзавца»).
Если человек нарушил закон, но это хороший человек, – Холмс никогда не допустит, чтобы закон карал его. Он сам судит, сам милует, если, взвесив грехи и заслуги, сочтет это нужным:
«– Итак, джентльмены, вы слышали показания? Признаете ли вы подсудимого виновным?
– Невиновен, господин судья! – сказал я.
– Vox populi – vox dei. Вы оправданы, капитан Кроукер. И пока правосудие не найдет другого виновника, вы свободны. Возвращайтесь через год к своей избраннице, и пусть ваша жизнь докажет справедливость вынесенного сегодня приговора».
Холмс – не посредник между клиентом и Богом, как Браун. Он во всем разбирается сам, ни к кому не апеллирует. Ему это не нужно. Он сам – Бог. Его смерть повергла читающие народы в пучину отчаяния, но он воскрес и не умрет больше никогда. Он стал бессмертным. Люди пишут ему, обращаются к нему, взывая: наставь, помоги, спаси...
Почему Браун, Пуаро или Ниро Вульф – не боги? Первый не может быть таковым по определению: для служителя Всевышнего уподобление Ему – кощунственно; Честертон сделал все, чтобы подчеркнуть смирение и служение Брауна. Двое других просто недотянули по своим душевным качествам. Холмс – аскет, а Вульф все время ест да ест, да о гонорарах торгуется. Холмс жалостлив, а Пуаро равнодушен. И, что самое важное, они не приносили себя в жертву человечеству и не воскресали.
Уотсон же, как подобает апостолу, отказался от всего мирского – жены, практики, собственной квартиры, – дабы всюду следовать за Холмсом и донести миру его свет. С простодушием истинного евангелиста Уотсон описывает творимые Холмсом чудеса, в возможности которых сомневаются окружающие, но которые всегда происходят. Холмсиана – евангелие не только по сути, но и по форме; имя Уотсона, как имена Матфея или Луки, осталось в памяти человечества лишь как имя летописца-хроникера, а не самостоятельного героя. Кто станет молиться Луке? Он всего лишь описал то, что видел. «Как уже многие начали составлять повествования о совершенно известных между нами событиях... <...> то рассудилось и мне, по тщательном исследовании всего сначала, по порядку описать тебе, достопочтенный Феофил...» [30]30
Лк. 1:1 – 1:3.
[Закрыть]Уотсон, стушевываясь сам, пишет лишь о том высшем существе, спутником которого ему посчастливилось быть и служению которому он посвятил свою жизнь. Почему рассказы, написанные от лица самого Холмса, кажутся какими-то странными? А воообразим-ка, что Христос сам взялся повествовать о своих деяниях – странно как-то получится, нескромно... «Я не был бы Холмсом, если бы работал иначе», – произносит сыщик в «Львиной гриве». Что за самодовольная, ужасная фраза!
Конан Дойл описал жизнь Бога? Весьма вероятно, что поклонников Брауна Холмс раздражает именно поэтому: им кажется, что Дойл написал на Бога карикатуру, а Холмс самовольно присвоил себе божественные функции. В этом и заключается основное идеологическое противостояние Честертона и Дойла. С точки зрения честертонианцев, Холмс – кощунственный самозванец, более того, он не обладает душевными качествами, подобающими даже простому христианину... Где его скромность, где смирение?! Генис замечает: «Страж порядка, Холмс обладает профессией архангела и темпераментом антихриста; его скрытая цель – заменить царство Божье». Что ж, при желании можно увидеть в Холмсе и антихриста. Но все равно это – существо надчеловеческое.
Даниэль Клугер тоже говорит о Холмсе как о существе сверхъестественной природы. Холмс вовсе не типичный герой сказки или мифа – Иванушка (или Тезей), который совершает подвиги и женится на принцессе; Иванушка – это скорей уж Уотсон. Холмс же – это та волшебная сила, которая в сказках и мифах помогает герою: говорящий волк, Афина. Он – не христианское божество, а некое куда более древнее, хтоническое. «Сколько бы ни уверял Шерлок Холмс своего друга Уотсона (и читателя заодно) в том, что он всего лишь подвергает бесстрастному „математическому“ анализу действия преступника, ему никогда не избавиться от родимых пятен, от передавшихся ему по наследству архаических черт его прародителя – мифологического существа, связанного с миром абсолютно иррациональным, миром смерти и посмертного воздаяния». Гримпенская трясина, разумеется, царство Аида, собака – адское исчадие. Холмс сражается со злом, но и сам он не безгрешен; это очень старое божество, как бы не доросшее до современных понятий о добре и зле. «Он лжет, лицемерит, угрожает, меняет маски, словом – участвует в том же дьявольском действе, что и его антагонист. В некотором смысле, они представляют собою две ипостаси одного существа. <...> Если темная фигура – падший ангел, то светлая фигура, как его антагонист – „падший“ дьявол, „неправильный“ дьявол, исторгнутый Адом и выступающий на стороне Добра...» [31]31
В работе Клугера, кстати, и христианнейший Браун имеет схожую природу – это таинственный, падший, черный, адский монах; а имя «Ниро Вульф», означающее «черный волк», символизирует волка-оборотня...
[Закрыть]
Возражения? Да нет, пожалуй, закончились у нас возражения. Согласны: Холмс – некое высшее, сверхчеловеческое существо, божество. (Правда, может быть, не христианское и не доисторическое, а милое, уютное, домашнее божество – Дед Мороз? Он является, когда его позовут; в него дети и взрослые, не веря, играют так, как будто верят; ему пишут письма.) Уотсон – спутник и летописец божества. Но доктор-то Дойл этого и в мыслях не держал! Он просто писал рассказы!
Да, у него получилось адаптированное Евангелие (или пародия на Евангелие – как кому больше нравится); да, у него получился гимн цивилизации XIX века; да, у него получилась очаровательная, уютнейшая, всенародная сказка. Но он-то этого не хотел. Это все литературоведы придумали. Он просто писал рассказы. Что же такое он сделал, что его «просто рассказы» получились лучше, чем у кого-либо во всем свете? И тут мы возвращаемся к вопросу: почему все-таки рассказы, где нет Уотсона, нравятся читателям меньше остальных?
Предположим, что истории без Уотсона не так хороши, как другие, вовсе не потому, что Уотсон в них не действует. Они не так хороши, потому что Уотсон о них не рассказывает. В холмсиане Дойл «всего лишь» использовал прием, которым пользовался почти всегда, с самого начала. Уотсон – продолжатель рода простодушных рассказчиков, которые населяют уже самые ранние вещи Дойла. Предположим, что этот прием и есть ноу-хау доктора Дойла, которое делает его тексты столь бесконечно обаятельными.
Эка невидаль – писать от первого лица! Да половина всех книг написана от первого лица; и среди этих «я» простодушных полным-полно, даже круглые идиоты найдутся. Но на самом деле, как ни странно, прием Дойла используется весьма редко. В подавляющем, абсолютном большинстве литературных текстов, где повествование ведется от первого лица, рассказчик – простодушный или нет – является одновременно и героем; он говорит о себе. Уотсон – простодушный рассказчик, повествующий о совсем другом герое; в то же время он не является просто функциональной единицей, которая служит для зачина или связывания одних сцен с другими, а представляет собой настоящий полноценный характер. Полным-полно рассказов и повестей начинается с того, как «я» плыл на пароходе и попутчик X рассказал «мне» одну историю, или «мы» сидели у камина и Х рассказал «нам» одну историю; в них «я» – всего лишь литературная завязка, уже во втором абзаце куда-то исчезающая (иногда таких «я» в одной истории несколько, и они нужны, чтоб обмениваться сплетнями, как в «Странной истории доктора Джекила и мистера Хайда»). У Достоевского в «Бесах» или «Селе Степанчикове» «я» – лицо служебное, абсолютно безликое, никакое, как незаметный лакей в рассказе Честертона: «я» нужен опять-таки для передачи сплетен и мнений и для того, чтобы герои могли встречаться друг с другом на нейтральной территории; примерно таковы же «я» в рассказах Киплинга о Малвени и Ортерисе, «я» в «Хоре и Калиныче», даже, пожалуй, «я» в «Великом Гэтсби».
Уотсон нужен Дойлу совсем не для этого. Уотсон – единственная точка зрения, с которой читатель может смотреть на Холмса. Уотсон судит о Холмсе вкривь и вкось; он пишет о том, что видит – а видит он все очень приблизительно и наивно. Он видит, но не понимает – не только преступление, но и Холмса. «Сколько ни перечислять все то, что он знает, – сказал я себе, – невозможно догадаться, для чего ему это нужно и что за профессия требует такого сочетания! Нет, лучше уж не ломать себе голову понапрасну!»
Уотсон ничего не понимает в «Этюде»; но и годами позже он все так же ничего не понимает. «К моему удивлению, Холмс влез на дубовую каминную полку», – тупо констатирует Уотсон, наблюдая за действиями своего друга; зачем влез, почему влез – да кто же его знает? Когда Холмс достает чемодан, чтобы попросить Джефферсона Хоупа помочь застегнуть ремни и таким образом надеть на него наручники, Уотсон решает, что его друг собрался уезжать и просто не нашел лучшего времени собирать чемоданы, чем момент захвата вооруженного преступника. Уотсон убежден, что у Холмса нет родственников – а в «Случае с переводчиком» вдруг оказывается, что существует Майкрофт и братья регулярно общаются друг с другом. В «Собаке» Уотсон, вроде бы изучивший Холмса насквозь, тем не менее простодушно уверен, что тот бросил его одного. В «Холмсе при смерти» он так же уверен, что его друг, заболев, лишился рассудка (кстати, он еще с «Этюда» время от времени сомневается в здравомыслии Холмса). Даже то, как Холмс к нему относится, Уотсон понимает превратно: «Я был где-то в одном ряду с его скрипкой, крепким табаком, его дочерна обкуренной трубкой, справочниками и другими, быть может, более предосудительными привычками». И это – о человеке, который вечно, как нянька, беспокоится, хорошо ли Уотсон выспался, да не устал ли он, да пообедал ли он; о человеке, у которого, когда ему показалось, что Уотсон ранен, «задрожали губы» и «взгляд затуманился»! О, неблагодарный! Ничего не понимает, ровным счетом ничего. Стоит только Холмсу загримироваться или сменить походку – и Уотсон нипочем его не признает, как герой водевиля, чья жена надела чужую шляпку.
Уотсон – «кривое зеркало», и недаром Холмс только головой качает, читая рассказы своего друга. Но если для Холмса Уотсон – «кривое зеркало», то для нас – «кривые очки». Мы не знаем, каков реальный Холмс; мы видим лишь то, что нам сумел показать простодушный, мало что понимающий Уотсон. Суждения Уотсона о Холмсе всегда неточны. «Скандал в Богемии» он начинает сентенцией: «Всякие чувства. были ненавистны его холодному, точному и поразительно уравновешенному уму. Мне кажется, он был самой совершенной мыслящей и наблюдающей машиной.» – а несколькими страницами далее выясняется, что «машину» легко обвели вокруг пальца, что «машина» выпрашивает у клиента женскую фотографию. Ничего не понимает, обо всем судит криво! Одна его знаменитая таблица, в которой он оценивает знания Холмса, чего стоит: в ней все ошибочно, ведь на самом деле Холмс прекрасно разбирается в истории, политике, искусстве и литературе. В «Знаке четырех» или «Медных буках» Холмс критикует его рассказы за то, что в них чересчур много беллетристики и мало науки – а он умудряется понять это так, будто тщеславный Холмс обижен, что ему не воздали должного.
Уотсон постоянно видит (и честно пересказывает нам), как Холмс заботлив, как он деликатен с женщинами, как он терпеливо возится со своими клиентами – и все же упрямо твердит нам о том, что Холмс сухарь, машина, бездушный тип. Он частично прозревает лишь после смерти Холмса: когда его собственные глаза застилают слезы – только тогда он называет друга «самым благородным и самым мудрым». Но после возвращения Холмса все возвращается на круги своя: сухарь, машина. Ох, какие кривые очки, какие бестолковые! Но именно благодаря им облик Холмса становится так обаятелен. Если бы Уотсон нам беспрестанно вдалбливал, что его друг добрый, порядочный, ласковый, отзывчивый, – мы бы ему нипочем не поверили; Холмс вызывал бы у нас одно раздражение.
«Холмс не помещается в видоискатель Уотсона, – пишет Генис. – Он крупнее той фигуры, которую может изобразить Уотсон, но мы вынуждены довольствоваться единственно доступным нам свидетельством. О величии оригинала нам приходится догадываться по старательному, но неискусному рисунку». За неискусным рисунком доктора Уотсона спрятался умелый, большой художник – доктор Дойл; ах, до чего же здорово спрятался! Мы его не отыщем, как бы ни старались. Он надел на нас кривые, все искажающие, все затуманивающие очки. Эти очки называются – Уотсон.
Кривые очки Дойл заставляет нас носить практически в каждом своем тексте, написанном от первого лица. Но в его лучших (по крайней мере с точки зрения массового читателя) текстах – холмсиане, рассказах о бригадире Жераре, романах о Челленджере, – эти очки не только кривые. Они очень сложные. Это технический шедевр – недаром Фаулз назвал Уотсона «гораздо более умным и искусным созданием автора» по сравнению с Холмсом. Очки эти умудряются показать нам не только Холмса, на которого они нацелены. Непостижимым образом они демонстрируют сами себя. Как мы узнаем характер Уотсона? Уотсон простодушный, добрый, скромный, надежный, доверчивый, послушный и преданный, как собака (нет, ей-богу, кому-нибудь умному непременно стоит написать работу, где будет доказано, что Холмс и Уотсон есть архетипы Кота и Пса; Дойл сам на этот вывод наталкивает своими беспрестанными упоминаниями о том, что Холмс «мурлыкает», «крадется» и отличается болезненным пристрастием к чистоплотности), ограниченный, мыслящий штампами, респектабельный. А с чего, интересно, мы это взяли, если Уотсон почти ничего не рассказывает о себе, кроме того, что он «невероятно ленив» (что в общем-то неверно: он не ленив, а безынициативен), любит долго спать и привык к бивуачной жизни, никогда не открывает нам своей души, даже малого ее уголочка? Уотсон в каждом рассказе пишет: наш Холмс такой-то, наш Холмс сякой-то. Но он не сообщает нам, какой он сам. Другие персонажи не обсуждают Уотсона, не говорят, какой он. И все же мы видим его очень ясно – гораздо яснее, чем Холмса. Характер Уотсона раскрывается только через то, что и как он говорит о других людях, о Холмсе в частности, – и через их с Холмсом диалоги.
« – А потом что? – спросил я.
– О, предоставьте это мне. У вас есть какое-нибудь оружие?
– Есть старый револьвер и несколько патронов.
– Почистите его и зарядите. Он, конечно, человек отчаянный, и, хоть я поймаю его врасплох, лучше быть готовым ко всему.
Я пошел в свою комнату и сделал все, как он сказал».
Вроде бы ничего Уотсон тут не говорит о себе – и, однако, нам видно все: и его нерассуждающая смелость, и такая же нерассуждающая покорность. Уотсону нет нужды распространяться о своей туповатой, свирепой респектабельности – за него это делает коротенький диалог.
«– Так знайте, я обручен.
– Дорогой друг! Поздра.
– Невеста – горничная Милвертона.
– Господи помилуй, Холмс!
– Я должен собрать о нем сведения.
– И вы зашли слишком далеко?!»
Уотсон глуповат? Но он вовсе не признает себя глуповатым, напротив, он считает себя весьма догадливым человеком, умеющим делать выводы: «В течение первой недели июля мой друг так часто и так надолго уходил из дому, что я понял: он чем-то занят». Невнимательный читатель может и не заметить тишайшей иронии Дойла в этой фразе, но она не укроется в другой:
« – У вас есть дело, Холмс? – заметил я.
– Ваша способность к дедукции поистине поразительна, Уотсон, – ответил он. – Она помогла вам раскрыть мою тайну. Да, у меня есть дело».
Дойл пишет этот характер крохотными, незаметными мазками: вот Холмс объявляет Уотсону, что сейчас будет, сидя в кресле, думать над раскрытием прелюбопытнейшего преступления. Что же Уотсон? Наверное, в свою очередь, начал размышлять над загадкой, стремясь хоть раз в кои-то веки опередить своего друга? Или, быть может, он взялся чистить револьвер, готовясь к поимке преступника? Или он наблюдал за лицом Холмса, пытаясь по его выражению определить, когда тот наткнется на разгадку? Как бы не так... «Я уж подумал было, что он заснул, да и сам начал дремать.»
Нет, Уотсон – не кривые очки. Очки эти волшебные. Нечто большое демонстрируется читателю не как оно есть (оно просто не поместится в «видоискатель»), а через ограниченный взгляд маленького человека, которого, в свою очередь, по этому взгляду только и можно охарактеризовать. Частично, иногда, местами этот прием писатели – великие и не очень – используют довольно часто. Толстой поступает так в первых главах «Войны и мира», показывая Андрея преимущественно через восприятие Пьера, который глядит на своего друга снизу вверх. Жюль Верн предпочитает показывать таких героев, как Немо или Фогг, глазами малозначительных персонажей. Есть примеры (не слишком многочисленные) и более последовательного использования приема, почти такого же последовательного, как у Дойла. В «Бэле» простодушный Максим Максимыч героем событий не является, он только показывает нам Печорина, причем показывает, совершенно не понимая его, и в результате мы видим героя сквозь кривые – нет, волшебные очки. И только по тому, что и с какими интонациями говорит старик о Печорине, нам становится ясно, каков он сам. То же самое представляет собой простодушный Маккеллар, от чьего лица ведется повествование у Стивенсона во «Владетеле Баллантрэ», или Луи де Конт в «Жанне д'Арк» Марка Твена. Хулио Хуренито у Эренбурга мы видим глазами его учеников – и тем самым понимаем, что за люди эти ученики. У Нилина в «Жестокости» и «Испытательном сроке» простодушный рассказчик сквозь волшебные очки демонстрирует нам героя Веньку Малышева, вроде ничего не говоря о себе – а видим мы обоих. В какой-то степени и Фурманов – «волшебные очки», через которые полагается глядеть на Чапаева.
Но только Дойл довел этот прием – в количественном и качественном отношении – до идеального абсолюта. Он создал не одну историю, а сагу; не два-три текста, а великое множество; он надевал на читателя волшебные очки не иногда, не частично, а постоянно, практически всегда. Не исключено даже (хотя это может показаться чересчур тонким для Дойла), что он написал несколько рассказов, нарушающих его собственный канон, нарочно– чтобы читатель видел их неуклюжее несовершенство по сравнению с остальной массой и тем самым убеждался в безупречной прелести канона. Быть может, это и есть его ноу-хау, его хитрый секрет.
И только-то? Написать так – и сотворишь миф? Да нет, разумеется, не только. На наш взгляд, это – главное; но недостаточное. Как в супе из топора, к приему надо еще добавить множество снадобий. Постройте уютнейший в мире Дом; поселите в нем обаятельных, забавных существ; создайте мир, населенный чудовищными злодеями – и вместе с тем полный покоя, гармонии, очарования, уюта, нежности; прибавьте очаровательные своим детским лаконизмом диалоги; расцветите красками эпохи (причем надо, чтоб эпоха была симпатичная!); сбрызните блестками эрудиции; легким взмахом пера придайте своему герою богоподобие; не забудьте тщательно прописать сюжет; разбросайте там и сям намеки на то, что есть и другие истории, о которых вам пока было недосуг поведать; ну, и неплохо бы иметь кой-какой талант...
Да, еще непременно рассказывайте ваши истории не в хронологическом порядке – ведь именно этот простой приемчик создает у нас, читающих холмсиану, полную иллюзию бесконечности! Хитрейший Дойл по-кэрролловски путал хронологию (из-за чего бедные холмсоведы вынуждены были собирать последовательные биографии героев по крупицам, то там, то сям): прошлое наступает после будущего, персонажи оживают и гибнут, вдовеют, не успев жениться, время идет вспять, как в «Алисе»; у читателя кружится голова и ему кажется, что холмсиана никогда не начиналась и никогда не закончится – как подобает сказке, она была всегда и будет всегда.
Не согласны? Всё не то? Опять свалили все в одну кучу? Что ж, любой читатель волен искать другие секреты. Улик-то доктор Дойл нам оставил множество, вот они все – на виду. Осталось правильно их интерпретировать. Сущий пустячок.




























