355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Чертанов » Марк Твен » Текст книги (страница 8)
Марк Твен
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:19

Текст книги "Марк Твен"


Автор книги: Максим Чертанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 39 страниц)

Он говорил, что терпеть не может романов с их искусственными сюжетами; повествование должно течь произвольно, «как в жизни», так что жанр путевых заметок для него был «самое то». Но и в этом жанре существовали каноны. О путешествиях было принято рассказывать в романтическом, приподнятом тоне: осматривали великие произведения искусства и архитектуры, их величие сразу осознали, если чем-то положено восхищаться, то восхищались. Твеновский же «простак», как Иван-дурак, ко всему подходит непредвзято, без романтизации: если видит грязную лужу, то так честно и пишет, и не пытается морочить голову читателю, делая вид, что разбирается в искусстве. «Я прихожу к заключению, что если я с торжеством решаю, что наконец-то обнаружил по-настоящему прекрасную и достойную всяческой похвалы старинную картину, то мое удовольствие при виде ее – неопровержимое доказательство, что эта картина вовсе не прекрасна и не заслуживает никакого одобрения. В Венеции это случалось со мной несчетное число раз. И всегда гид безжалостно растаптывал мой зарождающийся энтузиазм неизменным замечанием:

– Это пустяки, это Ренессанс.

Я не имел ни малейшего представления, что это еще за Ренессанс, и поэтому мне всегда приходилось ограничиваться ответом:

– А! В самом деле, я как-то сразу не заметил. <…>

Наконец я сказал:

– Кто такой этот Ренессанс? Откуда он взялся? Кто позволил ему наводнять Венецианскую республику своей отвратительной мазней?»

Автор-«простак» на самом деле человек не простой: он знает историю, владеет изящным слогом и романтике не чужд. «Венеция – надменная, непобедимая, великолепная республика, чьи армии на протяжении четырнадцати столетий вызывали невольное восхищение всего мира, где бы и когда бы они ни сражались, чей флот господствовал над морями, чьи купеческие корабли, белея парусами, бороздили самые далекие океаны и заваливали ее пристани товарами из всех частей света, – Венеция впала в бедность, безвестность и печальную дряхлость. <…> Древняя праматерь всех республик – едва ли подходящая тема для пустого острословия или бездумной болтовни туристов. Есть что-то святотатственное в том, чтобы тревожить ореол романтики прошлого, которая рисует ее нам в дали веков, как бы сквозь цветную дымку, скрывая от нашего взора ее упадок и запустение. Нет, лучше отвернуться от ее лохмотьев, нищеты и унижения и помнить ее только такой, какой она была, когда потопила корабли Карла Великого, когда смирила Фридриха Барбароссу или развернула победные знамена на стенах Константинополя». (Не забудьте, это пишет человек, не окончивший даже средней школы.) Этот «простак» – существо окультуренное. Но дар художника позволяет ему видеть вещи не так, как их полагается видеть, заранее зная из книг, что они должны означать, а так, как видит ребенок, как Толстой, любивший тот же прием, видит балет («одна из девиц с голыми толстыми ногами и худыми руками, отделившись от других, отошла за кулисы, поправила корсаж, вышла на середину и стала прыгать и скоро бить одной ногой о другую»), – и это как бы не замутненное культурой зрение очень ему пригодится, когда он станет писать свои главные книги.

«Простак» – не только повествователь, но и американец вообще, ясным и наивным взглядом снимающий шелуху с древних цивилизаций, красотой маскирующих пороки. «Простаки» – создания довольно вульгарные: «Куда бы мы ни прибыли – в Европу ли, в Азию или в Африку – всюду мы производили сенсацию и, осмелюсь прибавить, несли с собой голод и опустошение. Никто из нас до этого нигде не бывал, все мы приехали из глухой провинции; в путешествии этом для нас была захватывающая прелесть новизны, и мы дали волю всем своим природным инстинктам – не церемонились, не связывали себя никакими условностями. Всем и каждому мы спешили дать понять, что мы американцы – американцы, не кто-нибудь! Убедившись, что лишь немногие чужеземцы слыхали о существовании Америки, а весьма многие знали лишь, что это какая-то варварская страна где-то на краю света, которая недавно с кем-то воевала, мы посокрушались о невежестве Старого Света, но ни на йоту не усомнились в собственной значительности». И все же критики не сомневаются, что Твен превознес Америку в противовес Старому Свету: да, мы неотесаны, зато свободны и телом чисты – а вы, погрязшие в сословном неравенстве, условностях и нечистотах, вы, у которых на каждом шагу музей, а бедняки не знают мыла, – чем вы лучше?..

Не так давно вырвавшиеся из-под опеки Британии, американцы испытывали по отношению к Европе двойственные чувства: гордились тем, что построили новое общество без сословных предрассудков, где граждане равны, но и ощущали свою культурную неполноценность. Вот-вот на литературную сцену выйдет Генри Джеймс: значительную часть работ он посвятит столкновению культур, признает своих земляков невинными и «неиспорченными», но все же сделает выбор в пользу Европы, ибо «невинность» оборачивается ограниченностью, инфантилизмом, духовной узостью; лишь за океаном «простодушный дикарь» может развиться в полноценную личность. Такой же выбор сделает романтистка Эдит Уортон, сбежит даже Брет Гарт, певец Дикого Запада, а позднее американские писатели в Европу валом повалят: Гертруда Стайн, Эзра Паунд, Томас Элиот, Хемингуэй, Фицджеральд. Для них переезд – сознательный отказ от провинциальной страны, где скучно и тесно. Твен, один из немногих и единственный из гигантов, выбрал родину – и та (не сразу) ответила ему обожанием и преклонением.

Несколько глав он дал Брет Гарту для журнала «Оверленд мансли», публикация вызвала скандал: непочтительность к святым местам, издевательство над религией. 20 мая в сан-францисской «Морнинг колл» появилась анонимная статья (авторство установить не удалось) «Марк Твен в церкви», где говорилось, что Твен по возвращении из Святой земли «бегал от священников, как собака от загонщика, чтобы они не задали ему выволочку», а потом пришел в церковь и униженно просил прощения за то, что оскорбил Господа. Он, однако, считал, что Христа оскорбили другие – те, для кого важен не Он, а дешевые реликвии, разрекламированные людьми, и 23 мая написал ответ – «К вопросу о неприкосновенности» («I Rise to а Question of Privilege»): «Если б я мог, я бы разнес в пух и прах все палестинские безделушки, чтобы людям было не на что там глазеть, и они видели бы лишь Голгофу, что заставляет забиться чаще самое бесчувственное сердце. Я оставил бы ее, чтобы она поведала о Нем, о том, кто страдал, и затмила бы все прочие «святые места», чья святость весьма сомнительна». Статью согласились взять «Сан-Франциско ньюс леттерс» и «Калифорния Эдвертайзер», но автор сам передумал ее печатать (она опубликована лишь в 2009 году): в нем уже понемногу начал проявляться страх, которого не знал Томас Пейн, – страх испортить репутацию и отношения с людьми.

Брет Гарт сказал, что книга груба, рекомендовал смягчить отдельные выражения – Твен послушался (он на удивление охотно позволял коллегам и друзьям себя править): Вифезда стала «водой», а не «сточной ямой», и т. д. Один фрагмент, который Гарт велел выкинуть, также не публиковался до 2009 года: «Врата дьявола» («The Devil's Gate») – так называется шахтерский поселок, жителям которого надоело, что все осуждают это имя, и они переименовали его в «Пасть Иеговы». Гарт, однако, руководствовался не только соображениями пристойности. Он сказал, что история приведена «ни к селу ни к городу», – а Твен действительно всю жизнь страдал тем, что вставлял в книги десятки не идущих к делу анекдотов. У него в отличие от большинства писателей не было проблем с тем, чтобы выбросить лишнее: он родился мастером малой формы и почти каждый раз, когда брался за объемную книгу, обнаруживал, что она получается слишком тощей, и начинал запихивать в нее все что под руку попадет.

2 июля он в последний раз выступал в Сан-Франциско, сам написал листовки, в которых некие «почтенные граждане» требовали его изгнания из страны, – знал толк в рекламе. Но успех и без этого был грандиозный. В Нью-Йорк отправился снова морем – всегда предпочитал месяц плыть по воде, чем три дня ехать посуху. 4 августа предоставил Блиссу рукопись – опять проблемы, многое из того, что оставил Брет Гарт, считал нужным убрать издатель. Описание того, как паломники воровато отламывают у памятников куски, – нехорошо. Шутка «Побывав на Ближнем Востоке, Господь вряд ли захочет вернуться туда еще раз» – кощунство. Название, которое предлагает автор, – тоже кощунство: «Путь новых паломников», пародия на «Путь паломника» Беньяна, книгу, высоко чтимую верующими. Твен, позволявший кромсать свои работы друзьям, но не издателям, проявил упорство и настоял, чтобы его название осталось хотя бы как подзаголовок. Дирекция «Америкэн паблишинг компани» все равно отказывалась издавать неприличную книгу, но Блисс путем шантажа сумел ее отстоять.

Еще в Сан-Франциско Твен получил от Джервиса Лэнгдона письмо с приглашением «заглядывать» и в течение августа – ноября 1868 года, курсируя между Хартфордом, Нью-Йорком и Эльмирой, навестил семью Оливии пять раз. В первый раз пробыл неделю, начал робко ухаживать. Его поразило, как ласковы были друг с другом и детьми Джервис и его жена: в своей семье он ничего подобного не видел. В театр ходить было не положено, но дома по вечерам музицировали, смеялись. Одновременно с ним у Лэнгдонов гостила их молодая родственница Хэтти Льюис, вспоминавшая: «Моя кузина Оливия и я немного волновались: как нам развлекать холостяка, да еще писателя! Нам было неясно: как он будет себя вести? Будет ли он все время шутить? И должны ли мы делать то же? Я чувствовала, что имею одно преимущество перед кузиной. Она была богата, красива и умна, но у нее не было чувства юмора и она не понимала шуток, пока ей их не разъяснят. Но скоро я обнаружила, что мое чувство юмора ничего не значило в сравнении с достоинствами кузины. М-р Клеменс очевидно предпочел ее серьезность моей несерьезности». У мисс Льюис был острый глаз: Твену действительно больше всего в Оливии нравилось ее серьезное, «положительное» отношение к жизни («Миссис серьезность» – так он ее будет потом звать), и его не смущало, что к его остротам она остается холодна.

У советских твеноведов почему-то сложилась традиция унижать Оливию – ограниченная, фанатично религиозная ханжа, мешала мужу критиковать буржуазную действительность, – и потому большая часть автобиографических фрагментов, в которых Твен рассказывал о жене, на русский не переводилась. Девушка в самом деле казалась скучноватой и большого количества поклонников не имела, несмотря на красоту. Но в нее надо было всмотреться. «У нее был непринужденный смех девочки. Она смеялась редко, но когда это случалось, то звучало музыкой». «Она была стройна, и красива, и ребячлива – и она была женщиной и девочкой одновременно. Она осталась такой и в последний день ее жизни. Под серьезной и сдержанной наружностью пылали неугасимые костры дружелюбия, энергии, преданности, энтузиазма и безграничной любви. Она была слаба здоровьем, но ее поддерживала сила духа, ее оптимизм и храбрость были неистребимы. Совершенная искренность, абсолютная правдивость были у нее врожденными. Она судила о людях уверенно и точно. Ее интуиция почти никогда ее не обманывала. В ее суждениях о характерах и поступках друзей и посторонних всегда было место милосердию. Я сравнивал ее с сотнями людей и остаюсь в убеждении, что я никогда не знал человека с таким чудесным характером. Она всегда была жизнерадостна и умела передать свою жизнерадостность другим. В течение девяти лет, что мы жили трудно, в бедности и долгах, она всегда умела вывести меня из отчаяния, найти свет среди туч и заставить меня увидеть его. <…> Это была странная комбинация – я говорю о нашем браке – ее характер и мой. Она изливала свою привязанность в бесчисленных поцелуях, нежностях и ласковых словах, обилие которых всегда меня изумляло. Я вырос в обстановке, где не поощрялись ласки и нежные речи, и ее нежность обрушилась на меня, как летом морские волны обрушиваются на Гибралтар».

Нежность, однако, проявилась не сразу. Оливия потом призналась мужу, что в ту первую неделю все от него смертельно устали. Он объявил Чарлзу, что влюблен в его сестру, – тот возмутился; сделал предложение самой девушке – она отказала. Ее родители и подруги были в ужасе. Жених невозможный: беден, профессия сомнительная, репутация тоже, одет как чучело, дымит как паровоз, говорят, что он алкоголик, не умеет вести себя за столом, в церковь ходит нерегулярно, говорит с жутким южным акцентом. Его рыжие кудри, необычная красота и подвижная, изящная фигура тоже вызывали неодобрение: мужчина в 33 года должен иметь благообразное лицо, холеную бородку и небольшое, но респектабельное брюшко, а это что за фитюлька? Но на прощание Оливия пролепетала, что будет относиться к нему как сестра. Это давало слабую надежду. Письмо от 7 сентября – первое после отказа:

«Я не раскаиваюсь, что любил Вас, люблю и буду любить. <…> Я прошу Вас писать мне иногда как другу, который, как Вы понимаете, будет делать все, чтобы быть достойным Вашей дружбы, или как брату, который ставит честь сестры так же высоко, как свою, ее желания для него закон, ее невинные суждения для него выше, чем вся людская мудрость… Пишите мне изредка хоть что-нибудь – тексты из Евангелия, если не придумаете ничего другого, или о вреде курения, или цитируйте Ваш сборничек проповедей – да что угодно. Мне достаточно знать, что это от Вас. Моя благородная сестра, Вы так добры и так прекрасны – и я так горжусь Вами! Дайте мне маленькое местечко в Вашем большом сердце – совсем маленькое – и если я не сумею заслужить его, то навек останусь бездомным бродягой! Если Вы и матушка Фербенкс будете время от времени ругать и бранить меня, я буду идти своим путем без страха…»

Отвергнутые, учитесь, письмо профессиональное – надо быть камнем, чтобы не растрогаться, и дурой, чтобы отказаться от лестной и ни к чему (как будто) не обязывающей роли наставницы, а ненавязчивое упоминание о «матушке Фербенкс», которая, как знала Оливия, совсем не годилась Сэму в матери, вызовет ревность. Девушка приняла предложенную роль и в тот же день отвечала, что «будет молиться за него каждый день» и просит его «молиться с нею вместе». Он: «Ничьи слова никогда не трогали меня так, как Ваши… Прошу, продолжайте молиться за меня, ибо я слабо надеюсь, что эти молитвы не могут быть совсем напрасны. В одном отношении, по крайней мере, это должно быть не напрасно – я исправлюсь и со временем стану достойным Ваших молитв и Вашей доброты и сестринской заботы. Более того (мне было нелегко заставить себя написать эти слова, которые, однажды произнеся, нельзя взять обратно), я буду присоединять мои молитвы к Вашим, раз Вы об этом просите, и буду делать это со всей имеющейся у меня верой и энтузиазмом, хотя я понимаю, что мои молитвы не могут иметь большой ценности». Он все время подчеркивал, что Оливии предстоит исправлять его еще долго-долго… В любви искренность, кокетство и расчет неотделимы друг от друга.

Из книги Сюзи: «Вскоре папа опять приехал на Восток, и они с мамой поженились». Комментарий Твена: «На самом деле все шло далеко не так гладко. Было сделано три или четыре предложения и столько же получено отказов. Я разъезжал по стране с лекциями, но успевал время от времени заглядывать в Эльмиру и возобновлял осаду». Второй отказ был в середине сентября, после чего ухажер помчался в Кливленд к «матушке Фербенкс» – советоваться. Придумал план: надо как-то задержаться у Лэнгдонов надолго. «Сколько я ни ломал голову, все мои выдумки казались слишком прозрачными; я даже себя не мог обмануть, а уж если человек не может обмануть самого себя, едва ли ему поверят другие. Но наконец удача пришла, и с совершенно неожиданной стороны. То был один из случаев – столь частых в прошедшие века, столь редких в наши дни, – когда в дело вмешалось провидение». Провидение приняло облик лошади, которая понесла, когда он, в третий раз изгнанный, собирался уезжать: прикинулся, что подвернул ногу, добрым самаритянам пришлось нести раненого в дом, где он пролежал десять дней. Ему опять отказали, но он почувствовал, что дело движется. Теперь самое умное – на время исчезнуть. Пусть она соскучится.

Он колесил из Нью-Йорка в Хартфорд, улаживал дела с книгой, писал рассказы. В октябре написал то, что можно считать наброском к «Тому Сойеру», – «Дневник мальчика» («Boy's Manuscript»; при жизни не публиковался), первую из череды историй о детстве в Ганнибале: восьмилетний Билли влюбился во взрослую девушку и мечтает сломать ногу на ее пороге, точь-в-точь как 33-летний Сэмюэл. В ноябре английская газета «Лондон Бродвей» (в Англии уже вышла «Лягушка» и Твен становился популярным) опубликовала «Людоедство в поезде» («Cannibalism in the Cars») – людей занесло снегом и они решают, кого съесть, – пародия на процедуру выборов: «Предлагаю заменить мистера Мессика мистером Харвеем Дэвисом из штата Орегон. Мне могут возразить, что полная лишений и трудностей жизнь далеких окраин сделала плоть мистера Дэвиса чересчур жесткой. Но, господа, время ли обращать внимание на такие мелочи, как недостаточная мягкость? Время ли придираться к столь ничтожным пустякам? Время ли проявлять чрезмерную разборчивость? Объем – вот что интересует нас прежде всего, объем, вес и масса – теперь это самые высокие достоинства». «Чернокожий слуга генерала Вашингтона» («General Washington's Negro Body-Servant») – пародия на сентиментальные рассказы, сюжет заимствован у Барнума, который купил слепую восьмидесятилетнюю рабыню и демонстрировал ее, рассказывая, что ей 161 год и она была нянечкой Вашингтона. Твен лишь заменил женщину на мужчину.

Блисс предложил новый тур «лекций» – надо продвигать «Простаков». Твен выговорил условие, что будет выступать в Эльмире, 17 ноября начал турне по Востоку, открыл его в Кливленде и там, не исключено, получил от «матушки Фербенкс» какой-то умный совет, ибо его четвертое предложение Оливия приняла. Миссис Клеменс не оставила мемуаров, и о том, почему она переменила решение, можно судить лишь по письму подруге Элис Хукер: «Эта большая любовь медленно, постепенно проникала в мое сердце – и завладевала мною всецело». Родители, однако, продолжали говорить «нет»: Джервис был серьезно болен, подозревал, что дни его сочтены, Оливия унаследует четверть миллиона долларов, жених, кроме того, что был плох сам по себе, мог оказаться искателем приданого. Состоялся тяжелый разговор с будущим тестем, тот упрекал Сэма за тайные ухаживания. Но долго противиться желанию дочери родители не смогли (ей уже 23 года, а другого-то жениха нет) и согласились на тайную помолвку, состоявшуюся 26 ноября.

Туичеллу, 28 ноября: «Услышь громкий звук бубна и дай себе волю на всю катушку! – я бился, и я выиграл бой! Я победил! Отвергнутый трижды – изгнанный однажды – принятый наконец – и любимый! – клянусь духом великого Цезаря, если бы в городе была церковь с достаточно высоким шпилем, я бы пошел и перепрыгнул через него! Я осаждал ее родителей 48 часов, и в конце концов они не смогли выдержать осаду и сдались, и они дали условное согласие – то есть если ее чувства останутся неизменными, и я докажу, что не совершил ничего преступного и постыдного в прошлом и буду хорошо вести себя в будущем и остепенюсь, я смогу получить солнце их семьи, ангела их домашнего очага. (Гром аплодисментов!) Она ощутила первые симптомы чувства вечером воскресенья – в понедельник, день моей лекции, болезнь проявилась – вторник и вечер вторника она избегала меня и была со мной лишь вежлива, потому что ее родители сказали «НЕТ» категорически (почти!) – в среду они сдались и вышли с поднятыми руками – в среду вечером она сказала и повторяла, и повторяла, и повторяла, что любит меня, но сожалеет об этом и надеется, что это пройдет, – в четверг я рассказывал ей о прекрасном браке Вашем с Вашей женой, и мой энтузиазм показал во мне лучшие чувства, и к моим глазам подступили слезы – и она вскочила и сказала, что счастлива и горда, что любит меня! – в пятницу вечером я уехал (чтобы не давать повода к сплетням) – и ее последние слова были: «Напишите немедленно и пишите так часто, как только можете!» Ур-ра!!! (Взрыв аплодисментов.) <…> Я так счастлив, что мне хочется кого-нибудь оскальпировать…»

В тот же день Мэри Фербенкс: «С этого дня я не притронусь к спиртному (хотя не давал обещания), я не сделаю того, что причинит боль Вам и Ливии, – и я буду искать общества хороших людей – я буду христианином. Я буду подниматься все выше к солнцу, что сияет в небесах моего счастья, до тех пор, пока все грубое во мне не растает в тумане и не останется там, внизу… Я буду достойным. Ливи верит в меня… Я верю в себя… Я верю в Бога – и через тучи я вижу звезду надежды, поднимающуюся в спокойной синеве». Памеле: «Когда я окончательно остепенюсь, когда стану христианином, когда докажу, что я хорош, устойчив, надежен, ее родители снимут свои возражения и она сможет выйти за меня». И наконец невесте: «Никогда еще я не читал лекции, в которой было бы столько ошибок. Все время было: Ливи, Ливи, Ливии, Ливи! На одну фразу о вандалах приходилось десять о Вас. Ничего не значащая лекция была потеряна, скрыта, разбита и похоронена под бесконечной вселенной Ливи!!!»

С 17 ноября 1868-го по 20 марта 1869 года он выступил пятьдесят раз в сорока двух городах, каждую ночь проводя в дороге. Получал 100 долларов за вечер – не самая высшая такса, первоклассные звезды – Генри Бичер, Анна Дикинсон, другая женщина-писатель Фанни Кембл, активист Общества трезвости Джон Гоф, юмористы Петролеум В. Нэсби (псевдоним Дэвида Росса Локка) и Джош Биллингс (псевдоним Генри У. Шоу), зоолог Луи Агассис – получали от 200 до 400 долларов. Но все же это были большие деньги, и он уже видел, что сумеет со временем достать конкурентов. Матери: «Я играл против восточного фаворита, Фанни Кембл, в Питсбурге. У нее было 200 человек, а у меня чуть не 1500». Люди выходили на улицы – увидеть его, газеты обсуждали его знаменитые паузы и ужимки. Посетил Ганнибал, Сент-Луис, Кеокук, снова Кливленд, там купил для невесты кольцо, писал ей ежедневно: «Я благодарю Бога, что Вы не совершенны. Бог запрещает, чтобы Вы были ангелом. Я не гожусь в мужья ангелу и не буду годиться. Но я смогу постепенно достичь Вашей высоты».

Доказать Лэнгдонам, что жених не совершил ничего «преступного и постыдного» и способен «исправиться», должны были какие-нибудь почтенные люди. Оливия-старшая обратилась к Мэри Фербенкс: для нее и мужа «была неожиданностью и почти шоком речь м-ра Клеменса о его любви», «наши родительские сердца в первый момент отвергли мысль о незнакомце, желающем похитить наше сокровище». Она признавала, что жених «талантлив» и «чувствителен», но просила Мэри сказать, что он за человек и «намеревается ли сделаться добрым христианином». Миссис Фербенкс ответила, что Твен человек хороший, и обещала, что он непременно станет христианином, если уже не стал, ибо в нем произошли «серьезные перемены». Семья невесты, не исключая ее саму, считала жениха чем-то вроде клоуна, стыдилась его юморесок и вульгарных «лекций», он и сам стыдился, говорил, что его книги дрянь. «Не читайте ни слова из «Лягушки», Ливи. Не надо. Мне крайне неприятно упоминание об этой позорной книге. Я был бы рад знать, что все экземпляры сожжены. Я никогда не буду писать ничего подобного». «Бедная девочка, – писал он позже Мэри Фербенкс, – любой, кто мог убедить ее, что я не был юмористом, обеспечил бы ее вечную благодарность! Она думает, что юморист – это нечто ужасное». Мэри прислала Лэнгдонам свою статью из мужниной газеты, где говорилось, что Твен «доказал, что можно быть юмористом, не будучи клоуном. Он возвысил свою профессию и вызывает у аудитории более высокие чувства, нежели просто желание посмеяться».

Вопреки расхожему мнению о злонамеренности тещ растопить сердце тестя, обожающего дочь, бывает куда трудней. Сэм, кажется, искренне полюбил Джервиса, видел в нем что-то вроде отца, восхищался его умом, силой, удачливостью, перенимал его политические взгляды (в особенности на «негритянский вопрос»), писал ему: «Вы прекраснейший человек в мире!» – но тот еще больше настораживался. В конце декабря Лэнгдон прислал Твену гневное письмо, укоряя за «недостойное поведение в гостиной». Из ответа неясно, что натворил жених – то ли похлопал тестя по плечу, то ли целовался с невестой. «Мое письмо, боюсь, оскорбит Вас снова, но, право же, у меня не было никакого злого умысла, никакого легкомыслия, никакого недостатка почтения. Намерение было самым добрым… Не я тороплю мою любовь – моя любовь торопит меня… Я думаю, что м-с Лэнгдон была копией своей дочери в 23 года… и я прошу Вас вспомнить прошлое и понять мое поведение. В Вашем возрасте, став, подобно Вам, объектом всеобщего уважения, я тоже буду призывать молодых людей к умеренности и сдержанности, это непременно так будет, но сейчас… нет, мне не кажется, что я сделал что-то неприличное. <…> Вы смешиваете бьющую через край радость с преступной фривольностью. Это немного несправедливо – возможно, я сказал что-то бестактное, но ничего худшего тут не было. Инцидент в гостиной не мог огорчить Вас больше, чем меня самого. Но я принимаю Ваш упрек, не пытаясь защищаться, и раскаиваюсь в причиненной обиде так сильно, как если бы она была намеренной».

Джервис не ответил, Сэм опять ему писал, изложил свою биографию: «Боюсь, большая часть моей жизни на тихоокеанском побережье не соответствует требованиям утонченной восточной цивилизации, но там это не считалось предосудительным». Лэнгдон потребовал рекомендаций от уважаемых граждан Калифорнии. Твен предложил странный список, в котором не было ни одного друга, – «они стали бы лгать ради меня». Бывший губернатор Калифорнии Джонсон, действующий губернатор Блэйсделл, журналист Свен из газеты «Сан-Франциско Минт», три священника, из людей более-менее близких – Брет Гарт и Джозеф Гудмен. «Я думаю, что никто из тех, к кому я Вас отсылаю, не сможет сказать, что я совершил что-то подлое или преступное. Они скажут, что двери, что были открыты для меня семь лет назад, открыты и теперь; друзья, которые были у меня семь лет назад, все еще мои друзья; всюду, где я бывал, я могу с чистой совестью появиться снова; я никогда никого не обманывал, не вводил в заблуждение и не должен никому ни цента… Все остальное, что они обо мне скажут, будет плохое». Большая часть рекомендательных писем, полученных Лэнгдоном, не сохранилась, но если судить по имеющимся, ничего хорошего в них не было. Преподобный Стеббинс сообщил, что «Марк довольно-таки сумасбродный, но, кажется, безвредный». Преподобный Уодсворт назвал его «нежелательным зятем», еще один пастор, Джеймс Роберте, написал: «Я лучше бы похоронил свою дочь, чем выдал ее за такого парня».

«Когда с чтением писем было покончено, наступила долгая пауза, заполненная торжественной печалью. Я не знал, что сказать. Мистер Лэнгдон, по-видимому, тоже. Наконец он поднял свою красивую голову, устремил на меня твердый, ясный взгляд и сказал:

– Что же это за люди? Неужто у вас нет ни одного друга на свете?

Я ответил:

– Выходит, что так.

Тогда он сказал:

– Я сам буду вам другом. Женитесь. Я вас знаю лучше, чем они».

В жизни все было сложнее. Лэнгдон, кажется, признал, что будущий зять не преступник, но по-прежнему видел в нем «плохого христианина». Тот вину признавал: «Я сейчас исполняю все христианские обязанности, но вижу, что мне недостает главного компонента благочестия – «особого нравственного чувства», то есть внутреннего убеждения, что все, что я делаю, я делаю из любви к Спасителю». Однако далее продолжал: «Я встал на верную дорогу и надеюсь преуспеть. Люди, подобные мне, обретали Бога, и почему я не могу?» Гастрольный тур – не самая подходящая обстановка для обретения благочестия: днем потешал публику, вечера проводил в неуютных гостиницах, в громыхающих поездах, Сочельник встречал в Лэнсинге (напился в компании старых знакомых, растроганно писал матери об Иисусе и волхвах), Рождество в Шарлотте, Новый год в Экроне. Невесте: «В минувшем году я был готов приветствовать любой ветер, который унес бы мой кораблик за границу, все равно куда – в новом году я ищу и желаю дома и стабильности… Я, доселе бездомный, в этот последний день умирающего года обрел бесценный дом, убежище от всех невзгод в Вашем горячем сердце».

Он написал ей за время разлуки более ста писем. Говорил о будущем доме: «Рисуйте, пожалуйста, картины нашего семейного счастья, с окном-фонариком, с камином в гостиной, и цветы, и картины, и книги…» Этот дом он противопоставлял внешнему миру: «Пусть большой мир изнемогает в трудах и борьбе и нянчит свои игрушечные страсти, пусть сверкает и грохочет и порывами ветра ударяет в наши окна и двери, но никогда не переступит нашего священного порога». Он уже не только требовал, чтобы Оливия наставляла его, но и сам начал ее наставлять: она не должна иметь с «большим миром» ничего общего, не должна читать ни Свифта, ни Шекспира, пока кто-то старший не скажет ей, какие абзацы можно прочесть без ущерба для ее чистоты. «Я хотел бы, чтобы Вы всегда оставались чистой как снег, неиспорченной, не затронутой чужими грязными мыслями». (Все эти глупости в браке моментально пройдут.)

Он с горечью признавался, что почти отчаялся обрести религиозное чувство. Но тем временем Лэнгдоны, обнаружившие, что дочь не может без него жить, капитулировали окончательно и дали понять, что скоро возможна официальная помолвка. «Ливи, давайте считать, что Бог предназначил нас друг для друга… Будем надеяться и верить, что мы пройдем всю долгую жизнь рука об руку, как одно целое, в любви и поклонении Ему. <…> Я благодарю Вас, Ливи, за Ваше религиозное рвение – и с каждым днем благодарю все больше, потому что с каждым днем я лучше могу это понять и оценить. Я еще «темный», я вижу, что все еще полагаюсь в жизни на собственные силы и собственное представление о том, что хорошо, – но не всегда, Ливи, не всегда. Иногда, смутно, временами, я ощущаю присутствие Спасителя… Я боюсь, что отверг бы веру, которая свалилась бы на меня внезапно, она должна прийти постепенно, шаг за шагом…» (Процитированное письмо завершалось веселым рассуждением о том, что Оливия ничего не смыслит в стряпне и это его радует: заведут кухарку.) Он все совершенствовался: 16 января писал невесте, что поссорился с человеком, а потом раскаялся и просил прощения, – это благодаря ей. 19-го: «Вы искорените все мои недостатки, когда мы поженимся, и воспитаете меня, и сделаете из меня образцового мужа и украшение общества – не правда ли, моя дорогая, несравненная?» 26-го: «Раньше я был тем, что Вам ненавистно… Но теперь я не такой; все, за что я борюсь и буду бороться, – это достигнуть самой высшей степени христианского совершенства». В этом бесконечном самоуничижении уже можно уловить нотку иронии. «Сказать по правде, я Вас так люблю, что способен вести себя плохо лишь для того, чтобы доставить себе удовольствие, слушая, как Вы меня ругаете…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю