
Текст книги "Солдат и женщина (Повесть)"
Автор книги: Макс Шульц
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
К полудню того дня, о котором предстоит поведать необычное, человек по привычке восседал на штабеле досок. И не сводил глаз с тропинки, протоптанной им до колодца. На тропинке возникло нечто совершенно новое, лужица размером с суповую тарелку. Должно быть, под ней земля уже совсем мягкая. Человек взмахнул руками и обхватил колени. Так он пытался заглушить желание соскочить с досок, броситься к этой луже, зачерпнуть ладонями жидкую грязь и глотать, глотать грязевую кашу. Желание не проходило. И тогда он дал себе несколько секунд времени, чтобы по крайней мере оправдать его. Пока в тебе еще теплится жизнь, голод может напасть на тебя как венерическая болезнь. И тебе ничего не остается, как пожрать дьявола, имя которому голод, покуда он сам тебя не съел. Но если ты сник и сдался и лежишь, как тряпка, тогда ты позволяешь дьяволу голода вскочить на твой пустой живот, тогда ты пускаешь смерть в свой разинутый рот. И если человек склонился над миской земляной каши, но земли в ней было только на осадок, только чтобы облизать пальцы.
Человек снова вскарабкался на свой штабель. Упал животом на разостланную шинель. Забыл благое намерение никогда не ложиться ничком. Потому что в этом положении мысли оттягивают голову книзу. Голову и все, что к ней пристало. Во всяком случае, ему удалось повернуть голову, закрыть глаза и лечь на бок. Но заснуть он не мог, то ли потому, что стыдился своей слабости, то ли потому, что его пустой желудок все еще требовал земляной похлебки. Кровь бросилась ему в голову. Он услышал биение собственного сердца. Он услышал вполне отчетливо его резкие удары о резонансную доску. Потом сердце запрыгало галопом. В четыре копыта. Но даже если допустить, что сердце у него как у лошади, на четыре такта сердце все равно не барабанит. Он открыл глаза и увидел упряжку – лошадь и повозку – неподалеку от своего полуденного лежбища. Упряжка двигалась с севера, оттуда, где был холм, оттуда, где полагалось быть деревне, так и не увиденной за метелью, и держала курс на овин. Человек вскочил, замахал руками, закричал: «Эй! Сюда!» – как потерпевший кораблекрушение, которого на плоту носит по океану. Упряжка была уже довольно близко. Солнце не слепило. Оно стояло высоко над ним за его спиной. Поэтому он отчетливо видел все, что открывалось его взгляду. Видел в целом и в деталях. Лошадь и двух женщин в кибитке. Лошадь он мог бы даже окликнуть Обжора, Гляделка, Лошадушка, не мог вот он только назвать ее мало подходящим для лошади именем «Арестант».
Заслышав знакомый голос и знакомую кличку, лошадь непременно поставила бы уши торчком и помчалась бы к нему. Но даже и сейчас он не мог обидеть лошадь, даже и сейчас не мог крикнуть «Арестант». Слишком велика была его радость. К тому же он не знал, кто та женщина, которая стоя правит повозкой. Она была примерно на полголовы выше, чем женщина из домика. Она услышала его крик и на мгновение обратила к нему лицо. Оно показалось ему презрительным и злым. Другая женщина сидела в кибитке. Она стягивала руками концы платка под подбородком. Платок затенял ее лицо. Эта вторая женщина сидела неподвижно, скорчившись и оцепенев. Не была ли она женщиной из кирпичного домика? Не вернулась ли она назад, приведя лошадь? Выпросив ее у лошадиного бога? Для всей деревни, надо полагать. Чтобы остальные женщины не ворчали и заодно помогли ей прокормить пленного специалиста. Такая женщина обо всем подумает. А теперь она велела отвезти себя домой. В мою сторону и не глядит. Не хочет, чтоб о ней пошли сплетни, но хочет показать мне, что она вернулась. Если б не хотела, она бы выбрала другой путь из деревни к своему домику, либо покороче, либо подлиннее. Этот день принесет мне удачу! Я чувствую, что принесет.
Упряжка исчезла за овином. При том темпе, к которому принуждала лошадь погонщица, они должны были тотчас появиться снова. Едва они скрылись, человек подбросил в воздух свою ушанку. И действительно, лошадь и кибитка почти немедля вылетели из-за овина, но только не по направлению к домику. Нет, погонщица направляла жеребца обратно к холму. И в кибитке больше никого не было. Сидевшая там раньше женщина не могла слезть за такое короткое время, она могла только выпрыгнуть. Попросила, чтобы ей разрешили сказать пленному хоть одно слово. Слово это человек представил себе именно таким, каким любой голодный мужчина представляет себе слово женщины: «Я принесла тебе поесть». Это понятно на любом языке.
Итак, человек торопливо ныряет в сапоги и в китель, как молоденький спрыгивает со своего дощатого ложа, чтобы обменяться с женщиной словом, которое ее не испугает. Он идет быстро. Но не бежит. Он знает, женщина может испугаться, если он чересчур быстро подойдет к тому, что не есть ни случай, ни провидение.
Та деревянная дверь, с помощью которой лошадиный бог уже единожды сбивал его с ног, давил и проверял его на выносливость, приготовила ему нынче еще одно горькое разочарование. Дверь лежала на земле возле низкого входа в овин. А на двери, опустив голову и явно его поджидая, сидела незнакомая женщина. То ли молодая женщина, то ли девушка. Поди угадай. Не поднимая головы, незнакомка сказала мужчине, молча стоявшему перед ней:
– Меня зовут Тамара. Мне велено охранять тебя днем и ночью.
Незнакомка говорила по-немецки, но с таким старомодным выговором. Звуки, берущие за сердце. Когда мужчина не спеша подошел и молча остановился перед ней, она, как девушка, которую никто не приглашает на танцах, опустила глаза в землю. Но зато с берущей за сердце интонацией и без обиняков сказала, как ее зовут и в чем состоит ее задание. Взгляд она так и не подняла. Мужчина подумал, что она не делает этого лишь потому, что не хочет показать, какие черти прыгают у нее в глазах. Но от испытанного разочарования его недоверие все росло. Он не станет терпеливо ждать, что будет дальше. Здесь кое-кого хотят выставить дураком. Мужчине, немцу, фашисту здесь бросают приманку. Недурной наружности особу женского пола, круглосуточную охрану днем и ночью. Телохранительницу без ружья. В юбке, валенках, шерстяном платке, шерстяных чулках и с револьвером, засунутым за подвязку. Из-под юбки чуть видны икры. Красивые ноги, немецкая речь. А, черт подери! Сидит на сложенном одеяле. И пусть дурак думает что хочет. Рядом лежит узелок с бельем. Будто она только что с поезда. На коленях у нее плетеная корзинка. И все это так искусно укрыто скатеркой, что под ней сразу угадывается буханка хлеба. Будь у тебя катаракта, выжженные зрачки, будь ты вообще слеп, как сова, ты все равно увидел бы эту буханку в осязаемой близости. Продолговатое, коричневое, хрустящее чудо, килограмма на полтора по самым скромным подсчетам, манна небесная, крестьянский хлеб. Пусть дурень, от которого старуха прятала корзинку для хлеба, который с голодухи хлебает грязь, пусть он теперь исходит слюной от желания схватить ее за красивые ноги. Но тебе ничего не нужно, кроме хлеба, ничего больше, один кусок хлеба, полный рот хлеба. А она закричит, обзовет тебя паскудным кобелем и убежит с хлебом вместе. Убежит на своих, черт подери, красивых ногах. А где-нибудь за кустами небось притаилась та тощая и высокая. Она примчит к тебе на своей кибитке, огреет тебя хлыстом по губам, так что у тебя лопнут губы, как тогда у Плишке. Ох, лошадка, моя лошадка, как же нас с тобой обложили. Специалисту каюк. Вельможный барин изъявил желание возродить племенное коневодство. А сам что делает? Подбивает меня на всякое паскудство. Красивые ноги, немецкая речь, русский хлеб. Ах ты моя лошадка, моя обжора, единственная родная душа, сунь мне, как тогда, морду под шинель. Они хотят подвести меня под трибунал.
– Ты долго будешь меня разглядывать, как больную корову? – спросила незнакомая Тамара.
– Ты мне не нравишься, – ответствовал он, – но охрану себе не выбирают.
Тут она глянула на него, и он увидел, что лицо у нее все рябое от оспы.
– А почему я тебе не нравлюсь, шелудивый ты кобель?
– Ты мне кое-что напоминаешь.
– Что же именно?
– Колючую проволоку.
Ну, сейчас небу станет жарко, сейчас она вскочит и заверещит и с воплем унесется прочь. «Эта свинья, эта фашистская свинья! Он покусился на нашу честь!» Впрочем, что бы я ни сделал, конец был бы один и тот же. Уж лучше так, чем подлизываться и угодничать. Тем более когда живот у тебя набит хлебом, наспех проглоченным хлебом, даже и в лагерь вернуться не так страшно. Здешним бабам явно не нравится, что к ним сюда затесался немец.
– Ну, давай, Тамара, зови своего кучера. А я возьму шинель и рюкзак.
– А нож у тебя есть, немец?
– А кто ты такая?
Молчание.
Нож у него есть. Он ныряет в голенище сапога, но ничего оттуда не вытаскивает. Новая ловушка? Он грозил меня убить? Нож – улика? Железное лезвие, которое у него есть, острое и колючее. Он сам наточил и отшлифовал его, сам сделал из дверной скобы, единственной, которая оставалась на этой двери. Теперь на двери сидит рябая девушка. Она моложе, чем можно было подумать с первого взгляда. Но из этого не следует, что она добрей, чем можно было подумать с первого взгляда. Впрочем, не все ли равно. Повадился кувшин по воду ходить, или, другими словами, нож по хлеб – там ему и голову сломить, или, другими словами: лезвие. Кому приходят в голову такие заковыристые мысли, тот, можно считать, еще держится.
– Зачем тебе нож?
– Как это зачем, папаша? Хлеб резать, вот зачем. Но если тебе не хочется хлеба, можешь отрезать кусок от своей ноги. Хотя, по мне, хлеб лучше. Его посылает Ольга Петровна.
– А кто это, Ольга Петровна?
– Это твоя приемная мать, папаша!
– Да будет тебе с мамашами и с папашами, черт побери.
– Тогда садись.
Мужчина послушно садится на другой конец двери. Рот у него наполняется слюной и руки начинают дрожать. Девушка расстилает на досках между ним и собой кусок небеленого полотна и начинает резать хлеб. Четыре толстых куска. Горбушку она прячет за спиной.
– Левая или правая?
Мужчина хватает один кусок.
– У тебя зубы лучше. – У этой молодухи такие же запавшие щеки, как у него. – Сколько тебе лет, Тамара?
Девушка покраснела, потому что поняла его любезность по-своему. Горбушка одного веса с обычным куском насыщает в полтора раза больше. Таков опыт голодных.
– Итак, я уже сказала: она твоя приемная мать. Хотя годков ей для этого не хватает. Между прочим, как оно там у вас было? Не Ольга ли Петровна хотела однажды ночью взвалить твое тело на санки? А санки увезти в степь? Чтобы собаки доделали остальное? Но получилось не совсем так. Она, наверно, подумала – если приглядеться к тебе, я ее понимаю, – подумала: нет, грех, нельзя подсовывать такое бедным собакам.
Вот и вернулась бумерангом «колючая проволока». Да еще с процентами. Язык у нее подвешен что надо. А считать свои весны она никому не позволяет.
– Ты мне в дочери годишься.
Никто не торопится продолжать разговор. Когда рот полон, разговаривать трудно.
– Вот было бы горе, – говорит она через некоторое время. Ему остается только проглотить сказанное. Она явно глотает проворней. – Еще Ольга Петровна привезла бумажку. С большой круглой печатью соответствующего учреждения. И там написано, что в порядке исключения немецкий военнопленный по имени Мартин Рёдер выделяется в распоряжение совхоза имени Калинина, деревня Александровка, для использования его как специалиста по восстановлению племенного коневодства. Поручителями выступают военветврач Михалков и советская гражданка Кузнецова Ольга Петровна.
От этого приятного известия Рёдер сглатывает засевший в горле комок. Выходит, ветеринар и женщина, которую зовут Ольга, жизнью своей или, по крайней мере, своей репутацией за него поручились. Еще девушка говорит, что по заведенному обычаю выпивку ставит мужчина. Кстати, и у него самого пересохло в горле. Он принесет воды из колодца, чистой, холодной воды. Быстро принесет. Сию же минуту будет обратно. Видишь, Обжора, мой приемный отец, уже становится светло, дело уже проясняется…
Когда Рёдер вернулся с котелком, полным воды, на том месте, где раньше сидела девушка, никого не было. Он услышал, как она смеется в овине. А снаружи, на дощатой двери, смеялись мыши. Длиннохвостый сброд с визгом играл в чехарду и дрался за хлебные крошки. А эта дура еще смеется. Оба толстых ломтя, которые у них оставались, когда Рёдер уходил – мысль о том, как это будет вкусно, если запивать их чистой, холодной водой, окрыляла его, – теперь безвозвратно исчезли. Корзинка с остатками хлеба была спасена, на праздничной скатерти ее не было, не было также и узелка с бельем и одеяла. От злости и разочарования он далее мысленно не поблагодарил девушку. Подхватила корзинку будто сумочку. Ни одна девица не выйдет на прогулку без сумочки. Заслуги в этом никакой нет.
Рёдер положил конец застолью, иначе сказать, он рывком поставил дверь вертикально и перекинул ее на другую сторону. Мышья рать заметалась, заскользила, обратилась в бегство. Кто не успел своевременно встать на все четыре лапки, тот угодил под пресс. А давление на пресс осуществлял голодный всем своим весом, вернее, недовесом, к которому прибавились ярость и гнев. Тамара перестала смеяться. С узелком и корзиной она стояла перед входом в овин. Она видела, как беснуется мужчина, но вмешиваться не стала. Она дала ему отбушевать. На это ушло много времени, слишком много, еще и потому, что перед входом в овин стояла девушка, с корзинкой и узелком, и потому, что в глазах у нее плясали веселые чертики.
Погибли все, – заявила она, когда он наконец спрыгнул с двери. Его ярость отбушевала. Его мужское тщеславие продолжало бурлить.
Бросает хлеб перед дверью, хотя знает, что в доме никого нет.
– Я просто хотела осмотреть наше ложе. Нашу постель. Очень красивое сооружение.
Ей любо ходить по острию ножа.
– Повтори, что ты сказала!
– Чего тут повторять? Я только думаю, что если кто боится мышей и пленных фашистов, а деться ему некуда, тот должен хочешь не хочешь подкармливать малюток, чтобы дружить с ними.
Вот и выглянуло лошадиное копыто. Нечисть, разбойники, казни земные, немцы – все от фашистов.
– Пока ты ходил, вдруг появилась мышка. Потом еще одна, потом еще. Потом нагрянули целые мышиные полчища. И много до омерзения. И тут я испугалась. И пожертвовала мышам свой кусок хлеба. Свой, понимаешь! Бери! Это твой. Хлеб моих соотечественников. От себя оторвали. Ешь, а потом я буду плясать на тебе, как ты – на мышах.
Поди разберись в этих русских. Они разговаривают с тобой, как не по возрасту умные дети. Не встанешь на колени сам, они бросят тебя на обе лопатки. Как во французской борьбе.
– А если я предложу тебе половину моего куска?
– Смотря по тому, как ты это сделаешь.
– Дели сама, Тамара.
С этим предложением она согласилась. Она разломила кусок хлеба. Но всякий раз, когда кто-нибудь ломает хлеб руками, получаются два неравных куска. И всякий раз, когда женщина ломает хлеб для себя и для мужчины, она отдает мужчине больший кусок. Так говорится в календаре для крестьян. Неписаном – на всех языках. Так случилось и на этот раз. Он поднял котелок с чистой колодезной водой и подал ей.
– Чтоб тебе достался хороший муж. Который умеет больше, чем ты знаешь.
Она не торопилась выпить. Она про себя обдумывала тост, не сводя с мужчины пытливого взгляда.
– Не возражаю, – промолвила она наконец. – Такому всегда рады.
Лишь чувствуя на себе ее пытливый взгляд, он сообразил, что его тост носил двусмысленный характер. Что его можно понять как намек на постельные дела. Стоит ли ему из-за этого краснеть? Нет, Рёдер, держись как ни в чем не бывало. Она ответила между прочим, не ломаясь. Она и вообще не ломака. Просто она хотела его смутить. А куда она сунула свое одеяло? Наше ложе! Наша постель. Как ты там все красиво устроил! Ведь не расстелила же она поверх свое одеяло. Впрочем, сейчас посмотрим. Мужчина встал и подошел к двери. Так небрежно, между прочим, что она невольно умолкла.
– Совы, – объяснил он, словно ему надо было их накормить. – Под этой крышей проживает парочка сов.
– Да ну? Совы – мудрые птицы. Дай им тоже что-нибудь. Моя бабушка по матери…
Он наклонился перед входом. Отломил несколько крох от своего ломтя. Немного – и небольших. Для жертвоприношения – маловато, для собственного употребления – в самый раз. Итак, он святотатствовал во мраке совиного и мышиного храма. Ибо явился не затем, чтобы принести хлебную жертву. А затем, чтобы увидеть. И он увидел. Одеяло Тамары лежало на куче торфяной трухи – на его матраце. Не расстелено, покамест сложено. Но тем не менее. Оно лежало. «В» или «на» постели, вот в чем дело.
Ох, барышня, барышня, нет ничего тайного… Деревенские бабы приносят в жертву девушку, чтобы потом с полным основанием спровадить меня подальше. Надо открыть ей глаза. Ей кажется, будто она командует, а на самом деле командуют ею. Все равно никто ей не поверит, когда она скажет: дорогие сестры, фашист меня даже и пальцем не тронул. Она малость дерзкая, эта Тамара. Я знаю, девушка, в войну дерзость чаще всего сама себя карает. Я должен ей это сказать. Я просто обязан. Перед самим собой. И перед той женщиной, перед Ольгой. И перед лошадиным богом. И перед старшиной. Рёдер снова вышел под открытое небо. Он не знал, с чего начать, как сказать то, что он просто обязан сказать девушке, себе самому и другим людям. Это было совсем не легко. Потому что у Тамары замерзли ноги и она прыгала перед овином в своих валенках, как прыгают при беге в мешках.
И, не переставая прыгать, она продолжала прерванную историю о своей бабушке со стороны матери:
– Моя бабушка была из немцев Поволжья. Их всех переселили в Среднюю Азию. Они все очень суеверные. Моя бабушка каждую субботу выставляла на сеновал мисочку пшенной каши для злых духов. А в понедельник утром шла проверить, что с мисочкой. И мисочка неизменно оказывалась пустой. Кошка и котятки все воскресенье ходили с пшенной бородой. А бабушка целую неделю ничего не боялась. Даже быка Фридерика и того не боялась. Истинная правда.
Когда у нее на щеках румянец, она делается просто хорошенькая. А когда она снимает свой бахромчатый платок, который сбился, пока она тут скакала, она кажется моложе. Большинство женщин, если повяжутся платком, выглядят старше.
– Меня, Тамара, ты можешь не бояться. Но было бы куда лучше, если бы ты вернулась в деревню до наступления ночи. Девушке или женщине из ваших нельзя оставаться ночью с немцем. Пойдет дурная слава. Так ли, иначе ли. Словом, уходи. Подумай о себе. Я никуда не денусь.
– Они и сами знают, что ты никуда не денешься. Они в этом почти уверены. Но именно поэтому я должна охранять тебя денно и нощно. Таково общее решение. Семнадцать голосов – за, один – против.
– Против, наверно, твой собственный?
– Я не имею права голоса. Больше не имею. В деревне снова восемнадцать женщин. Если считать Ольгу Петровну и ее свекровь. А со мной их было бы девятнадцать. Но Тамара у них не считается. Больше не считается. И ни одного старика, ни одного белобилетника, ни одного инвалида. Всего несколько мальчиков-подростков, а работать они должны, как взрослые мужчины. Единственный голос против – это Ольга Петровна.
Тяни, отец, тяни. Еще будет свет. Женщина, эта самая Ольга, не хочет меня уступать. Она не отрекается от того, что произошло. Потому что то был не случай. И не провидение. И не каприз. У-у, какой тонкий нюх у женщин в этой деревне. Они знают – как это выразилась Тамара? – они почти уверены. Так говорят, когда еще только предполагают. Скверная повадка у всех женщин, они любят с уверенностью высказывать свои предположения. А ведь все проще простого, дорогие мои женщины. Ольга хотела получить лошадь. Лошадь была ей необходима. Старшина не мог не отказать ей. Отказать тоже было необходимо. Тогда Ольга загнала в сарай немецкого военнопленного. Тот был согласен. И тут-то все и начинается: женщина была согласна с тем, что мужчина согласен. И больше ничего, понимаете, люди: ничего не было. А вы-то небось думаете, что по нынешним временам и этого много. Но ведь мерки всегда одни и те же – человеческие.
– Уходи, Тамара! Иди домой! Оставь мне только еще кусок хлеба.
– До чего ж ты тупой! Ты даже не замечаешь, как переоцениваешь себя и оскорбляешь меня. Я могу придержать свое сокровище. Если хочу. Я не обязана растратить его с тобой. Если не хочу. А кроме того, решение есть решение.
– Тогда я тебе вот что скажу: по ночам здесь просто ад. Ты еще наплачешься.
– Ольга сказала, чтобы я терпела тебя, как терпишь попутчика в поезде. Когда спишь в одном купе с посторонними мужчинами. Разговариваешь с ними, может быть, вместе ешь. Они тебе симпатичны либо не симпатичны. Будто едешь в командировку. Это сказала Ольга.
Рёдер зашел в овин и вынес оттуда Тамарино одеяло.
– Теперь мне пора на работу. Пойдем со мной. А одеяло там оставлять нельзя. Не то к ночи из него получится кружево.
Девушка не взяла у него одеяло, передала ему вдобавок свою корзину. Себе оставила только узелок с бельем.
– Инспекторский обход, – сказала она и добавила, что ей хочется посмотреть, много ли он наработал за четыре недели. Сколько выработал трудодней. Каждому по труду. Его замыслы привели ее в восторг. Однако при виде реально сделанного, при виде поддающегося обозрению и учету штабеля трехметровых досок она сморщила нос. Если пересчитать на хлеб, по теперешним ценам, триста граммов в день. От силы. Про себя он обозвал ее несмышленой зазнайкой, которая не имеет ни малейшего представления о том, чего это стоит – разобрать крышу большого амбара по всем правилам и притом без молотка, без кувалды, без клещей и тисков, чтоб вытаскивать гвозди. Только один топорик да лопата с обломанной ручкой. Но вслух он сказал то, что не раз слышал дома от фабричных рабочих либо от Марии:
– От сдельщины раньше сроку помрешь.
Эту тему Тамара не подхватила. Здесь она решала, о чем говорить, а о чем нет. По дороге он спросил ее, почему она у себя в деревне лишена голоса. Она вроде совершеннолетняя и, сколько он мог заметить, не из глупых. Но она и тут промолчала и только прибавила шагу. Должно быть, это как-то связано с ее бабушкой из немцев Поволжья. Боженьку русские выпроводили через парадную дверь, а черт тем временем прокрался через черный вход. И в настоящее время черт изъясняется по-немецки. Не беда, если у кого-нибудь в этой стране есть кой-какие грешки на совести. Но горе тому, у кого бабушка – немка. Как у этой девчонки. Вон она вышагивает что твой управляющий имением. Русским имением. Я должен работать? А я разве не работаю? И не пяль на меня свои зеленые глаза. От такого взгляда молоко скиснет. Перейдем лучше к стропилам. Может, ты, госпожа комендантша, научишь меня, как с негодным инструментом, не потеряв ни единой щепочки, разобрать твердые девятиметровые стропила, крепление жесткое, болты двойные. Ни единой щепочки! Эти стропила нужны нам как опорные столбы, как коньковые брусья для строительного вагончика, для отапливаемой сторожки. Шесть метров на три. Древесные отходы равны нулю. Используем сохранившиеся трубы и лишь наполовину рухнувшую печь. Да тут одна идея стоит трехсот граммов. Теперь, комендантша, ты видишь, с кем имеешь дело? Ты имеешь дело со всем немецким трудовым фронтом, с работником умственного и физического труда в одном лице. Что вы изволили сказать? Что доски нужны в деревне? Роскошно. Тогда мы и впредь будем жить в мышином тереме, барышня и ее дурачок. Будем жить, сплетем из грязи и мышиных хвостов венок для непорочной невесты.
После сообщения, что все доски пойдут в деревню, мужчина не проронил больше ни слова. А она перешла на русский, исключительно на русский. Задачу, как разъединить стропила, не наделав при этом щепок, она взялась разрешить с помощью пилы. Везде, где дерево стыковалось с деревом, полагалось пилить. Он держал за свою ручку, она – за свою. Причем нельзя было сказать, что она работает вполсилы. Нет, она работала как следует. Просто надолго ее не хватит. Работать надо спокойно и ритмично – вжик-вжик, а не поросячьим галопом. Когда пошел третий час работы в предложенном ею темпе, а ее движения оставались такими же энергичными, и насчет перерыва она даже не заговаривала, и вообще с ним больше не заговаривала, ни по-русски, ни по-немецки, он вдруг сообразил, что опилки – это тоже своего рода щепки, а сообразив, про себя порадовался. Впрочем, выкладывать свой козырь он не стал, он его приберег. Лишь когда она скомандует «на сегодня хватит», как это звучит на русском языке, он выложит свой козырь. Он хлопнет ладонью по дереву, укажет пальцем вниз и скажет: «Между прочим, тоже щепки». Эта мысль прибавляла ему сил. К концу третьего часа он почувствовал, что ее движения становятся все слабей. Увидел, как она прикусила губу. Пожалел ее. Но коль скоро мужчина надумал связаться с женщиной – пусть даже не сам он, а за него надумали, – он должен уточнить с самого начала, кто у них будет головой. Не то в недалеком будущем быть ему в дураках. К концу четвертого часа, когда бледно-красное солнце висело над степью на высоте дерева и по небу разлилась предвечерняя игра красок, она сказала по-русски: «Конец». Пришел его великий час:
– Ну-ну, а что это у нас здесь такое?
– Щепки! Древесные щепки.
– Древесные опилки! – устало ответила она по-немецки. Козырь все-таки произвел впечатление. Во-первых, она опять сказала словечко по-немецки, во-вторых, она занялась ужином. Сходила по воду, развела костерок, принялась варить кашу из каких-то зерен, принесенных в корзинке. Так и должно быть. Мужчина еще некоторое время работает, прибирает рабочее место, готовит лучину, приносит ведро торфа, затем моет лицо и руки. Пока он успевает все это сделать, уже готов ужин. В мирное время перед этим надо еще задать корм скоту. Женщина доит коз. Женщина. Впрочем, эта девушка – свой парень. Вон достала что-то из корзинки. А я ей показал, где лежит остаток моей картошки и крупа. В печи, которую я, дайте срок, окружу засыпной сторожкой. Шесть метров на три. Впрочем, об этом мы еще поговорим. В настоящий момент комендатура созрела для переговоров.
Настроившись на отдых после трудов праведных, вернулся умытый мужчина. Он здорово себя надраил. И пришел голый по пояс. Девушка сидела на штабеле досок и черпала из его котелка. Черпала и черпала, а потом выскребла остатки.
– Из опилок, – сообщила девушка, – можно жарить первоклассные омлеты.
На досках сидела девушка, стояла корзинка с хлебом, лежало золотое вечернее солнце. Рядом с мужчиной стояло жестяное ведро. Полное колодезной воды. Чистой и холодной. От костра поднимался голубой дымок. Ну ладно же, как аукнется, так и откликнется. Он подхватил полное ведро за скрипучую ручку, решительным шагом направился к хитроумному, хранящему жар, вырытому в земле очагу. Размахнулся и вылил воду, замочив при этом худые сапоги. Вылил всю, как есть, в красноватые уголья очага. Шипя от злости, пара и газа, вырвались из костра и устремились к цветущему вечернему небу духи мести. Обволокли, задушили молодую ведьму, которая сидит на подготовленном костре. Так ей и надо! Пусть кашляет. Жена да убоится мужа своего.
Подползли сумерки. Огонь погас. Голод выжигал внутренности мужчины. Он сидел на опрокинутом ведре, накинув шинель на плечи и повернувшись спиной к мертвому очагу и к проявлениям жизни на штабеле досок. На барабан свой сел герой, обдумывая бой. Шатер небес над головой затянут тьмой ночной. Фридрих, великий король после битвы под Лейтеном. Большие потери. Но сражение выиграно. Что выучено, то выучено. То не забыто по сей день. Бык в усадьбе ее бабушки по матери тоже назывался Фридерик. А бабушка целую неделю ни капельки не боялась быка. Ей придавала храбрости дочиста вылизанная мисочка на сеновале. Яблочко от яблони недалеко падает. Очаровательной внучке тоже придает храбрости вылизанный котелок. А теперь она ушла. Несколько минут назад. К колодцу. Помыть посуду. Корзинку с хлебом она оставила. Да разве можно быть такой коварной? Что удержит тебя от кражи, когда ты подыхаешь с голоду? Характер, характер тебя удержит. И еще волшебная палочка. Самокрутка. Из чая. Пять спичек подарила мне женщина. Три еще осталось. Женщина, Ольга значит. И женщина снова разожжет огонь. Завтра я встану пораньше. Я должен встать раньше, чем она. Спать я буду снаружи. Останусь здесь. Приготовлю постель. Даже с крышей над головой. Доброй вам ночи, мадам.
Девушка вернулась. Мужчина сидел в той же позе, в какой она его оставила. Курил. Не мог подавить кашель. Табак ни к черту. Холодные времена. Безоблачное небо. Мерцание звезд. Мороз упал на степь. Дрозд смеется, умирая. Она ставит котелок в их чулан. И корзинку с хлебом. Все как положено. Она говорит:
– С полуночи считаются новые сутки. – Это она намекает на хлеб. Это она хочет сказать: если тебя замучит голод, встань и подойди к холодной печке. В ней ты найдешь клад: триста граммов незаработанного хлеба. – Семья моей бабушки по матери носила красивую немецкую фамилию Ваккер. Работящие люди. Строй усердно свой домок, и тебе поможет бог. Мать моя удалась не в них. Она вышла замуж за Игнатьева. У Игнатьева в голове были одни только идеи. Интернационализм, деревенская коммуна, колхоз и тому подобное. И ради своих идей он не щадил себя. Как и моя мать. О них даже было в газетах. С фотографиями. А твои родители кто были?
Тишком да крадком – официальная часть. Анкетная. Эту стадию, почтеннейшая, я уже прошел. Еще до того, как попасть в команду. Со мной можно по-честному. Он не поворачивает головы, герой на барабане. Он говорит хриплым голосом бывалого вояки:
– А мои были барон и баронесса. Ходили в шелку и в золоте.
Тут девушка вздохнула: «Ах звезды-огонечки». Рехнулась она, что ли.
Ее звонкий командирский голосок доносился сверху. Наверно, она забралась на доски. Господи боже, этого еще не хватало. Она декламирует стихи. Пущено в ход последнее оружие, оружие искусства. Умереть можно со смеху!
Шептала девушка в тиши:
«Ах, звезды-огонечки».
И прямо с неба их достал
Любимый среди ночки.
Проходят годы чередой.
Ах звезды-огоньки!
Порой приблизятся они,
Порой так далеки.
Публика, состоявшая из одного человека, продолжала демонстративно сидеть спиной к сцене. И слушала, опустив голову. Вообще-то ей хотелось разразиться хохотом. Мороз упал на степь. Дрозд умирает. Он слышал, как сходит со сцены искусственное искусство. Как спрыгивает девушка. Тут он превозмог себя. Себя и полковой барабан. Он встал, потянулся, обратил к специалистке по звездам невозмутимое, заросшее щетиной лицо с кислокапустным выражением. Волшебная сила поэзии.