Текст книги "Русские дети (сборник)"
Автор книги: Макс Фрай
Соавторы: Андрей Рубанов,Людмила Петрушевская,Роман Сенчин,Анна Старобинец,Михаил Елизаров,Анна Матвеева,Максим Кантор,Евгений Попов,Алексей Слаповский,Татьяна Москвина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Мне было тогда восемь лет. Это речное предприятие, чуть не закончившееся для меня в мутном затоне, решили, а вернее сказать, решились осуществить мои родители, подпав под влияние лихого московского прокурора, проводившего, Бог весть почему, летний свой отпуск с семьёй – женой и двумя дочерьми – во глубине украинских сёл. Опять же не сёл никаких, конечно, а мистэчок или хуторив. Помню и то село, близ которого на заливных лугах наша экспедиция готовилась к отплытию. Это был маленький малоросский хутор, с плетнями и мазанками, с горшками (глэчиками) на кольях, с сладким дымом печей, медленно уступавшим к концу дня место вечерней свежести, что ползла с реки. Солнце садилось в чёрно-багряные, зловещие тучи, веял совсем не тёплый ветерок, и что-то, как понимаю теперь, не нравилось мне уже тогда. Что-то я ощущал неладное в развесёлом удальстве, с которым «дядя Борис» командовал подготовкой похода. Мой отец, профессор западной истории, потомок донских казаков, крупный и белотелый, сильный, наделённый почти исполинской мощью, но как-то не по годам ссутулившийся и видимо уязвимый – меня это дивило в нём, – посмеиваясь в начавшие уже седеть усы, как мог подыгрывал смуглому, невысокому, однако проворному дяде Борису. Женщины суетились всерьёз, а девчонки, старшие меня годом или двумя и потому высокомерные, сидели в стороне, дружно обирая не совсем ещё зрелый липкий подсолнух. Я вертелся между старшими, особенно у трёх надувных лодок, привезённых дядей Борисом в решетчатом лотке на крыше его ЗИМа и теперь по его указанию расправленных и слегка надутых: докачивать их предстояло лишь утром, перед самым восходом и выходом. Именно потому, вероятно, никто не заметил, как я вытащил из них пластмассовые зеленоватые затычки, ничем не крепившиеся к бортам, и, продолжая вертеться на примятой, но густой и к тому же влажной от вечерней росы траве, словно случайно выронил вначале одну, затем вторую, а третью – зная, что за мной не следят, – запустил в ближний куст, густой и непролазный.
Лодки осели, так что затычек хватились скоро. Жена дяди Бориса (я не запомнил её имени) вначале что-то тихо ему сказала, потом они вдвоём, оставив суету, подошли к колоде, на которой сидели их дочки, и что-то, тоже тихо, их спросили. Те завертели головами и вдруг принялись хором визжать:
– Это он их украл! Это он! Мы всё видели!
Разумеется, онбыл я. Нимало не испугавшись, я скорчил удивлённую физиономию, про себя отметив, что отец не перестал посмеиваться. А вот мама, наоборот, страшно покраснела, подошла ко мне (они все, кроме девочек, подошли ко мне) и самым строгим тоном принялась меня допрашивать, я ли действительно взял те пробки. Так, будто это было чистой, святой, да ещё и всем очевидной правдой, я ответил, что нет, видеть их не видел и не имею о них понятия. Помню, мне пришло на ум, что главное – не пугаться: отец же вон смеялся, дядя Борис вроде бы тоже не был зол, а на девчонок я хотел плевать, только смущение моей мамы меня, в свою очередь, тоже смутило. Последней вздумала поговорить со мной «по-взрослому» жена дяди Бориса. Тут я впервые обнаружил в ней её хорошее сложение, загорелое и тренированное тело, несколько плоский живот, плоские тоже её лицо и губы, выдававшие злость, но послушно говорившие слова разумной, убедительной – «педагогичной» – речи, с которой она обратилась ко мне. Сознаюсь, ещё миг, и я бы ей поддался, до того всё в ней, кроме губ, располагало к доверию и так весомы на слух были её хитрые доводы. Но, во-первых, сообразил тотчас я, затычки теперь всё равно не найти; во-вторых, было неясно, что ответить на самый страшный вопрос: зачем? – который непременно последует; а в-третьих, дядя Борис, решив, как видно, ни за что ни от чего нынче не унывать, достал очень ладный, как раз ему по ладони, перочинный нож, срезал ивовый прут и, примерив срез к клапану лодки, стал, безмятежно насвистывая, вытачивать первую новую затычку, да ещё так быстро и ловко, что не сгустились и сумерки, а деревянные эти пробки уже сменили бывшие пластмассовые. Потом мужчины стали растягивать на ночь палатку, мама и тётя Оля (вот, вспомнил!) присели у костра, что-то стряпая и раскладывая на двух сковородах, а я, видя, что больше никому не нужен, пошёл к реке и уселся почти у воды, поводя по ней прутиком – остатком того, из которого ловкач дядя Борис соорудил пробки. Не знаю уж почему, но мне ясно припомнилось, как мой отец, бывало, пытался что-нибудь починить, сделать что-нибудь нужное в доме, а сам не способен был толком забить и два гвоздя, не согнув при этом один и не попав себе молотком по ногтю пальца, державшего другой.
Уже совсем стемнело, когда одна из девочек, младшая, прошла за моей спиной и тоже уселась у реки, но не рядом, а шагах в четырёх от меня. Я хотел было что-то её спросить, когда вдруг, к полному своему замешательству, услыхал журчание тугой струйки, бившей прямо в воду.
– Мы всё равно знаем, что это ты пробки украл, – заявила мне презрительным шепотком окончившая своё дельце малышка. В темноте забелели её трусики, которые она натягивала, встав с корточек, и я снова остался один. Тут тени наползают на мою память, я вижу уже бессвязные сцены – вот ветреным серым утром мы отчаливаем от берега, девчонки пищат, наши с ними отцы загребают воду смешными короткими вёслами, без вальков и с круглыми лопастями; потом наступает ещё один вечер, близится гроза, и все, кроме отца и дяди Бориса, напуганы, а они вдвоём спокойно ставят палатку, да ещё натягивают с той стороны, откуда гремит, прозрачный, но прочный, склонённый в одну сторону тент.
– Ты и это предвидел? – спрашивает отец.
– Что ж тут предвидеть! – смеётся дядя Борис. – Мы опытные путешественники. Сейчас, как польёт, я тебе такой громокипящий кубок поднесу, дружище, что только бы наши Гебы не мешались. Ну а уж их отогреем чем-нибудь не столь спра́вным(он порой вклеивал в речь украинизмы – тоже всегда удачно, без обычного для русских акцента, хотя по-украински не знал; он, впрочем, любил и замысловатый русский жаргон).
– Да ведь не холодно? – удивлялся отец.
– Э, это сейчас! А как польёт, да ещё будет до полно́чи накрапывать, то только в кубке нам и спасенье. Сарынь на кичку, понятно: засунем то есть детишек да мамашек в спальные мешки – вот их-то, мешков, на нас с тобой как раз и не хватит, тут я просчитался. Не знал же, сколько нас будет. Я, вообще-то, в компанию никогда никого не беру.
Первый ветер налетел, и недотянутый тент захлопал и заполоскал, как парус на рейде.
– А нас взял? – спросил отец.
– Ну, вы другое дело. Хоть твояи малоросочка, но, что ж таить, обворожительная женщина, да. И при этом ещё интеллигентная: даже не верится, что из деревни… Впрочем, дед, отец её, был ведь из шляхтичей, так?
– Это она тебе сказала?
– Положим, не мне, Ольке, но не в том суть. Из шляхты, значит. А про тебя уж и молчу, герр профессор: с тобой не стыдно хоть на приём к послу идти. Ты вон в плавках смотришься так, будто решил развлечься. А сам только и ждёшь крахмального воротничка, брюк да, пожалуй, фрака.
– Почему вдруг – фрака? У меня его сроду не было, – запротестовал отец.
– Ну, герр профессор, тебе в нём, наверное, удобней. Даже, наверное, было бы проще и грести и даже купаться!
Тут он очень мило рассмеялся, показав свои отлично белые и ровные зубы, и в два сильных рывка натянул обмякший было на миг тент.
Молния распорола небо, моё воспоминание погасло. И вспыхнуло уже тошной зеленью и мутью водоворота, в который я не знаю как упал – днём, у всех на глазах, будто по злому волшебству перевалившись спиной через дутый, прочный и даже не скользкий, сухой борт нашей «флагманской» лодки, у которой и впрямь торчал на носу флажок.
Кажется, что уж тут-то я должен был что-нибудь помнить. Но помню только серый пригорок с проплешиной, на которую меня несдержимо рвало. И сразу после этого – палату, в окно бьёт июльское украинское незлое солнце, а подле койки, где я лежу, сидит почему-то опять дядя Борис, что-то говорит мне, и лишь тогда я вспоминаю вдруг странный, какой-то животный и даже приятныйвкус его нутра, когда он рот в рот вытягивал из меня мерзкую речную жижу.
Я провалялся в больнице неделю, изнывая от скуки – кроме только тех сорока или пятидесяти минут, которые дядя Борис ежедневно посвящал проведыванию нашего пото́пельникаи рассказывал всякий раз захватывающую историю, всегда не похожую на любую из предыдущих. Это был у него какой-то редкий, особенный дар.
Помню одну. В подгнившем, но ещё годном для плаванья корабле, в каюте, собрались два пирата, не пившие рому и не оравшие песен. Один хотел прикрыть от вечерней стужи окно и сказал это вслух. Но второй ответил, что его мать выкинулась из окна и с тех пор он не может терпеть слов с буквой «о». Первый кивнул, извинился, а потом склонил губы к самому уху второго и зашептал ему, что знает некий тайный мыс, закрытый от мира скалами, где в нищей деревушке живут никчёмные людишки. И всё идёт к тому, что надо лишь туда приплыть, назвать себя их князьями и делать с ними как вздумается. А для начала запретить им всем, навеки и навсегда, треклятую букву «о». Поскольку за всю свою речь он сам ни разу не произнёс этой буквы, второй привстал, обнялся с ним, отсыпал тотчас пригоршню золота в корявую ладошку, и они двинулись вдвоём наверх, к причалам, где, хоть был уже вечер, набрали себе команду матросов, человек в пять или шесть, и сразу, не дожидаясь дня, ушли в море. Первый не обманул второго. Мыс был найден, жители покорены, но так как в жалкой своей простоте они не умели находить слова без «о», то, от страха перед пиратами, лишь пропускали его в любых словах. И выходило у них вместо «долюшка» – «длюшка», вместо «золушка» «злушка», и они совсем уж стали терять ум, когда с гор к ним спустился старец. Он возглавил восстание. Матросов не тронули, те сами были простые парни, зато пиратов впихнули в кубрик гнилого их корабля и вытолкали его из гавани в море, отдав на волю судьбы и волн.
И вечер сходил, становилось темно,
Но как солнце сияло волшебное «О».
Так кончалась та сказка.
Разумеется, папа с мамой тоже меня навещали. Но я был вял, рассеян и всё думал в душе о какой-нибудь истории, рассказанной мне дядей Борисом. Однако врачи делали своё дело, а я был крепкий малыш, и ровно через неделю в новеньких шортах, купленных мамой, и без футболки, которую не терпел, выбежал в тёплые объятья летнего дня, увидал знаменитую лужу со знаменитой лечебной тиной, в ней лебедей, точно смазанных снизу зелёнкой, а на другом берегу большущий красный плакат, на котором не совсем ещё выцвели два старосветских уродца, в изножье коих значилось: «Берегитесь, Иван Никифорович! Не ступите сюда ногою, ибо здесь нехорошо!» – и тут понял, что здоров. Тотчас поразил меня переход на миргородской мостовой, обозначенный не краской, а двумя рядами блестящих плоских конусов, точенных вроде бы из дюрали и врезанных один за другим в асфальт. А потом я заметил тир.
В ту пору свинцовая пулька от пневматического ружья стоила две копейки. Я никогда прежде не стрелял, но чудесно знал и о ружье страшного полковника Морана, так ловко изловленного Шерлоком Холмсом в Пустом Доме, и о знаменитом монтекристо, из которого целился Гаврик, отливая попутно пули дурному, как Лестрейд, жандарму, желавшему ловить в «Одиноком Парусе» заговорщиков-рыбаков. Отец купил мне десять выстрелов. Пять я израсходовал на всякие игрушки вроде мельницы, что начинала вертеть лопастями из жести, если попасть в белый кружок, к которому крепился спусковой рычаг. Но потом вдруг узнал от хозяина тира, что если пять пуль подряд всадить в бумажную учебную мишень, набрав при этом не меньше сорока пяти очков, то можно получить именной значок «Меткий стрелок». Я потребовал мишень. Вокруг разом затихли все взрослые стрелки: они видели, как я справился с мельницей и с самолётом, летавшим по натянутому тросу. Один спросил только, не взять ли мне ружьё с боем «под яблочко», а не с центральным боем. Я отказался. Помню, как дивно пах дымок, когда после выстрела отец надламывал мне воздушку, чтобы вставить новую пульку в золотистое гнездо, из которого этот дымок почему-то и шёл. И вот именно тогда со мной случилось что-то, что повторялось потом с назойливой неуклонностью – в другие годы, совсем с другим оружием и с другими мишенями, но всегда совершенно одно и то же. Из пяти моих пуль четыре превратили «яблочко» в дыру. А следа пятой нельзя было найти: она словно в воду канула. Но ни тирщик, ни седые строгие мужчины вокруг даже и слышать не хотели, что я мог промахнуться вообще, не попасть в самую мишень. Я стоял, оглушённый и подавленный (я, конечно, тоже знал, что не промахнулся), и никак не мог понять, почему вокруг все в один голос объясняют мне, что-де для пятой пули просто не нашлось места, что я попал именно в дыру, то есть выбил из пятидесяти пятьдесят. Кто-то пытался даже выковырнуть какую-то пульку, застрявшую в доске под мишенью, хотя она явно ничего не доказывала. И только то, что тирщик вначале очень серьёзно и старательно вывел моё имя, фамилию и возраст в графах карточки-удостоверения ДОСААФ [4] , затем пометил датой и заверил собственной подписью мою мишень, а в карточку добавил итог цифрами и уже точно неопровержимым словом в скобках – «пятьдесят», после чего качнул головой и сказал:
– Ну а куда же значок прикалывать? К твоему пупку? – только это привело меня наконец в чувство, и я впервые в жизни пожалел, что на мне нет рубашки.
Значок прикололи к углу удостоверения, затем ещё записали – продиктовал отец – в огромном гроссбухе все прочие обо мне данные, объяснили кстати, что мишень отдать мне не могут, что теперь это документ, которым тирщик должен где-то перед кем-то отчитаться, причём кто-то из старших пошутил, что, мол, хватит тебе, герой, и вот этоймишени (на значке действительно была белая мишень с золотыми кругами и какими-то колосьями по бокам), потом отец взял меня своей большой, мягкой рукой за руку и повёл на улицу. И только когда я спросил, а куда же мы, собственно, идём, ответил как-то очень уж просто, что в гостиницу. Меня это поразило: я никогда не бывал в гостиницах. Мы прошли по переходу, окаймлённому сверкавшими конусами, миновали площадь с главным корпусом водной лечебницы, островерхим, под красной черепицей, свернули за угол, в тенистый бульвар, и лишь тут я догадался спросить: а где же мама? Я ждал, что она ждёт нас в номере.
– Мама уехала, – спокойно сказал отец.
– Уехала? Куда?
И тут я снова ощутил и больничную вялость, и багрово-чёрное предчувствие беды – как тогда, на лугу, у спущенных лодок.
– Я теперь об этом не знаю, – ответил неспешно отец. – Они уехали с дядей Борисом. Потом, наверное, напишут… то есть онанапишет, где они с ним живут, их московский адрес…
– Московский?.. Но… А как же тётя Оля? – пискнул я.
– Вот уж этого не знаю совсем.
– Но… а мы?
– Что ж – «мы». Мы с тобой будем жить вдвоём, там же, где и раньше (это значило – в далёком зауральском научном городке с Домом учёных и университетом, где отец преподавал).
Он замолчал.
Я тоже примолк – и снова, буквально в один миг, летний день сменился душной, полубессонной ночью в шестиместном номере гостиницы какой-то модерновой стройки, где, правда, кроме нас, был ещё только один шофёр в углу на кровати, а прочие койки пустовали. В огромные незашторенные окна били дуговые фонари, жара и их свет были нестерпимы, а какие-то прочие шофёры, должно быть, коллеги спящего, громко ругались внизу и чинили что-то непоправимо железное.
Но и жалкая эта гостиница, и зной, и фонари, и сквернословы-шофёры, которым бы я запретил не только букву «о», но и вообще все буквы, – все они тоже кончились и затерялись в прошлом, а мы с отцом уже неслись в «фирменном» поезде по Уралу, то и дело ныряя в свистящие тоннели, я рассматривал гигантские плоские скалы, порой грозившие нависнуть своими чёрными, мокрыми от вечного тумана и дождя боками чуть не над самой насыпью, и плохо слушал нашего соседа по купе, лунолицего военного (вероятно, в чинах, но в каких – я не мог разобрать, хоть его китель с погонами и качался на вешалке между верхней полкой и дверью).
Мною он был явно разочарован. Очень скоро ему пришлось смириться с тем, что я не знаю, нравится ли мне Украина – сам он был из Чернигова, – равно как и с моим глухим молчаньем, в которое я всякий раз впадал, стоило ему как-нибудь стороной, обиняком попытаться узнать, отчего это мы с отцом путешествуем вдвоём и где моя «матушка». Наконец он, должно быть, махнул в душе на меня рукой – после того, как не смог добиться никакого от меня толку даже в беседе о том, действительно ли «Меткий стрелок» выдан мне за мою собственную стрельбу, а не получен, скажем, в обмен на что-либо у каких-то там мальчишек. Он, впрочем, был утешен крепким чаем, розданным четой юных проводниц в фартучках из тоже «фирменной» бригады, обслуживавшей поезд. За чаем он разоткровенничался с отцом и рассказал ему, сколько помню, про закрытый в те времена для штатских конфликт на Даманском перешейке, где небольшая армия китайцев со всем оснащением и боезапасом была обращена в прах за несколько минут при помощи реактивных систем залпового огня «Град», о которых тогда ещё никто ничего не слышал.
Не уверен, но мне кажется, что именно тут я окончательно разочаровал его, не проявив вовсе никакого любопытства ни к его рассказу, ни к этому новому смертельному оружию, до которого мне и впрямь не было никакого дела.
Евгений Попов
Когда упадёт Пизанская башня
Он был дальновиден.
В законах борьбы умудрён,
наследников многих
на шаре земном он оставил.
Мне чудится —
будто поставлен в гробу телефон.
Кому-то опять
сообщает свои указания
Сталин.
Куда ещё тянется провод
из гроба того?
Нет, Сталин не умер.
Считает он смерть поправимостью.
Мы вынесли
из Мавзолея
его,
но как из наследников Сталина
Сталина вынести?
Евг. Евтушенко
Писатель Гдов стоял под самой Пизанской башней, совершенно не боясь, что она упадёт ему на голову. Поздно ему было чего-либо бояться. Кто всю свою сознательную и бессознательную жизнь прожил сначала в СССР, а потом в Российской Федерации, уже практически ничего не боится, даже Пизанской башни, которая – и это ясно всем – рано или поздно, а на кого-нибудь всё-таки упадёт, вот увидите.
Ведь не случайно же Пизанская башня – самое главное место встречи в вещном мире идиотов всех стран. Как мух на сахар тянет глупых международных обывателей сюда, на площадь Чудес, пьяцца деи Мираколи, под эту падающую с XII века фаллосообразную хреновину. Интернационал идиотов. Распивают кока-колу, устроившись задницами на огороженной красными флажками зелёной травушке. Вежливо улыбаются, фоткаются, как трахаются, на фоне архитектурной этой дубины. Изобрели для любительских фотосъёмок незамысловатую шутку – поддерживать на фотоснимке якобы падающую башню двумя руками. Мещане, дети разных народов. Интернационал мещан. Эх, дубинушка, ухнем! Мирные все такие, благостные. Японцы начисто забыли, как зверствовали во время Второй мировой войны на оккупированных территориях, американцы – что сбросили на них атомную бомбу. Англичане выдали в 1945 году на съедение хищному животному по кличке Сталин казаков и белоэмигрантов, русские виноваты хотя бы в том, что дружно убили своего царя и вот уже почти сто лет терпят на своей земле коммунистов, гэбэшников и всякую другую сволочь, унаследовавшую подлые обычаи красных прародителей нынешнего бардака и беспредела. У французов недолго музыка играла, пустили в свою прекрасную – «о-ля-ля» – страну фашиста Гитлера, работали на его военных заводах. Сами немцы до сих пор очухаться не могут от непонимания того, как так случилось, что они в одночасье одичали и озверели. Индийцы боролись, боролись за независимость, а получив её, тут же наплевали на заветы Махатмы Ганди. Пакистан атомную бомбу изобрёл. Латыши спасли в 1918-м суку Ленина и маньяка Дзержинского, доблестно служили в ЧК и ГУЛАГе, поляки подчистили своих евреев, китайцы тоже служили в ЧК, сбросившие цепи колониальной зависимости народы Африки возлюбили автомат Калашникова, айфоны и айпеды заменили им прежние ритуальные пляски вокруг костра…
И так далее… «Короче говоря, все хороши. У каждой страны есть свой скелет в шкафу. Негодяи! Предали европейскую цивилизацию! Везде бардак, беспредел, дикость, угнетение, различающиеся лишь процентным соотношением мерзопакости. Но если в Пизе процент ГОВНА составляет в нынешние времена двадцать, к примеру, процентов, то у меня на родине, в РФ, он последние два года явно зашкаливает», – подумал писатель Гдов, стоя под Пизанской башней 6 марта 2013 года…
…А вот 6 марта 1953-го писателю Гдову исполнилось ровно 7 лет, 2 месяца и 1 день, когда всей своей огромной, застывшей стране её власти вдруг сочли нужным траурно сообщить, что вчера, 5 марта 1953-го, в 21:50 по московскому времени наконец-то отмучался и перестал мучить других её товарищ Сталин. А когда Вождя хоронили 9 марта 1953-го, писателю Гдову стукнуло уж целых 7 лет, 2 месяца и 4 дня. Ведь за эти три дня, прошедшие с момента объявления смерти этого грузиноосетина, до того, как трупу Иосифа местопребыванием определили уже частично занятый его вечно живым коллегой Лениным Мавзолей, писатель Гдов сильно повзрослел, если не сказать больше.
Ибо, скорей всего, именно эти три дня, которые потрясли страну и мир, оказались главными в его жизни, именно тогда и стал он литератором и латентным антисоветчиком, сохранив подспудную звериную ненависть к коммунизму до самой старости, лысины и седых волос. Ведь писатель Гдов, ребята, до сих пор обладает уникальной способностью мгновенно определить советскую рожу, за какой бы маской она ни пряталась. Западная маска иль восточная, левая, правая, коммунистическая, капиталистическая, космополитическая, почвенная, либеральная – от Гдова, родные мои, не уйдёшь, Гдов «совка» как кошка колбасу чувствует, как сокол – змею…
6 марта 1953-го Гдов уже умел читать, поэтому известие о смерти главного пахана всея страны его потрясло, но не удивило. Да если б и не умел – о таком эпохальном событии, что Вождь заболел и скоро, видать, окончательно загнётся, с утра до ночи бубнило советское радио, представлявшее тогда собой, если кто уже не знает из молодёжи, чёрный картонный круг, висевший на любой квартирной стенке, чаще всего – кухонной. А когда Чейн-Стоксово дыхание вдруг у больного «дядюшки Джо» появилось, опытные люди сразу поняли, что Усатому – крышка…
К марту 1953 года писатель Гдов жил с родителями и бабушкой в городе К., стоящем на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан. В доме номер 35 на улице имени растерзанной озверевшими белогвардейцами в 1918-м профессиональной большевички Ады Лебедевой, которая только этой своей мученической смертью и отметилась в истории, не дотянув до 1937-го и других славных советских годов.
Как, например, её коллега, Раиса Землячка, потопившая в крови сдавших оружие мальчишек – белых офицеров – красный Крым. Или другие кандидаты в пантеон советской славы, строительство которого осиротевшее без Сталина правительство намеревалось начать немедленно, о чём и издало соответствующее постановление тут же после его смерти, живо заботясь о будущем номенклатурных трупов даже в дни и часы всенародной и собственной скорби.
Читателю на заметку: главный ПАНТЕОНЩИК, новопреставленный Джугашвили, кстати, был мистическим соседом Гдова, потому что тоже жил на этой будущей улице Лебедевой, дом номер 23, когда царь выслал его перед Первой мировой войной в Туруханский край, да плохо, видать, сторожил. Думаю, что ссучившийся шляхтич Дзержинский, одессит Ягода, карлик Ежов, Лаврентий Палыч Берия в пенсне, поэт Андропов и даже нынешний президент РФ Путин сделали бы это гораздо качественнее, случись что. Ну а чтобы вы не подумали, будто я по своей вредной застарелой привычке снова погружаюсь в политику, как в дерьмо, сообщу заодно нечто полезное в смысле обогащения читателей знаниями. Что при Сталине и царе улица Лебедевой именовалась Малокачинской, по названию протекавшей в этой округе мутной и грязной речки, впадающей в реку Е., и знаменита была эта улица вовсе не идеологией, а своей энергичной шпаной, про которую народ даже сложил песни не хуже, чем советские поэты и композиторы про Сталина, Ленина, царя или какую иную власть.
Вечер наступает.
Блатной идёт домой.
А качинская шпанка
Кричит: «Блатной, постой!»
И ещё всем на заметку, а то что-то память у многих стала короткая: Сибирь вообще – и до сих пор, несмотря ни на что, – сгусток энергии, обладающий загадочным магнетическим полем, попав в которое ЛЮБОЙ человек рано или поздно становится сибиряком. И разве не Сибирь спасла Россию от Гитлера в декабре 1941-го? Конечно же, Сибирь, не Сталин же, если говорить с полной ответственностью за свои слова. Спасла, да, спасла. А чем Россия ей за это отплатила? Вот что пишет очевидец, журналист Юрий Панков о буднях города, некогда вдохновившего автора эпи графа к этому рассказу на создание поэмы «Братская ГЭС»:
«Над городом периодически ревёт сирена, как во время войны. Этим информируют, что Братский лесоперерабатывающий комбинат (БЛПК) начинает выброс отходов. Через трубу, тупо – прямо в небо. Комбинат находится практически в центре города. Дым валит постоянно, но когда раздаётся сирена, жуткий вой, начинается выброс какой-то реальной химии и граждане сразу закрывают окна, зажимают носы и всё остальное. Вонь дикая. Идёт волнами. Разит хуже, чем в общественном сортире. Чем-то блевотно-кислым. Очень грустно, когда это зловонье накрывает город в светлый праздник 1 сентября, День знаний. Детки в белых рубашечках и бантиках с цветами ходят по вонючим улицам города-помойки.
С другой стороны города находится БрАЗ – Братский алюминиевый завод. Оттуда просто постоянно валит густой дым, как из какой-нибудь ТЭЦ. И всё – на город. С третьей стороны – Братская ГЭС. Там ничего не происходит. Но оттуда постоянно ждут какого-нибудь кошмара, типа того, который случился год назад на Саяно-Шушенской станции. С четвёртой стороны – т. н. Братское море».
«Адалебедеватридцатьпятьквартирачетыре», – на всю жизнь запомнил ребёнок Гдов, который осенью того же 1953-го был принят в первый класс начальной школы № 1, носившей славное имя главного уроженца города К. Василия Сурикова. Где, как отличник учёбы, сидел за партой, за которой якобы сидел сам этот очень хороший художник, родственник Никиты Михалкова.
А вот Гера Оленых, качинский малолетний пахан в третьем поколении, сидел во время переменок на корточках над очком деревянного школьного сортира. Курил, харкал, шутил с соседями, к восторгу своих телохранителей – братьев Адикитопуло, что родом были из ссыльных греков, проживавших на улице Лебедевой вместе с другими «детьми разных народов» – русскими, поляками, латышами, немцами, татарами, эстонцами, финнами, китайцами, молдаванами, украинцами, невесть как и когда оказавшимися на этой улице. Где даже один АФРОАЗИАТЕЦ тогда жил, когда их и в Москве-то были считаные единицы вроде Поля Робсона и Джеймса Паттерсона. Такая же пьянь и рвань в телогрейке и кирзачах был этот «дядя Джэка копчёный», как и многие другие его соседи, друзья.
– У тебя в носу есть волосы? У меня – на жопе. Давай их вместе свяжем, – всего лишь шутил Гера, мальчик «из простых».
А Гдов был «из интеллигенции», хоть и «на босу ногу», как саркастически характеризовали этот слой советских людей тогдашние «простые», то есть граждане РФ, не имеющие средне-высшего образования и пребывавшие по этому случаю на чёрных работах, в самом низу социальной лестницы. Но Гдова – упаси бог – чтобы кто в школе тронул, ведь он тоже был свой, качинский, хоть и отличник. Так закалялась сталь.Услышав 6 марта 1953-го от плачущего диктора Левитана о смерти Вождя, Гдов посуровел и сначала не знал, что делать. Но дело вскоре нашлось, ведь дни 5–9 марта запомнились тем, кто ещё жив, вообще всеобщими массовыми стенаниями, рыданиями, воплями, плачами и заклинаниями. Матушка Гдова, непрерывно рыдая, нарезала днём 6 марта 1953-го из цветочного горшка изрядное количество ветвистых прядей растения «аспарагус», которое лишь с большой натяжкой можно было бы поименовать цветком. А настоящих цветов в Сибири марта 1953-го тогда ещё не водилось, не то что сейчас. В Сибири тогда настоящие цветы появлялись только летом. В тайге – жарки, саранки, на грядках – астры, розы. Никакой голландской ПРИВОЗНЯТИНЫ тогда ещё не существовало. В лучшем случае всё было как в арии цветочницы из забытой советской оперетты:
– Ветерок приятно гладит волосы.
У меня в корзине гладиолусы.
Их доставил самолёт из Ялты
Для того, чтоб для любимой взял ты.
Матушка велела будущему антисоветчику Гдову снести такие «цветы» соседу, в музей его имени, открытый на улице Лебедевой ещё при жизни покойника в доме, конечно же, номер 23. В этом музее Гдов бывал неоднократно, с сеткой-авоськой, по пути в очередь за хлебом в магазин № 5, что существовал тогда на углу улиц Сурикова и Лебедевой. В этом музее мальчику нравилось всё – перманентное отсутствие наплыва посетителей, красный флаг, расшитые бисером унтайки ссыльного, его знаменитая трубка, про которую Гдов знал стих, усвоенный им в ещё более раннем детстве, в детском саду, от которого (детства, да и детсада тоже) осталась лишь фотография, где набычившийся ребёнок сидит в окружении других таких же детей. Под портретом Вождя.
Курит трубку деда Сталин,
А кисета-то и нет.
Мы сошьём ему на память
Замечательный кисет.
А в особенности ему нравилась картина, где было изображено, как одинокий Сталин гребёт в лодке по реке Е. в непогоду против течения, а на него с берега смотрят восхищённые СИБИРЯКИ, граждане тюрьмы народов, которую он вскоре так же победит, как и речную непогоду. Хорошая картина. Многие хотели бы иметь её у себя дома. Но вот только хрен им! Уж нету той картины. Как нет и музея Сталина, преобразованного в начале шестидесятых местными хрущёвскими шестёрками в музей РСДРП(б), а потом канувшего незнамо куда. Как и всё кануло незнамо куда, хочется нам этого или наоборот.
Стоя под Пизанской башней, Гдов размышлял о том, что в нынешней России выгрести против течения на реке Е. в не погоду смог бы только президент РФ В. В. Путин, потому что всю жизнь занимался в КГБ спортом. «Д. А. Медведеву при всём уважении к нему это, боюсь, было бы сделать слабо́, – мельком подумал Гдов. – Ну, вот ещё министр обороны Сергей Кужегетович Шойгу, возможно, сдюжил бы, потому что он – генетический тувинец, взрос на реке Е., выкормлен буйволиным молоком и мясом маралов. Зато министр культуры Мединский, тот самый, который сплагиатил у доброго десятка других „ученых“ весомую часть своей диссертации, наверняка элементарно обосрался бы со страху там, на реке Е., ещё не садясь в лодку». Это, замечу я для адептов «басманного правосудия», всего лишь ОЦЕНОЧНОЕ МНЕНИЕ писателя Гдова, находящегося хоть и под Пизанской башней, но над схваткой. Поэтому просим власти не преследовать писателя Гдова, да и меня, писателя Евг. Попова, автора этого сочинения. «Мы против властей не бунтуем», – как нас давным-давно научил отмазываться Михаил Булгаков, тоже писатель.




























