355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людвик Ашкенази » Собачья жизнь и другие рассказы » Текст книги (страница 2)
Собачья жизнь и другие рассказы
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:19

Текст книги "Собачья жизнь и другие рассказы"


Автор книги: Людвик Ашкенази



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)

А люди, которые всегда и везде стараются сохранить хоть какую-то видимость нормальной жизни, перекликались в темноте:

– Маржена, портфель у тебя?

Или:

– Panie Emilu, panie Emilu, gdzie pan jest? [10]10
  Пан Эмиль, пан Эмиль, где вы? ( польск.)


[Закрыть]

Или:

– Reb Jizchok, ich trug ir broit. Hobn sie nit moire? [11]11
  Реб Ицхок, ваш хлеб у меня. Вы не боитесь? ( идиш)


[Закрыть]

Или:

– Herr Doktor Huggenheim, bitte zu ihrer Tochter, sie hat Kopfschmerzen [12]12
  Доктор Гуггенгейм, подойдите, пожалуйста, к вашей дочери, у неё болит голова ( нем.).


[Закрыть]
.

Тем временем старый паровоз набирал воду и отправлялся за новой партией. Он уже второй год ходил по этому маршруту каждый день, или, точнее говоря, каждую ночь.

Вот так и текла собачья жизнь Брута.

И чем больше наливались кровью его глаза, чем самоувереннее становился лай, чем больше нравился ему почечный и печеночный жир, тем чаще вспоминал он кобылу почтальона с их улицы, которой когда-то мечтал вцепиться в горло. Теперь она снилась ему почти каждую ночь, особенно после возвращения с работы. И каждый раз он настигал её, и каждый раз её кровь была горячей и вкусной.

И лишь где-то глубоко-глубоко, на самом дне его сердца, тихонько тлел огонёк его прежней любви к людям. Но любовь эта не была оплачена страданием и потому ещё ждала своего дня и своего часа. Ибо за любовь в этом мире надо платить, и это закон не только для людей.

Была пятница. Декабрь в этом году выдался холодней, чем обычно. Подмораживало, падал лёгкий снег, и одна снежинка была прелестнее другой. Эти снежные крупинки жили свою короткую жизнь, ложились на землю, блестели и таяли.

Собаки уже устали, потому что эшелон сегодня всё не шёл и не шёл: то ли его задержали русские самолеты, то ли какой-нибудь семафор. Линия была перегружена перебросками войск с западного фронта на восточный и эвакуацией раненых в тыл. Было много обмороженных.

Брут заигрывал с финской лайкой, которая относилась к нему с особой, хотя и неустойчивой привязанностью. Она изменяла ему где и с кем только могла, и синий огонь с отблеском ледяных торосов вспыхивал в её глазах часто и для кого угодно. Но Брут привлекал её особенно, потому что она угадывала в нём затаённую преданность другой самке, у которой не было ни запаха, ни шерсти. Та, другая, была даже вообще не плотью, а лишь сиянием звёзд и отблеском слабого света, дрожащего где-то в самой глубине зрачков Брута.

– Оставь меня в покое, – сказала она, когда Брут пощекотал её влажным носом под поднятым хвостом. – Оставь меня в покое и занимайся своим делом.

А её сильные ноги дрожали от странного предчувствия, какое бывает иногда у самок, и сердце сжималось от ревности.

Наконец подошёл поезд, и всё было как всегда. Только звали уже не Эмиля, а Метека, и голова болела у другой дочери другого доктора. Голубые глаза близорукого паровоза светили во мгле пригашенно и уютно. Плакали внезапно разбуженные дети, и кто-то снова и снова кричал:

– Дают там мыло или надо взять свое?

Потом все они, собаки и люди, шли во тьму под холодным звёздным небом, и вдоль лесной дороги тихо шумели ели. Лай долетал до окрестных деревень, будил там дворняжек и заставлял их дрожать от ужаса, потому что деревенские дворняжки понимают общий собачий язык, хотя сами и лают на особом диалекте.

– Los! [13]13
  Пошёл! ( нем.)


[Закрыть]
Los! – И опять: – Los!

Брут и чёрный доберман занимались отставшими. Это было забавно, и они успевали наиграться досыта. Ещё ни разу не случалось, чтобы не встал тот, кого они подошли обнюхать, разве что он был уже мёртв. Если же он только притворялся мёртвым, достаточно было укусить его за ногу, чтобы ему сразу захотелось жить.

– Ты займись вон тем, под ёлкой, – сказал доберману Брут, который был старшим в наряде. – А я подожду, пока та тень не доберётся до лунной полосы на повороте дороги.

Доберман повиновался, и «вон тот под ёлкой» подскочил и побежал за остальными.

Тень продвигалась вперед медленно и неровно, то пропадая в канаве, то вытягиваясь далеко в сторону по откосу. Однако прошедший хорошую выучку убийца Брут знал, что исчезают только тени, но не люди. Эта медлительность, эта слабость, это зловоние понемногу пробуждали в нём бешеную ярость. Он тихонько заворчал и взрыл задними ногами обледеневший снег, чтобы удобнее было оттолкнуться. Потом с громовым лаем рванулся вперёд и, почувствовав ненавистный запах, свалил человека на землю. И секунду стоял над ним, жарко и бурно дыша, весь наполненный радостным ощущением своей силы. Потом укусил упавшего в бедро и почувствовал солёную человеческую кровь, вкус которой уже был ему знаком. И в отличие от своих хозяев он знал, что кровь заключённых из Салоник и из Парижа, из Жижкова и из Магдебурга на вкус одинакова.

Человек слился со своей тенью, и теперь это был один бесформенный клубок, чёрный и скорбный клубок страдания.

– «Обнюхаю его, – сказал себе Брут. – И буду долго обнюхивать. А потом порву ему куртку и дам ещё раз попробовать моих зубов. Лаять буду мало – и так во рту пересохло. А лужи уже замерзают».

И тут внезапно и быстро, словно горный ключ, вырвавшийся из скалы, его обдал другой, забытый запах лежащего перед ним тела. И поток этот унёс его, как полая вода, от которой никуда не убежать, и залил его всеми запахами не только той жизни, которой он жил теперь, но и всех минувших, реальных и приснившихся у огня. Ему почудилось, что он вот только-только сейчас подошёл к человеческому жилью, сложенному из закопчённых бревен, – а может быть, это была пещера, – и у того, кто звал его войти, был низкий гортанный голос, а пахло от него козлом и рыбой. Звавший коснулся Брута рукой, и Брут его не укусил.

Потом он почувствовал себя щенком, слепым и беззащитным, и ощутил во рту сосок. И тепло матери.

А потом он словно шёл по лестницам дома, в котором было много этажей, и на одном пахло кипячёным молоком, а на другом – тонкой пылью, какая собирается на книгах, а с третьего струился запах сиреневого мыла, сладкого пота и овечьей шерсти, из которой люди ткут материю. И запах этот был как запах шерсти Ливии, матери Брута, которая в молодости стерегла овец в Калабрии.

Так он понял, что случилось и кто теперь лежит перед ним.

«Это Маленькая, – подумал он, – но ведь это и полосатая куртка». Эти два запаха не подходили друг к другу.

И он стал ждать, чтобы раздался голос, который покажет, какой запах – настоящий. Но женщина в лунном пятне лежала неподвижно, лицо её было молочно-белым, веки опущены, как жалюзи, а волосы острижены так коротко, что не могли рассыпаться по снегу.

Она то ли спала, то ли потеряла сознание. Только маленькое облачко пара, пронизанное бледным лунным светом, вылетало из её губ, словно крошечный призрак, готовый вот-вот пуститься в путь.

«Посижу около неё, – сказал себе Брут, – и никуда от неё не двинусь. Изо рта у неё идёт пар, и он тёплый. Я вдохну его и ещё раз проверю».

Лай своры затихал вдалеке. На лесной тропинке трижды тявкнул доберман, сообщая о себе и ожидая распоряжений. Но Брут ему не ответил.

Люди уже дошли до полосатой сторожки, над которой вился флаг с красным крестом. Здесь остались старики и дети, которых было немного; их по очереди, одного за другим, деликатно приглашали в большую, ярко освещённую приемную, где уже ждали два старика, или двое детей, или старик и ребенок; они сидели на кушетках, обитых розовым плюшем, или в удобных глубоких креслах под картинами в золочёных рамах и под люстрой из чешского хрусталя, и смотрели на обитую белым дверь, которая вела дальше. За дверью была яма и человек с револьвером – он стрелял в затылок каждому, кого вызывали из приёмной в кабинет врача.

А в другой приёмной, которая немного смахивала на парикмахерскую, стригли под машинку тех, у кого ещё были волосы. Это было преддверие газовой камеры. Они входили в камеру с поднятыми руками – не в знак того, что сдаются, а чтобы больше поместилось. И умирали остриженные, но не вымытые.

И собаки лаяли им отходную.

Но Брута там не было. Он сидел около Маленькой и дрожал, серый, как волк, замёрзший, несмотря на свою длинную шерсть.

«Если бы у меня была корзинка, – подумал он, – я сходил бы за сигаретами и за рогаликами. И за красной свёклой. Но корзинки здесь нигде не видно, да и рогаликов тоже. И к тому же светит луна, а при луне за рогаликами не ходят».

И он глянул вверх, поднял свою длинную острую морду и вздохнул так, как только может вздохнуть собака, которая не знает, куда ей идти и за кем.

В это мгновение Маленькая открыла смертельно усталые глаза и увидела над собой голодного волка. Увидела страшную морду и горящие, алчные, зелёные, хищные глаза. И попросила своё сердце остановиться. И просьба её была исполнена.

Испокон века собаки воют на луну, и для этого им не нужно никаких особых причин. Финская лайка услышала протяжный вой; несколько секунд она прислушивалась, насторожив уши, а потом села своим крепким задом на обледенелый снег и тоже завыла.

Но собачий вой никогда не долетит до луны, потому что это другая планета, а голоса земли остаются на земле – и смех, и плач, и писк новорождённого, и хрип умирающего.

Псих
Пер. П.Гуров

Его называли Ярдой, и ещё – Ярдой Помешанным, а чаще всего – Психом. Но он был, скорее, флегматиком, ступал медленно и осторожно и глядел на свет со всей мудростью, какая только возможна в его шкуре. Все его любили, и никто не боялся – даже мухи, которых он отгонял беззлобно, терпеливо и чуть ли не ласково. Он был тощий, добродушный и немножко смешной; и если бы всё это не происходило в 1955 году, на нём мог бы ездить добрый идальго Алонсо Кихано из некоей деревни в Ламанче, известный также под именем Дон-Кихота.

Не будем скрывать, что Ярда был лошадью, старым гнедым мерином, и к тому же ветераном, которому не дали ни пенсии, ни медалей, ни даже табачной лавочки.

У Кралей в Серебряном Перевозе он появился сразу же после великой войны, десять лет назад; на нём приехал солдатик, такой же тощий и добродушный, как он сам, и к тому же заика. Он продал Ярду очень дёшево, за две курицы, десяток яиц и одну восковую позолоченную свечку. Свечка эта сохранилась в семье Кралей ещё с тех времён, когда служили мессу по дедушке Вацлаву, который пал в далёкой Герцеговине за государя императора (и его семью).

Коня звали Гвардеец, но никто из Кралей не мог правильно выговорить это имя, и поэтому, похлопав его по худому боку, они переиначили Гвардейца в Ярду, да так оно и осталось. Солдатик прощался с ним очень грустно: он долго стоял в грязи у забора и гладил мерина одним пальцем по гнедой шерсти за ушами и по большим жёлтым зубам.

– Ну, ннавоевался ты, уродина, – говорил он неожиданно сердитым голосом, – пппостреляли вокруг ттебя и из автоматов, и из миномётов, и из гггаубиц, и из пппротивотанковых ружей, ннамучились вы, лошадки! Прости ммменя, гголубчик, что мы тебя впутали в эту войну. Мммы ведь её тоже не хотели.

И мерин Ярда, в недавнем прошлом Гвардеец, серьёзно кивал головой, словно почтенный крестьянин; и только когда солдатик ушёл, выяснилось, что он кивает всё время, лишь изредка останавливаясь. Это был след войны – его контузило где-то на Лабе, когда уже казалось, что и для лошадей наступают лучшие дни. Ещё накануне он досыта наелся светлой зелёной травы, клевера и люцерны и, хотя был мерином, поиграл на одном немецком лужке с кобылой из саксонского поместья, которая забрела в казачий полк и, несмотря на свою аристократическую родословную, была не прочь поразвлечься с простыми колхозными работягами. А на следующий день разверзшееся небо изрыгнуло тысячи огненных языков, и земля кричала от боли, потому что ее жёг белый фосфор и раздирало пламя, много всадников погибло в тот день, и ещё больше лошадей, хотя война была современная и кавалерии в ней, собственно говоря, нечего было делать. С этого дня Ярда и кивал своей длинной лошадиной головой; у человека это назвали бы нервным шоком или тиком, но кому какое дело до лошадиных нервов?

Вот так и прощался солдатик, и, прощаясь, даже забыл восковую свечку, и она до сих пор ждёт своей мессы, если только её не сожгут как-нибудь в грозу, когда колинская электростанция выключит ток. Солдатик ещё что-то наказывал и всячески в чём-то убеждал Кралей, но никто его толком не понял, потому что говорил он по-русски, да еще с нижневолжским акцентом, и сверх того заикался. Он всё время повторял, что «не надо при лошади стрелять», потом облупил сваренное вкрутую яйцо, жадно съел его прямо без соли и побрёл по сазавской грязи, которая ничем не лучше нижневолжской, из Серебряного Перевоза куда-то на восток. Никто его больше никогда не видел и никто о нём не вспоминал – ведь сколько их тут прошло, худых и толстых, нижневолжских и донских, московских и зауральских!

А Ярда остался у Кралей, потому что он был нужен в хозяйстве. Деревенская жизнь пошла ему на пользу, и он привык к великой тишине, царившей в Серебряном Перевозе. Он возил сено, свёклу и картошку, пропахал тысячи борозд и терпеливо и бескорыстно катал двоих детей. Все уже привыкли к тому, что это хороший конь, немножко не такой, как низкорослые деревенские лошади, но ничем не хуже. Привыкли и к тому, что он всегда кивает головой, а дети хвастались соседям и учителю, что с Ярдой можно разговаривать не только в сочельник, когда все животные обретают дар речи, но и круглый год.

Однажды его хотел купить известный дрессировщик домашних животных Геверле. Он говорил, что научит коня читать и считать до тринадцати и будет показывать его на сазавской ярмарке, в Броде, и Колине, и в Лондоне. Но дети не захотели расставаться с Ярдой, и Краль его не продал.

Прибежав из школы и бросив портфели, они первым делом шли в конюшню посмотреть, не вернулся ли Ярда, и больше всего им нравилось, что он кивает головой.

– Ярда, – спрашивали дети, – ты лошадь?

И Ярда кивал, что да.

– Ярда, – продолжали дети, – пустит нас отец в субботу в кино?

И Ярда кивал, что отец пустит.

– Ярда, – расспрашивали они дальше, – будет завтра дождь?

Будет – кивал Ярда и не ошибался: если дождь не шёл завтра, то уж послезавтра обязательно.

А один раз они спросили:

– Ярда, будет война?

И Ярда кивнул, печально, но решительно. Однако он ничего не сказал о том, где она будет и когда.

Ярдой Помешанным его стали звать после того, как однажды в субботу в Серебряный Перевоз приехали охотники и устроили охоту на косуль. В воскресенье, едва только стало светать, в лесу позади двора Кралей началась стрельба. Бах, бах и опять – бах! Ярда стоял в хлеву возле Пеструхи, наслаждаясь воскресным отдыхом, и потихоньку жевал большими жёлтыми зубами овёс. Едва раздался первый выстрел, он запрядал ушами, весь вспотел и перестал есть. Когда же выстрелили во второй и в третий раз, он опустился на колени, тяжело и неповоротливо, потому что был уже немолод, и сунул длинную чувствительную морду под ясли. Хозяйка как раз пришла подоить Пеструху и всё это видела.

– Ярда, – сказала она, – помешанный ты, что ли? Чего ты боишься? Это же охотники стреляют косуль.

Но Ярда только заржал – тихо и так тоскливо, что вслед за ним завыл во дворе пес Борек и голуби перестали ворковать; только куры продолжали клевать и важно перекудахтываться между собой – как всегда, ни о чём.

Когда же грохнуло в лесу у самого дома, Ярда сорвался с привязи и сумасшедшим галопом умчался из Серебряного Перевоза куда-то на восток. Его не было всё воскресенье и всю ночь на понедельник, а в понедельник он притрусил домой уже к вечеру, похудевший и измученный, с мутными глазами и опущенной головой. Хозяин побил его кнутовищем – немного, больше для порядка; потом задал ему овса и, вернувшись в горницу, сказал жене:

– Этот мерин – совсем как человек.

– То-то ты его лупишь, – отозвалась жена.

– А человека надо лупить больше всего, – ответил Краль. – Да и лупят. Если лошадь – как человек, то ей же хуже.

Дети смотрели на Ярду с любопытством, но и некоторым недоверием. Как его били, они не видели, потому что пришли позже; они забежали к нему в стойло, дали понюхать сахар, но тут же отдернули. Ярда словно потерял в их глазах своё лошадиное лицо. Они заметили, что его большое веко время от времени закрывается само собой, и выглядело это очень жалко. Дети спросили его немного насмешливо:

– Ярда, ты помешанный?

И Ярда закивал головой, что да.

Это их очень развеселило.

Для верности они спросили ещё раз:

– Ярда, ты псих?

И Ярда опять кивнул. Это стало известно всему Серебряному Перевозу и его окрестностям, и все узнали, что конь у Кралей – помешанный, вообще-то хороший работяга, но если неподалёку стреляют, то он становится психом.

Никого это не беспокоило – в деревне все знают, что людей на свете сумасшедших много, так почему же не может свихнуться и лошадь?

Жил в Серебряном Перевозе один хулиган школьного возраста, Франта Росак. Вот он доставлял соседям много беспокойства, хотя они и знали, что хулиганство – это тоже вид помешательства, только помешательства буйного и чаще всего жестокого. Хулиган развлекается за чужой счет, потому что с самим собой ему скучно. Он выискивает слабых и обессилевших, добродушных и наивных и, издеваясь над ними, доказывает преимущества наглости.

Ему уже многое простили: и спалённый участок леса, и козу, повешенную просто так, для забавы, и бабушку Тумову, которую он ужасно перепугал ночью старым испытанным способом – с помощью метлы, простыни и свечки. Но одной его шутки ему долго не могли простить – шутки, которую он сыграл с помешанным Ярдой.

Однажды хулиган Франта Росак узнал, что старый кавалерийский конь Ярда боится взрывов.

В Сазане как раз была ярмарка, и на этой ярмарке в голову Франты пришла гениальная идея. Он купил полдюжины петард, которые взрываются, если на них наступить. Из Сазавы он вернулся с петардами в кармане и с подлым замыслом под рыжим ёжиком волос; разбросал все шесть петард на шоссе, как раз там, где от него отходит дорожка ко двору Кралей, потом спрятался за буком, а может, за берёзой, и стал ждать, что произойдёт.

Ярда Помешанный, в новой сбруе, вычищенный до блеска, спокойно и весело вёз по шоссе воз сена, кивая головой, словно старый крестьянин, – не хватало только трубки да кружки пенящегося пива. Он дошёл до своей тропки и хотел было повернуть ко двору, как вдруг с земли со страшным треском и грохотом подскочили огненные петарды, выбросили чёрный и красный дым, и запахло адской серой и фосфором. Франта корчился за буком в безмолвном восторге.

Хозяин натянул вожжи и подумал: «Ну, всё, я этого психа не удержу!»

Но помешанный Ярда ничего не сделал. Он не понёс. Секунду он стоял, трясясь всем своим костлявым телом, как осина, и капли пота, словно бриллианты, одна за другой выскакивали на его шерсти, гуще всего на тонкой шее и на гнедой спине. Внезапно ноги его подкосились, он упал на колени, как раненый человек, и начал жаловаться таким высоким ржанием, с которым не сравнился бы никакой женский плач; это был долгий пронзительный и душераздирающий вопль, и слышно его было по всей деревне. Три старых деда, служившие когда-то в драгунах, не выдержали и вышли из своих домов на разных концах деревни, и их старые солдатские сердца сжались. Старший сказал себе:

– Вот так ржали кони, когда их травили газом под Дос-Альтос.

Второй вспоминал:

– Точь-в-точь так умирал мой Рыжий, когда ему под Равой-Русской попала в живот разрывная пуля.

А третий, который был на год моложе первых двух, подумал:

«Пуля в голову, как тогда в Черногории! Больше ничем тебе не поможешь!»

А день стоял ясный, сирень ещё только-только начинала расцветать, и от неё лился слабый девственный запах. И небо было чистое, весеннее и весёлое, лишь на западе тянулся тоненький серебристый след самолёта.

Ярда уже не ржал. Он лежал на асфальте и всё слабее кивал своей длинной и чувствительной лошадиной мордой.

– Вставай, Ярда, – сказал хозяин. – Не бойся, лошадка!

Ярда в последний раз кивнул головой, словно показывая, что понял, но так и не встал. Это был обыкновенный нервный шок, который случается не только у лошадей, но и у людей, над головой которых много стреляли.

Не бросайте им под ноги петарды. Из-за этого их может настигнуть смерть, которая и так всегда держит всех на учете.

Зизи,
или Собачья жизнь
Пер. П.Гуров

Они у меня вот тут, под столом, если хотите взглянуть. В корзине, чтобы не задохнулись. Любовь к животным, пан директор, это у человека врождённое. Вот я, пан директор, иду их топить. А на душе кошки скребут; и я в последнюю минуту взял да и вытащил их из мешка и положил в корзинку, чтобы они не задохлись по дороге.

Ну кто разберётся, какой в этом смысл? Всё равно ведь сейчас брошу их в реку, а у самого только и заботы, чтобы им хорошо дышалось. Я вам, пан директор, не сумею этого объяснить, да и самому себе тоже. Может, всё дело в том, что человеку всегда хочется загладить свою вину, а если это можно сделать наперёд, оно ещё лучше.

Так вот и кончилось дело с этой Зизи, бедненькой бедняжкой. Не знаю, когда вы тут были в последний раз, но, наверное, очень давно, – пожалуй, ещё перед войной? А, во время мобилизации! Ну конечно, я теперь вспомнил, как вам не хотели заменить сапоги, которые жали. Господи боже ты мой, неужели уже больше двадцати лет? И вам тоже кажется, что время быстро летит? А у меня – будто один день прошёл, и даже только полдня: пообедал человек, вздремнул, закурил сигару, включил радио – и двадцати лет как не бывало.

Вы знали тогда Зизи, чёрную такую таксу? Ну, она ещё жила у лесничего Скршиванека, а потом ему пришлось её продать, потому что она от охоты шарахалась, как епископ от содовой.

Да не могли вы её не знать, раз вы здешний. Её все знали. И уж вы-то, пан директор, обязательно должны были её знать. Разве вы не ходили завтракать в «Золотой лев»? Только иногда? И ни разу не заметили там собаки? Ну конечно, у таких больших людей, как вы, другие заботы. Вам, пан директор, приходится думать и день и ночь, – что вам какая-то там сучка!

А я помню её ещё щенком. Я тогда был на государственной службе, и свободного времени у меня хватало. И меня, пан директор, очень занимала история этой собачонки. Обо мне в городе болтают, будто я ем собак, но бог свидетель, пан директор, я ел шницель из собачатины всего один раз в жизни, и то ещё на русском фронте. И скажу вам, собачье мясо – просто объеденье. Деликатес.

Но я не из тех, кто идёт против обычаев, хотя бы даже и в еде. Однако же, если, не дай бог, дело дойдёт до того, чтобы есть собак, я вас тогда приглашу, и вы сами увидите, что можно сделать из этого мяса. Вы ведь всегда знали толк в еде, пан директор, а ваш папаша даже шампиньоны для себя выращивал.

Да, так об этой собаке. Я за ней много лет наблюдал – интересная, скажу вам, псина. Лесничий Скршиванек продал ее пани Ледвиновой, и очень дёшево, но возьми она её хоть задаром, всё равно прибыли ей от этого было бы немного. Пани Ледвинова вышила ей подушку с вензелем, кормила паштетами с луком, а раз я сам видел, как она покупала ей кость от окорока. Я никому не завидую, а уж собакам тем более, но тут я себе сказал – хотел бы я быть пёсиком у этой старухи.

А Зизи?

Зизи сбежала от неё через неделю. Нет-нет, не подумайте, что с каким-нибудь там таксой или доберманом, куда там, этим она не занималась. Просто ей не нравилось ни гоняться за зайцами, ни храпеть на подушке с вензелем. У неё было своё представление о жизни, и очень твёрдое. Понимаете, пан директор, у этой сучки был такой характер, что многим людям стоило бы у неё поучиться.

Где она ночевала, никто не знал. Но по утрам она всегда приходила в «Золотой лев» позавтракать обрезками. Ее там называли «постоянным клиентом», и у неё было даже своё место – под угловым столиком, где обычно сиживал нотариус Здерадичек, тот, которого хватил удар в сочельник.

Обедала она в «Короне», а ужинала в «Вороном коне». Только по четвергам, когда в «Золотом льве» бывала горячая колбаса, она и ужинала тоже там. Ну и жизнь была у этой сучки! Все к ней подмазывались, каждый старался сунуть ей кусок. Да только она-то брала не у каждого. Она принюхивалась не к еде, а к человеку, и будь он хоть сам директор бойни, но если он ей не понравился, так она есть не будет. Тут уж как её ни называй – и Зизи, и Зизинька, и собачка, и пёсик, – куда там! Даже ухом не поведёт. Только посмотрит эдак ласково и участливо, – так и кажется, будто она твой самый лучший друг. То ли в насмешку, то ли ещё почему, кто её знает.

У меня она брала даже чёрствую корку, но на это были свои причины, я вам потом расскажу.

Очень меня удивляло, что ею не заинтересовался ни один директор цирка. Наверное, потому, что большие цирки к нам не ездят, а маленьким дай бог и своих-то зверей кое-как прокормить.

А уж каким комиком она была! Обхохочешься! Котелок бы ей да тросточку – ни дать ни взять Чарли Чаплин.

Многие хотели взять её к себе – все наши местные аристократы: из этого даже моду сделали, назло пани Ледвиновой. Договорились, что, если кто-нибудь заманит Зизи к себе, тому ставят три бутылки шампанского.

Но Зизи ходила своей дорожкой. Нрав у нее был совсем кошачий, только фальши в ней не было, ну, и изнеженности.

Сколько раз мы со старым Здерадичком о ней разговаривали!

Я ему говорю:

– Вот скажите мне, пан нотариус, почему эта собака не хочет, чтобы у неё был хозяин?

А он мне отвечает:

– А почему вы, Михейда, не хотите, чтобы у вас был хозяин?

А я ему:

– Простите, пан нотариус, но я-то ведь всё-таки не собака. У меня душа есть.

Но Здерадичек только качал головой, выпускал дым колечками и заказывал ещё рюмочку горькой. Заглянет под стол, тут ли собака, и бросит ей кусочек свинины попостнее. А после его хватил удар, в самый сочельник. Я его как живого вижу, нотариуса Здерадичка…

Году, наверное, в сороковом, – тут уже немцы были, – приехал в наш городок один профессор из Праги. Поселился-то он здесь, а преподавал в Кутной Горе – то ли в гимназии, то ли ещё где. Почему ему пришлось уехать из Праги, я не знаю, и почему он не мог жить в Кутной Горе, тоже не знаю. Правда, этот профессор, бывало, разговорится – не остановишь, но о себе он никогда не рассказывал.

Как сейчас помню, какой ужасный конфуз получился, когда наши аристократы устраивали в «Золотом льве» вечер в его честь. Были у нас аптекарь, асессор, два адъюнкта и старый Здерадичек, но вот профессора в нашем городишке ещё не случалось. А этот был к тому же дважды доктором, философии и ещё каких-то наук. И глаза у него были синие и красивые, и вообще, если хорошенько приглядеться, приятный был человек.

Решили, значит, устроить в его честь вечер, и готовились целый месяц. В маленьких городишках, пан директор, всегда так: все хотят, чтобы что-нибудь случилось, и в то же время все боятся, как бы чего не случилось.

Вот почему мы любим всякие там скрипичные концерты, обеды по случаю забитой свиньи – пока не объедимся, конечно, – маскарады в физкультурном зале нашего училища и вечера в чью-нибудь честь. Так вся наша жизнь и идёт: неделю разговариваем о том, что в субботу будет бал, а потом ещё неделю рассказываем друг другу, что произошло на этом балу. А дальше? Что потом будем делать? Ах да, господи, ведь на следующей неделе будет вечер в честь такого-то.

Я был на этом вечере. Не то чтобы из любопытства – мне это вовсе и не любопытно, – а чтобы отведать горячей колбасы, потому что дело было в четверг. И Зизи, дрянь мохнатая, конечно, тоже была. По четвергам мы с Зизи всегда там встречались. Календарь она знала назубок.

В «Золотом льве» все уже восседали за столом, дамы в лучших своих нарядах, мужчины в крахмальных воротничках. Столы составили буквой «П». Все, значит, сидели, разговаривали, смеялись и пили понемножку. У кого были карманные часы, тот вынимал их из кармана, а дамы, у которых были наручные, заводили их, чтобы они не останавливались. А этот самый учитель всё не шёл и не шёл.

Наконец он явился, но надо было вам его видеть: рубашка мятая, словно по ней дорожный каток ездил, а на воротничке хоть петрушку сажай. И конечно, не побрился, а щетина у него была сивая с рыжиной. Складки на брюках у него никогда не бывало, и обувь он не чистил, это было против его принципов.

И он даже не сказал: «Добрый вечер!», только посмотрел на всех от двери каким-то рассеянным и вроде бы смущённым взглядом. И чуть-чуть насмешливо. Я даже спросил себя: «Где это я видел такой взгляд?»

И тут меня осенило – Зизи!

Ну, точь-в-точь Зизи, когда к ней приставали: собачечка, на тебе, золотко, косточку, покушай мясца или там гуляшу. Вот так же смотрел и этот человек. Ласково и даже сочувственно, и в то же время будто посмеиваясь – над всеми сразу, а больше всего над самим собой.

Ну, тут все прямо остолбенели и ни гугу. Словно актер вышел на сцену и вдруг позабыл, что он должен говорить. И никто не знает, смеяться или жалеть его. Только одна пожилая девица хихикнула – та самая, на которой этого доктора будто бы хотели женить. Может, затем и вечер-то затеяли.

Потом этот доктор разговаривал с нотариусом Здерадичком о греческих софистах, а после он всё убеждал ту самую пожилую девицу, что лучший спорт для женщин – классическая борьба.

– Ну что вы, пан доктор! – твердила девица, совсем уж отчаявшись. – А сами вы изволите быть спортсменом?

– Только теоретически, – отвечал он. – Дело в том, что меня часто мучают газы.

Тут эта пожилая девица покраснела, и после этого он с ней говорил только о Млечном Пути и вообще о галактиках.

– Боже мой, – всё время повторяла девица, – неужели же это возможно? Неужели звезд действительно так много?

Но когда увидела, что это всё равно ни к чему не ведёт, то первой ушла с вечера и на другой день всем говорила, как, мол, странно, что у доктора с двумя дипломами такие низменные интересы и такие грязные воротнички.

В конце концов осталось нас в «Золотом льве» только трое – профессор, Зизи и я. Он попросил у трактирщика скрипку и сыграл нам какую-то грустную-грустную песенку, уже не знаю о чём, – то ли о листьях, то ли о могиле, то ли о кругах, которые расходятся по воде. Пива мы с ним выпили по десять кружек и кофе с ромом – по шесть чашек.

А Зизи лежала под столом и по-своему, по-собачьи радовалась.

– Чья это собака? – спросил профессор.

– Своя собственная, – ответил я ему. И всё рассказал – и о лесничем Скршиванеке, и о пани Ледвиновой, и о том, какой у этой собаки нрав.

Он слушал меня и только изредка улыбался, но всякий раз это было, словно зажигали люстру. В жизни я ни у кого не видел такой доброй улыбки – как будто для других он хотел всего самого лучшего, а для себя – ничего. Но люди видели в этой улыбке только ехидство, и все его немножко побаивались – ведь он, мол, столько знает, и неизвестно, что он о них думает.

Потом он заплатил за пиво и за кофе с ромом и пошёл к двери – совсем твёрдо и прямо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю