412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Уварова » Где живет голубой лебедь? » Текст книги (страница 5)
Где живет голубой лебедь?
  • Текст добавлен: 15 июля 2025, 12:55

Текст книги "Где живет голубой лебедь?"


Автор книги: Людмила Уварова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)

СВЯТАЯ ЕЛЕНА – МАЛЕНЬКИЙ ОСТРОВ

В тот день он вел амбулаторный прием больных.

Почему-то именно сегодня запах пота, несвежего белья, расширенные глаза больных, вопросительно, с надеждой смотревшие на него, их бесконечные вопросы, проникнутые одним – боязнью смерти и ненасытным желанием жить, – все это вызывало у него чувство, близкое к тошноте.

Отпустив больных и оставшись один в кабинете, он первым делом вновь и вновь стал ощупывать опухоль. Он накладывал на нее одну руку, потом другую, потом продолжал мять обеими руками.

Должно быть, сотни, а может, и тысячи раз ему приходилось обнаруживать подобные опухоли в чужом теле.

Иные больные погибали, если опухоль была запущенной, иные выздоравливали после операции; но раньше этот доскональный и вдумчивый осмотр носил все-таки в какой-то мере объективный характер. Безусловно, было жаль обреченного человека, но в привычный ход мыслей вклинивалось нечто профессиональное, должно быть присущее многим врачам: интересно, подтвердит ли рентген точность диагноза, можно ли будет оперировать или, кажется, уже опоздал?

Так было раньше. А теперь все было совсем по-иному. Теперь это касалось его, только его, никого другого.

На следующее утро, придя в больницу, он сразу же отправился в рентгеновский кабинет. Рентгенолог Мария Карловна, хорошенькая женщина – узкие черные глаза, черные, очень блестящие волосы, туго стянутые в пучок на затылке, возле маленького рта искусно подчерненная родинка – удивленно спросила его:

– Неужели, вопреки обыкновению медиков, решили провериться?

– Решил, – ответил Алексей Сергеевич. – Почему бы и нет?

– Нуте-с, друг мой, – сказала Мария Карловна, очевидно подражая кому-то, не известному Алексею Сергеевичу, и черные глаза ее приняли строгое, не свойственное ей выражение.

Держа перед лицом мокрую пленку, Алексей Сергеевич рассматривал ее на свет. Сомнений не было: снимок показал то, что он и предполагал.

Он почувствовал внезапную слабость в ногах и сел на стоявший рядом стул, не отводя глаз от зловещей тени на снимке.

Потом обернулся. Мария Карловна вместе с ним разглядывала снимок.

– Может быть, сделать повторный? – предложила она.

Он нашел в себе силы усмехнуться.

– Как хотите, – растерянно сказала она. – Только не надо расстраиваться, еще все поправимо…

И отвернулась, потому что стеснялась своей неумелой и неловкой лжи.

Он смотрел на нее, ничего не видя. Ее лицо вдруг сразу показалось черным, будто смазанным густой, иссиня-черной краской. Он встал и, стараясь держаться прямо, вышел из кабинета, чувствуя на себе ее взгляд.

«С горем следует переночевать, – думал Алексей Сергеевич, идя из больницы домой. – Переночуешь, глядишь, легче станет».

Он уговаривал себя. Но спокойствие не приходило. Разумом он понимал все. В конце-то концов когда-нибудь надо умереть, всему живому приходит свой черед, все на свете кончается, но сердце – непослушное, еще не изношенное сердце крепкого шестидесятилетнего человека – не желало смириться.

«Что лечил, тем и болею, – думал Алексей Сергеевич. – Вот оно как получилось!»

Ему, разумеется, приходилось в госпиталях и больницах видеть смерть людей, порой совсем молодых. Иной раз смерть избавляла от мук, но до сих пор не сумела прижиться в нем спасительная привычка к чужим страданиям.

Его друг, главный врач больницы Павлищев, говорил:

– Нам, медикам, следовало бы с самого начала сделать себе прививку против чувствительности и сентиментальности.

– Выходит, надо выработать в себе некий иммунитет, предохраняющий от излишних волнений? – сказал как-то Алексей Сергеевич, и Павлищев, обрадовавшись, что услышал подходящее слово, подхватил:

– Да, да, именно иммунитет!

Но Алексей Сергеевич не мог выработать в себе этот иммунитет, а вернее, не хотел. Больной, которого он лечил, оперировал, ставил на ноги или провожал в последний путь, становился ему таким близким, словно он знал его всю жизнь.

Должно быть, так получалось еще и потому, что Алексей Сергеевич был одинок; единственный сын погиб на фронте, жена на старости лет полюбила другого человека и ушла с ним.

И вот теперь он обнаружил у себя опухоль, которая, бесспорно, была неоперабельной, и все зловещие приметы ее, которые он старался не замечать раньше, словно бы разом, в един миг, ожили в его памяти. Он вспомнил все более частые в последнее время опоясывающие боли, странную, настигавшую внезапно слабость, дрожание в ногах, чувство удивительной опустошенности. Но он старался не обращать на это внимания, он был, как и большинство хирургов, совершенно не мнительным, и потому упрямо боролся с досадными ощущениями, забывая о них сразу же, как они исчезали.

Нет, он не хотел умирать. Он был просто-напросто не готов к смерти, ему еще надо было столько всего сделать, столько было намечено планов, столько незавершенной работы ожидало его!

Ему предстояло быть оппонентом при защите кандидатской диссертации его ученика, хирурга Яковлева. Диссертация, интересная по его мнению, должна вызвать споры и даже возражения, и он почитал своим долгом выступить.

Но самое главное – он работал над книгой, в основу которой легла его докторская диссертация. Книга была задумана давно, посвящалась оперативному лечению заболеваний желчных путей и печени.

Одним словом, умирать ему было, как говорится, не ко времени. Да, совсем не ко времени…

Он не успел открыть дверь своей квартиры, как зазвонил телефон. Он узнал в трубке рокочущий бас Павлищева.

– Алешка, – сказал Павлищев, – у меня предложение. Бери машину – и прямиком ко мне.

– К тебе? – переспросил Алексей Сергеевич. – Я только что из больницы вернулся.

– Ну и что? – сказал Павлищев. – У меня же, такой-разэтакий, переночуешь. Посидим, покалякаем, а утром вместе в больницу.

Голос Павлищева звучал беззаботно и весело, так весело, что Алексей Сергеевич сразу догадался: ему все известно.

Павлищев сам открыл ему дверь и на цыпочках, осторожно шагая, потому что весь дом спал, провел в свою комнату.

Петр Михайлович Павлищев был из породы богатырей, рослый, косая сажень в плечах, с большим краснощеким лицом, с зычным голосом и ослепительными зубами – ни одного вставного, все свои. Расстегнутая домашняя куртка открывала крепкую шею и часть груди, заросшей волосами. Глаза под мохнатыми бровями искрились.

Алексей Сергеевич посмотрел на него с завистью. Павлищев был здоров и весел. Ничто ему не грозило, ни одна болезнь не смела коснуться его сильного, мускулистого тела.

Видимо, Павлищев сразу разгадал его мысли, потому что спросил без обиняков:

– Как думаешь, Алешка, это окончательно? Не ошибаешься?

– Ошибки быть не может, – ответил Алексей Сергеевич. – Сегодня я видел снимок.

– Знаю. Мария Карловна давеча примчалась ко мне, я уже уходил, с полдороги вернула…

Павлищев помолчал, прикусив толстую нижнюю губу.

– А как себя чувствуешь?

– В том-то и дело… – сказал Алексей Сергеевич.

– Слушай, – предложил Павлищев. – Давай я тебя посмотрю.

– Стоит ли? – Алексей Сергеевич машинально расстегивал пуговицы сорочки.

– Да ну тебя, – притворно рассердился Павлищев. – Стоит не стоит, такой-разэтакий, лучше ложись! Вот сюда, на диван!

Он долго, старательно мял живот Алексея Сергеевича. Его толстые, пахнущие табаком и одеколоном пальцы, казалось, проникали в самые тайники тела, где глубоко пряталась боль. Он пыхтел, сопел, хмурился, на мясистом лбу поблескивали капли пота. Потом вытер руки, сказал коротко:

– Вставай!

– Мне печень не нравится, – сказал, приподнявшись с дивана, Алексей Сергеевич.

Павлищев кивнул:

– Мне тоже.

Алексей Сергеевич оделся, аккуратно зачесал назад редкие, прямые волосы.

– По-моему, дошло до печени.

– Возможно. – Павлищев посмотрел Алексею Сергеевичу в глаза: – Что будем делать, Алешка?

– Не знаю. Еще не придумал.

– Давай думать вместе.

Павлищев сел за массивный, чем-то напоминавший его самого письменный стол, взял в руки карандаш-великан, который казался игрушечным в его толстых пальцах.

Алексей Сергеевич молча разглядывал его большое, разом помрачневшее лицо.

Они были связаны давней дружбой. Вместе учились когда-то в университете, вместе практиковали в сельской больнице, потом, почти одновременно, защитили диссертации – это было уже после войны, когда оба перешли работать в эту больницу.

В течение многих лет они привыкли все называть своими словами, не таясь и не прячась. И теперь в открытую говорили друг с другом.

Оба ясно представляли себе то, что предстоит пережить одному из них, думали, искали выход и не находили его.

– Хочешь, ложись дня на три, проверься, – предложил Павлищев.

Алексей Сергеевич пожал плечами:

– К чему? И так все ясно.

– Надо бы кровь посмотреть, позондировать, ну и всякое там…

– А! – Алексей Сергеевич махнул рукой. – Все это в моем случае бесполезно и ненужно.

– Думаешь… – начал Павлищев Вдруг оборвал себя, прислушался. Маленькие глаза его просветлели. – Внучка у меня гостит, Алькина дочь. Такая девка смешная. Завела себе привычку – поет во сне. Слышишь?

Алексей Сергеевич послушал.

– Ничего не слышу.

– Ты всегда был тугоухий. Девка – прелесть, вся в меня.

Алексей Сергеевич засмеялся:

– От скромности не умрешь.

– Нет, правда, – продолжал Павлищев. – Можешь себе представить, трех лет еще нет, а уже, такая-разэтакая, спрашивает: «Деда, почему ты не космонавт? Боишься? Или не берут?»

– Алька, наверное, еще красивее стала? – спросил Алексей Сергеевич. – Я ее давно не видел.

– Красавица, – убежденно произнес Павлищев.

У Павлищева было трое детей от первой жены, двое от второй. Старшая, Алевтина, была его любимицей. Она жила с мужем в Норильске и раз в три года приезжала всей семьей погостить к отцу.

Улыбка медленно гасла в глазах Павлищева. Постукивая карандашом, он спросил уже другим тоном:

– Резаться будешь?

– Нет, – сказал Алексей Сергеевич. – Поздно.

– Да, похоже, – согласился Павлищев. – Я бы тоже не стал. – Вынул из тумбочки стола начатую бутылку коньяку, две рюмки.

– От своей мадамы прячу. Она мне не разрешает.

– Суровая дама, – заметил Алексей Сергеевич.

– Не говори, но я все равно хитрее ее.

Павлищев наполнил рюмки, негромко ахнул и опрокинул коньяк в рот. Щеки его раскраснелись еще сильнее, лоб блестел, словно лакированный.

– А тебя, Петро, ни один черт не возьмет, – искренне любуясь им, сказал Алексей Сергеевич.

Павлищев, как бы стесняясь своей силы, неизбывного здоровья, слегка наклонил голову.

– Все до поры до времени, Алешка.

– Знаю.

– А коль знаешь, давай еще по одной!

Он налил коньяку себе, долил Алексею Сергеевичу и так же быстро, одним махом, выпил до дна.

Алексей Сергеевич отхлебнул немного, отставил рюмку.

– Почему не пьешь? – спросил Павлищев.

– Чересчур для меня крепкий. – Алексею Сергеевичу не хотелось признаться, что его слегка подташнивает, а от глотка коньяку тошнит еще сильнее.

– А я люблю на сон грядущий пропустить рюмочку. Сразу голова яснеет. Дел, сам знаешь, невпроворот. Сегодня наконец-то утвердили нам реконструкцию неврологического, на будущий год займемся твоим отделением. Архитекторы, такие-разэтакие, грозятся чудо из чудес в хирургическом сделать, тут тебе и кафель чешский, и боксы стеклянные, и операционные, словно зал концертный. Увидишь – глаз не оторвешь. А потом еще два корпуса построим, урологический и травматологический…

Павлищев увлекся, на минуту позабыл обо всем, позабыл о друге, сидевшем напротив него, которому вряд ли доведется увидеть все то, о чем он говорит. Он поймал взгляд Алексея Сергеевича. Взгляд был спокойный, внимательный, без тени насмешки. Алексей Сергеевич понимал: живой думает о живом, так положено на земле…

– Хочу взять отпуск, Петро, – сказал Алексей Сергеевич. – Прямо с завтрашнего дня…

Павлищев сдвинул мохнатые брови.

– Что так? Ты же совсем недавно отдыхал.

– Хочу, – упрямо повторил Алексей Сергеевич.

Павлищев чертил карандашом по листу бумаги. Не поднимая глаз, сказал:

– Заскучаешь без работы. Одному оставаться трудно…

– Мне надо книгу закончить.

– А как, кстати, с диссертацией Яковлева?

– Приду непременно.

– Ладно! – Павлищев стукнул карандашом по столу. – Как знаешь. Отпуск так отпуск.

– Давай спать, – сказал Алексей Сергеевич. – Тебе завтра вставать в половине седьмого.

Он не спал всю ночь, ворочаясь с боку на бок на широком, изрядно колючем от выпиравших пружин диване. Нескончаемо ныла печень, а когда клал руку на живот, то привычно ощущал плотную, слегка болезненную опухоль.

В тишине ночи, как бы со стороны, он смотрел на себя, пораженного тяжким, неизлечимым недугом. Тело его было подобно механизму. В нем все было великолепно согласовано, одно зависело от другого. И все вместе подчинялось единой могучей силе, силе, для которой он не мог придумать точного слова.

И вот в этом превосходно организованном механизме появилась брешь, и ничто на свете не могло спасти его от неминуемого конца.

«Сколько мне жить осталось? – думал Алексей Сергеевич. – И каковы они будут, эти самые, последние дни?»

Он встал рано. Еще все спали в большой, просторной квартире Павлищева. Ему не хотелось никого видеть, не хотелось слышать веселые, полные радости жизни голоса детей. Мысленно представил властный взгляд и седые, высоко взбитые волосы «мадамы» – жены Павлищева – и решительно поднялся с дивана.

И в самом деле, с горем надо было переночевать. Это он понял, оставшись один у себя дома.

Он принял душ, вскипятил чайник и, хотя есть совсем не хотелось, заставил себя выпить стакан очень крепкого чая и съесть сухарь с маслом.

Печень перестала болеть, но он знал – это ненадолго, боль все равно возьмет свое, пройдет какое-то время, и она вспыхнет с новой силой.

Он не позволял себе распускаться, умел держать себя в руках, и ему было нетрудно заставить себя сесть к столу и работать.

Он писал быстро, иногда останавливался ненадолго и снова продолжал писать.

Потом опустил ручку, задумался. Что теперь делается в больнице? Должно быть, уже провели утреннюю конференцию и заканчивают обход.

Петро обходит палаты, – белый халат накрахмален до синевы, седые волосы расчесаны на косой пробор. Он знает, что выглядит импозантно: голова откинута назад, брови играют, широкое мужицкое лицо хмуро-задумчиво. Ох, Петро, любит-таки показать себя! Не оборачиваясь, протягивает руку, берет у врача историю болезни, бегло проглядывает ее, потом садится на койку больного. И к каждому у него свой подход. Кого выругает простецки, кого осторожно расспросит, с кем поговорит по-свойски. Живописный человек Петро! Есть в нем этакое, непринужденное обаяние, какая-то широта натуры, угадываемая сразу. Недаром больные благоговеют перед ним и всегда ждут, когда он появится в окружении врачей и сестер – ни дать ни взять командующий фронтом со своими адъютантами.

В седьмой и пятнадцатой палатах лежат больные Алексея Сергеевича. Те, кого он лечил, наблюдал, оперировал, о чьих болезнях писал в своей книге.

Он старался не думать, не вспоминать о них, а мысли упрямо поворачивали туда, в белую тишину палат, где за окном стоят липы и вечерами высоко под потолком горит неуютная лампочка без абажура.

Его больные. Их шесть. Трое уже выздоравливают после операции, четвертый – Сережа Фогель, ясноглазый, русоволосый юноша, – как будто бы уже справился со своим панкреатитом.

А вот с Семеном Петровичем Пекарниковым дело обстоит сложнее. У Семена Петровича камни в желчном пузыре, его надо оперировать, а сердце не в порядке, сердечная мышца ослабла, возникает время от времени одышка и сердцебиение. Но операцию больше невозможно оттягивать.

Семен Петрович хотел, чтобы его оперировал только Алексей Сергеевич. Он говорил:

– Я долго ждал, чтобы попасть к вам…

Ничего не поделаешь. Теперь его может взять сам Павлищев. Хирург хоть куда, поистине золотые руки. К тому же любит оперировать желчный пузырь, у него эти операции получаются, как он говорит, художественно.

Для врача, естественно, все больные одинаковы, но сердцу не прикажешь: Алексею Сергеевичу чисто по-человечески одни были симпатичны, другие – нет. Ему, например, нравились светлые, всегда улыбающиеся глаза Сережи Фогеля, Сережин голос, нравилось шутить с ним, а вот Пекарников ему не нравился, и он боролся с собой, чтобы Пекарников не понял, как неприятны его суетливость, назойливые расспросы все об одном и том же – о том, как пройдет операция, и будет ли он совершенно здоров, и сколько времени займет операция, и сколько времени будет длиться послеоперационный период.

Не только врачей и сестер, но даже больных, которые, как известно, любят поговорить о своих недугах, раздражали обстоятельные рассказы Пекарникова о своем состоянии и ощущениях.

Он заведовал аптекой, а потому считал себя сведущим в медицине, врачей называл «коллегами» и пересыпал свою речь медицинскими терминами; говорил вместо «больно» – «болезненно» и вместо «покраснение» – «гиперемия», а вместо смертельного исхода употреблял выражение – летальный исход.

Он был невероятно мнителен, поминутно щупал пульс, прислушивался к своем дыханию и говорил взволнованно:

– У меня страшная тахикардия с перемежающейся экстрасистолой…

Интересно, что скажет Пекарников, когда узнает, что его будет оперировать другой врач, не Алексей Сергеевич?

Мужик он скандальный, эгоцентрик, трясется над своей драгоценной особой, то-то поднимет бучу!

На миг Алексею Сергеевичу стало неловко перед самим собой, и он устыдился своей неприязни, которой врачу следовало избегать. Ведь сам же учил своих учеников: «Для врача нет врага и нет друга. Для него существует только одно – больной человек, который ждет помощи и лечения».

Он собрал исписанные листы, положил их в папку.

Надо будет еще подумать, прежде чем начать новый раздел, посмотреть некоторые книги, особенно последний труд академика Старцева.

Нужные книги находились в соседней комнате, в книжном шкафу. Это была маленькая, скудно обставленная комната: узенькая тахта, старинный книжный шкаф, принадлежавший еще отцу Алексея Сергеевича, крохотный письменный стол. На стене, во всю ширину, – географическая карта.

Здесь жил сын, вплоть до того дня, когда ушел на фронт.

Он не часто вспоминал о нем. Вернее, заставлял себя вспоминать о нем не часто. Это была как бы защитная реакция от неминуемой боли, появлявшейся каждый раз при мысли о сыне.

А теперь он ничего уже не боялся. Теперь он разрешил себе вспоминать мальчика таким, каким тот был.

Митя пошел в него – худой, узкоплечий. Бледное лицо, темные горящие глаза. Тяжелые веки. На вид – типичное профессорское дитя, неженка, баловень семьи, а на самом деле своевольный, самостоятельный, не признававший над собой никакой опеки.

Любил делать все по-своему. Своими руками. Только своими. Даже дырки на носках зашивал сам и не разрешал матери стирать ему трусы и майки.

– Я сам, – говорил он.

«Я сам» – эти два слова определяли сущность мальчика. Только сам, так, как он хочет, как умеет. Ни у кого не просил помощи, даже у отца.

С детства увлекался книгами о приключениях на суше и на море, став старше – пристрастился к мемуарам. Особенно любил мемуары великих полководцев, знаменитых политических деятелей.

Порой признавался отцу:

– Хочу быть изобретателем. Или генералом. Или летчиком первого класса!

Ему хотелось все сразу – изобретать, водить самолеты, строить дома, командовать армией.

Да, командовать армией. А на фронт ушел добровольцем, солдатом.

Алексей Сергеевич вспомнил этот день – 27 июля. Прошел только месяц с начала войны.

Митя сказал:

– Весь наш курс подал заявления, а взяли всего лишь шестерых.

– Тебя тоже? – спросил отец.

Митя ответил с гордостью:

– Да, меня тоже. Завтра утром, в восемь ноль-ноль.

Он учился тогда в архитектурном институте, сперва учился на филологическом факультете МГУ, потом бросил, со второго курса ушел в архитектурный.

Очень он был разбросанный. Все никак не мог подобрать себе дело по душе. Кто знает, вернись с войны, не пошел ли бы он на курсы шоферов, или в институт кинематографии, или в военную академию?

Пусть бы его шел куда хочет, только бы вернулся…

Однако любовь к мемуарам продолжала в нем жить все годы. Особо полюбившиеся ему места он выписывал в тетрадь.

Алексей Сергеевич вспомнил эту тетрадь – толстую, прошитую по краям суровой ниткой, в дерматиновой светло-коричневой обложке.

Когда жена ушла от него, она взяла тетрадь. И немногие письма Мити с фронта тоже забрала. Не оставила ему ничего.

Жестокая женщина. И взбалмошная. Всегда была взбалмошной. Вдруг на пороге своей полсотни взбесилась: «Я не могу без любви». И ушла с каким-то прохиндеем. Моложе ее на добрый десяток лет.

Странные все-таки существа эти женщины! Убивалась о сыне, говорила, что жизнь ее кончена, и вот прошло несколько лет, всего лишь несколько лет, и влюбилась, бросила все, ушла.

Ну и пусть. Довольно о ней. Не стоит.

Тогда, в тот жаркий июльский день, сын спросил его:

– А ты что будешь делать, папа Алеша?

Он называл его с детства «папа Алеша». Так и осталось до последнего дня.

– Уезжаю с госпиталем на Урал.

– Когда?

– Наверно, в ближайшие дни.

Сын посмотрел на свою короткую, не по его росту, тахту, на письменный стол, на шкаф, в котором стояли любимые книги, словно прощался со всем этим привычным бытием.

Потом подошел к географической карте.

– Знаешь, папа Алеша, а я вспомнил сейчас, ведь по географии у меня всегда были пятерки.

– Знаю, – сказал Алексей Сергеевич. – Зато по математике случались тройки.

– И так бывало.

Сын наклонился, разглядывая что-то на карте.

– Посмотри, видишь, остров?

– Что за остров?

Сын очертил пальцем маленькую точку в Атлантическом океане.

– Святая Елена. Здесь умер Наполеон.

– Ну и пусть его, – равнодушно заметил Алексей Сергеевич. – К слову сказать, неужели ты полагаешь, что я не знаю, где он умер?

– Не все знаешь, – сказал сын.

Вынул из ящика стола свою тетрадь, перелистал ее.

– Вот что написано в одной старинной книге. Послушай, по-моему, очень интересно.

– Что такое?

Сын прочитал:

– «В школьной тетради Наполеона было написано его рукой, когда будущему полководцу было пятнадцать лет: «Святая Елена – маленький остров».

Поднял глаза на отца. Горящие, молодые, ясные глаза.

– И все. И больше ни одного слова! Можешь себе представить, ни один историк, ни один самый большой ученый до сих пор не могут разгадать, почему Наполеон написал так. Что это, предчувствие будущего, предсказание самому себе?

У Алексея Сергеевича был скептический склад ума. И он спросил откровенно:

– Может быть, это фальшивка?

– Нет, – сказал сын. – Историки подтвердили, тетрадь подлинная, и почерк Наполеона, это установлено точно.

Заложив обе руки за голову, он не отрывал глаз от темневшей на карте точки.

– Интересно, о чем он думал тогда, когда сидел там, в изгнании, брошенный всеми?

– Кто? Наполеон?

– Да.

– Не знаю, – сказал Алексей Сергеевич. – И признаться, знать не хочу.

Митя даже обиделся.

– А я хочу знать. Я и сейчас, кажется, вижу маленький остров, что-то вроде Геленджика, хотя Геленджик и не на острове, помнишь, мы были там два года назад? Пальмы, пустынный берег и море. Большое море. А далеко за морем – Франция. И он сидит на берегу, думает о чем-то, бросает камешки в море, вот так, скажем, как я бросал, и вспоминает Францию…

– А может, Россию, откуда бежал чуть ли не в одних исподних? – насильственно улыбаясь, спросил Алексей Сергеевич.

Неизвестно почему, его раздражал этот разговор. Словно больше не о чем говорить в такой день, только о Наполеоне.

Сын сказал уверенно:

– Нет, он вспоминал о Франции. Или, может быть, о том, что когда-то, много лет назад, написал в своей тетради эти странные слова? Правда?

– Не знаю. Может, и так.

– А ведь он не ошибся, – сказал сын. – Это совсем маленький остров.

– Митя, – сказал отец, – надо будет вынуть из чемодана зимние вещи. Возьмешь с собой свитер и шерстяные носки.

Укоризненно посмотрел на сына. Ничем его не отрезвишь, ничем не проймешь.

Сын произнес задумчиво:

– Должно быть, хорошо быть историком. Вдруг отыщешь какое-то пожелтевшее письмо, а там пусть даже несколько слов, и вот думаешь, гадаешь, кто написал их, о чем они, о ком, что означают.

Алексей Сергеевич усмехнулся:

– Чудак человек, сам же захотел быть архитектором. Никто тебя не неволил!

Сын не слушал его.

– И археологом тоже здорово. Роешь какой-нибудь курган, копаешься в нем, и вдруг найдешь саблю, а сабле этой без малого тысяча лет…

Задумчиво посмотрел в раскрытое окно.

– Я – жадный. Мне все хочется сразу. Вот вернусь с фронта, начну изучать по порядку историю, археологию, геологию…

Он верил, что будет жить.

Отец произнес поучительно:

– Не надо разбрасываться, надо уметь с самого начала выбрать себе любимое дело.

Если бы вернуть этот день, если бы снова услышать голос сына, увидеть его лицо, он бы нашел другие, совсем другие слова…

Вечером Митя отправился на дачу. Мать жила на даче, под Москвой. Отец сказал ему:

– Не говори, что идешь воевать. Скажи – отправляют на трудфронт.

Сын ответил:

– Она не поверит.

Он вернулся ночью. Отец не спал, ждал его. Сын казался совсем мальчишкой: трикотажная голубая майка с короткими рукавами раскрыта на груди, спортивные тапочки покрыты пылью.

– Мама сразу догадалась, – сказал он. – Как только увидела меня, сразу…

– Она приедет? – спросил отец.

– Утром, с первым поездом. Я-то ведь пешком шел, до самых Люберец, а оттуда грузовиком, шофер попался сговорчивый, довез почти до дому.

Утром он вместе с женой провожал сына. Было жарко, июльский зной – в разгаре, пыльные деревья во дворе стояли недвижно, как бы распятые солнцем.

Жена сказала:

– Сядем на дорожку, чтобы все было хорошо.

Они сели. Сын – на тахту. Алексей Сергеевич и жена – на стулья.

Сын встал первый. Вынул красный карандаш из кармана, обвел им точку на карте. Выразительно глянул на отца.

– Маленький остров, – сказал он. – Совсем маленький остров.

И отец кивнул ему, словно обещал хранить тайну, известную только им двоим.

До сих пор на карте краснеет кружок, двадцать лет тому назад обведенный карандашом.

Алексею Сергеевичу вспомнилось: когда-то они с Митей поехали на месяц в Геленджик, жили там на окраине, в приземистом, горячо и ярко освещенном солнцем домике, окнами в сад.

В саду – грецкий орех, акация и сливы, много деревьев с красными и синими сливами. Митя ложился на траву, пригибал к себе ветку, губами срывал с ветки сливы.

С утра шли на пляж, лежали на берегу блистающего под солнцем моря. Пена у самого берега. Пройдет катер, оставит за собой разъяренные волны. Митя вскочит, побежит купаться, подпрыгивая на бегу, – раскаленные камни больно жгут ноги.

Искупавшись, начинал бросать камешки в море. Камешки по нескольку раз взлетали, падали, ударялись о волны и снова взлетали. Так умел бросать один лишь Митя. Он почернел от загара, только впадинка на горле белела незащищенно. Смуглые руки в золотистых, выгоревших начисто волосках.

До чего ясно помнится жаркий, светоносный мир зеленого городка на берегу Черного моря!

Может, и правда, похож чем-то Геленджик на Святую Елену?

Алексей Сергеевич прижался щекой к карте.

– Митя, – сказал он нежно и горько. – Как же так, Митя?..

Он писал всю ночь. Увлеченный работой, забыл обо всем, благо печень молчала и не было опоясывающих болей.

Лишь изредка, когда думал над каким-нибудь предложением, он отрывался от работы, и тогда руки его начинали непроизвольно ощупывать опухоль.

Он сердился на себя, сколько можно проверять одно и то же?

А пальцы сами тянулись к тому плотному, чужеродному, что грубо вклинилось в его тело, и он нажимал – сперва одним пальцем, потом двумя, потом всей ладонью, пытаясь определить его границы.

Вот она, он ощущает ее, казалось бы, всем существом, она живет, дышит вместе с ним, питается его соками и растет, жадно, неукротимо растет.

Он сам себе поставил диагноз и знал, что не ошибся, и не пытался спрятаться от того, что ожидало его.

В прошлом году он оперировал старого знакомого, доктора Когана. Рак желудка с метастазами в печени.

Когану было шестьдесят четыре года. Отличный диагност, умница, острослов. Упрямый, как бес. Каждый день находил у себя все новые и новые болезни: то воспаление поджелудочной железы, то доброкачественную опухоль в толстой кишке, то, неожиданно, цирроз печени.

На все был согласен, только не на то, что у него было. Даже думать об этом не хотел. Говорил:

– Давай действуй скорее, у меня дел много, на даче посадки ждут, и клубничные усы надо пересаживать. Совсем у меня клубника выродилась.

– У тебя хорошая дача? – спросил Алексей Сергеевич.

Коган даже захлебнулся от восторга.

– Чудо! Кругом лес, озеро в лесу, а участок – сплошь сосны и яблони.

Надеялся выздороветь. Утверждал:

– Я – больной не подопытный, а просто опытный. Все сам знаю. Как лягу на стол, начну командовать!

Да, опытный больной, врач, а до конца не верил, что у него может быть такое. У кого другого, только не у него.

Алексей Сергеевич вскрыл и тут же зашил полость. Ничего нельзя было сделать.

Каждый день приближал больного к концу. Врачи говорят о таких: «быстро утяжеляется».

Алексей Сергеевич пробовал развлечь его, вспоминал о старых друзьях, о госпитале, в котором вместе работали. Коган молчал, плотно закрыв глаза.

– Поправишься, я к тебе на свежую клубнику приеду.

Коган ничего не ответил, только, приоткрыв глаза, взглянул на него. Что было в этом взгляде?

Павлищев сказал как-то:

– Я первый поставлю себе диагноз. Меня не проведешь!

Алексей Сергеевич вспомнил Когана:

– Врачи часто ошибаются, когда сами себе ставят диагноз.

– Они хотят ошибиться, – сказал Павлищев. – Не желают верить, и баста. А есть такие, что все понимают.

И привел в пример академика Павлова. К нему пришел кто-то, Павлов не пустил к себе, просил передать: «Павлов занят, Павлов умирает».

«А я мог бы сказать так?» – подумал Алексей Сергеевич.

И решил: нет, не сумел бы. Даже наверняка не сумел бы.

На рассвете он почувствовал боль в правом боку. Боль входила неторопливо, с обдуманным ехидством, постепенно вонзаясь, словно узкое лезвие ножа.

Он положил руку на бок, но боль не проходила, становилась все злей, все настойчивей. Теперь уже не заснуть.

Он встал, вышел на кухню, вскипятил воду для шприца и впрыснул себе промедол.

«Сейчас засну, – подумал с удовольствием. – Часа на четыре сон обеспечен».

Лег в постель, натянул повыше одеяло. Отныне с каждым днем это будет становиться правилом: колоть себе пантопон, морфий, промедол, чтобы вырвать у боли хотя бы несколько часов сна.

А что будет потом, когда он уже не сумеет сам впрыскивать, не найдет в себе сил вскипятить воду, направить шприц твердой рукой?

Что думать об этом! Как будет, так будет. В конце-то концов есть много выходов, и можно всегда отыскать один, самый надежный.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю