Текст книги "Богиня парка (сборник)"
Автор книги: Людмила Петрушевская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Людмила Петрушевская
Богиня парка
Ветки древа
Я встретила свою родную душу рано-рано утром, приехав в Вильнюс на попутке – это была немолодая женщина на пустой туманной улочке близ храма. Она шла явно оттуда. Гудели колокола. Сыпал мелкий дождик. Пахло дымом (люди топили камины), блестели черепичные крыши, старые стены источали сырость, я шла по Вильнюсу! По городу! Я была в безопасности, слава тебе Господи. Я чуть не плакала.
Надо сказать, что накануне над моей жизнью нависла нешуточная угроза. Я ближе к вечеру голосовала на шоссе, и меня взял на борт русский дальнобойщик. «Мне до Вильнюса», – «Да, мы до Вильнюса». Парень был тихий, симпатичный, к таким сразу чувствуешь доверие. Но он был не один – за ним шел еще грузовик. Потом, ближе к ночи, вдруг обе машины свернули после моста на боковую дорогу и въехали на какой-то плешивый плац на берегу.
– Отдохнем, – объяснил мой водитель.
До шоссе было достаточно далеко, километров пять. И уже солнце садилось, то есть было где-то часов десять вечера. Мост вдали стоял совсем пустой.
Из второго грузовика спрыгнул здоровенный бугай с небольшими глазами. Поздоровался.
Запалили какой-то свой огромный, со струей огня, примус, поставили котелок. Достали две бутылки водки. Так. На сырую, топтаную траву постелили брезент. Поставили приготовленные три мутных стакана, нарезали хлеб, колбасу, огурцы своими черными руками. Два ножа у них было, у каждого по складному ножику.
Какое-то странное чувство окончания жизни заползало постепенно, вместе с холодом, в мою душу (как у овцы, которую куда-то привезли и выгрузили около костра), но у овцы нет речи, а то бы, может быть, она взмолилась и заплакала. Я болтала, делала вид, что все нормально, и разговаривала преимущественно с Алешей, моим водителем. Делала вид, что он мне нравится. Спрашивала его о родителях, об армии, и откуда он родом, рассказала о своем сыне, который сейчас живет в детском санатории. И бываете ли вы в Москве, вот мой телефон (дала свой неправильный номер). Бугай тоже вставил пару слов о жене и детях. Что-то я разливалась соловьем о том, что я журналистка и изучаю жизнь на дороге, буду писать книгу. Протянула им свой блокнот, чтобы они там оставили свои имена и телефоны. Они, сомневаясь (бугай похохатывал над Алексеем), написали телефон автобазы. Хорошо, что они у меня не спросили удостоверение – оно отсутствовало. Я нигде не работала. И в путешествие автостопом я отправилась именно потому, что на билеты денег не было.
Поели. Они выпили всю водку. Я сказала, что в завязке. Поверили?
Потом бугай (Алексей ушел в кусты) спросил меня, с кем я буду спать.
Я ответила:
– С Алексеем, вы что.
Он не стал спорить. Это было законное право друга. Я и ехала с тем и должна была выбрать того.
Совершенно спокойно он ушел в свою кабину вдалеке и угомонился там на верхнем сиденье, хотя время от времени всплескивался как запятая – так ведет себя червь, если поднять над ним камень и взбудоражить его покой.
Алексей вернулся, что-то спросил меня. Я поняла и ответила: «Нет, не могу, извините». Он не стал возражать. Тихий, нормальный, очень усталый (плюс бутылка водки) человек.
Я залезла на верхнюю полку над сиденьем, прикрылась своим свитером. Алексей заснул внизу.
Я еще видела, как в той, другой кабине, ворочается и поднимает маленькую головенку бугай, смотрит. Закат все не уходил, было светло и страшно.
Уже в пять утра Алексей поднялся, спрыгнул на луг, пошел к реке. Я перебралась на свое место внизу.
Я боялась выйти, справедливо подозревая, что меня могут здесь кинуть.
Он вернулся, ни говоря ни слова, и мы поехали.
Он высадил меня где-то уже в городе, я поблагодарила и сошла под дождь, и очутилась в Вильнюсе, в мирном городе в семь утра.
Повторяю, пахло дымом, небо было низкое, стоял легкий туман, из храма звонили. Я шла счастливая, вся дрожа после теплой кабины.
И тут мне и встретилась эта женщина лет пятидесяти, скромно и аккуратно одетая, в платочке.
Я знала, что тут надеяться на гостиницу нечего, и спросила ее – где здесь гостиница. Так голодный нищий спрашивает, а где здесь можно достать хлеба.
Она все сразу сообразила, небогатая женщина в платочке, и на плохом русском языке очень любезно ответила, что в гостиницах сейчас мест нет, а если я хочу, то она отведет меня к себе.
Вот так да! Это небывалый случай даже в гостеприимной России, как где-нибудь в Туле, где можно зимним вечером спросить у двух девочек, кто бы мог мне сдать койку на ночь, и тут же девочки ведут тебя к себе домой и стелят раскладной диван, на котором ты будешь спать рядом с одной из девочек – после тихого ужина, когда за столом соберется вся семья, отец, бабушка, двое деток. А мама их только что умерла, тут, под этой неяркой, экономной лампочкой, среди бедной мебели, и щемит сердце от того, как просто и доверчиво девочки мне отдали половину дивана…
И тут тоже самое, ранним-ранним утром эта литовская женщина в платке приводит тебя в свою квартирку – это половина верхнего этажа, практически чердачное помещение двухэтажного домика.
Небогато, чисто, вопиюще небогато, только самое необходимое. Никаких уютных мелочей, ненужного семейного скарба типа статуэток, кувшинчиков, салфеток, подушек, флакончиков, фотографий в рамках, цветов в горшках. Пусто. Какие все-таки аскеты эти литовцы!
Тебя поят чаем с сухариками, подсовывают масленку и сахарницу, тебе дают ключ и сообщают данный адрес, затем ты идешь в город, ходишь под дождем среди чужих прекрасных домов старого города, в оживленной, нарядной, хорошо одетой толпе, дамы в шляпках, о!
Заворачиваешь в редакцию литературного журнала, где главный редактор Альгис Балтакис беседует с тобой о своем выдающемся и самом архаичном в мире литовском языке, который родня санскриту, есть еще какие-то селения в Индии, в горах, там говорят на почти-литовском, о чудеса!
Но это все присказки, он знает, что ты тут недаром, и ты преподносишь главному редактору свои совершенно ему не нужные тексты на русском, он берет не сомневаясь, спрашивает, оставлен ли обратный адрес, о боги. Он не знает, что ты есть запрещенный автор у себя дома, это идет 1973 год. Два рассказа в журнале «Аврора» за 1972 год, «Рассказчица» и «История Клариссы», все. Первой книге суждено появиться только через пятнадцать лет.
Он ничего не знает и берет эти рассказы! Но не гарантирует ничего, заранее извиняясь —
– и через три месяца тебе в Москву приходит перевод опять-таки с извинением, что рассказы напечатаны в литовском журнале для женщин! Тридцать два рубля! Господи!
Да, я сидела в кабинете главного редактора после недели пути пешком, в грузовиках, в жигулях, на мотоциклах и в свадебных автобусах (меня чуть не увезли на литовскую гулянку, все были веселы и безумно радушны, пели мне битый час литовские песни, и я им пела что-то цыганское, они умилялись до назойливости), после ночевок в гостиницах за рубль, где случайные соседки рассказывали тебе свою жизнь (к примеру, бывшая уполномоченная минзага, министерства заготовок – т. е. она вымогала, требовала, скупала у крестьян по хуторам сметану, мясо и яйца по госцене, и ее несколько раз пытались убить «лесные братья», литовские партизаны, однажды она сбежала в лес и вернулась в сельсовет, где уже лежала гора трупов в крови – а теперь она бодра после операции перитонита и советует мне делать гимнастику, а раненько утром ты просыпаешься от стука, твоя бодрая соседушка в газовом платочке поверх бигуди лежит на полу на одеяле и делает упражнение «лодочка» – т. е. лежа на животе, а руки держат лодыжки ног и так, выгнувшись, человек качается)
– и вот ты и в цивилизации, с тобой разговаривает человек твоей профессии (поэт!), редакция, пишущая машинка, счастье!
Потом ты бродишь опять под дождем, заходишь в кафе, боясь цен, там сидят дамы в тех же шляпках (дама никогда не снимет шляпки в общественном месте. Не снимет шляпки и светлых перчаток!).
Дамы пьют кофе из чашечек, очень маленьких и белых, некоторые едят крохотные пирожные маленькими вилками и очень ловко, как-то без участия губ, то есть не делая изо рта дудку и потом не помогая себе высунутым языком, браво.
Денег у меня только на кофе. Четкая смета, в день рубль на еду, рубль на ночевку в гостинице. Сомнения с меню в руках сидя под стоящей официанткой. Смятение с меню в руках. Не терять лицо! Я русский писатель!
Из чистого, уютного кафе я ступаю опять под дождь в своих мокрых туфлях. Зябну после тепла.
Наступает сиреневый вечер, огни дрожат в лужах, горят витрины с немыслимыми товарами, мокрая мостовая дымит легким туманом, потому что на самом деле лето, и тут путника, затерянного в чужом городе, охватывает мгновенный ужас – как найти ту окраину, тот дом, адрес где адрес на каком трамвае в какую сторону у кого спросить о о о?
Но как-то – и это тоже счастье – все обошлось, и впотьмах, взобравшись по крутому шоссе, среди очень редких огней и ровно подстриженных кустов, я иду по дорожке, вижу тот самый дом, вхожу в сени, поднимаюсь по темной, пахнущей старинной пылью, лестнице.
Оказывается, меня ждут с ужином. Я смущена. Я потратила свой рубль на кофе и пирожок (надо было не потерять лицо перед лицом официантки), и у меня ровно еще рубль на ночь (воображаемый номер в гостинице).
И я могу заплатить Ядвиге только за ночлег! А за ужин не в силах!
Путано отказываюсь, язык не поворачивается говорить о деньгах. Она (Ядвига) не принимает моих слов всерьез, она же готовила и ждала меня!
Она кладет на тарелочку мои сырники, ставит баночку сметаны, наливает чай. О счастье! Горячий чай! Я шла домой два часа.
Она спрашивает.
Я отвечаю.
Да, я проехала много литовских городов, сел, деревень. Где была? Была ли в Паневежисе (ударение она делает на «и»)?
Да! Там ведь театр! И я да, ходила вокруг этого театра, хотела оставить им свою пьесу, но там было закрыто на лето. Знаменитый театр с прекрасными актерами! Банионис, да!!!
Да, Банионис, Будрайтис, Мильтинис, отвечает Ядвига. Я из Паневежиса.
Да?! О, как здорово! Красивый город весь в цветах, какой парк! Скверы! Пеларгонии на всех балконах!
– Я из Паневежиса, – повторяет она, передвигая туда и сюда сахарницу, масленку, баночку сметаны. – Я переехала в Вильнюс, купила тут квартиру себе.
– О, здорово!
– Да, я не могла больше жить в Паневежисе.
Опять у нее ходы в этой шахматной партии на скатерти. Чайник чуть левее. Сметану рядом. Сахарницу на ее место.
– Вильнюс – красивый город, большой, – подтверждаю я, что-то предчувствуя.
– Я не могла жить там больше, мой дом сгорел.
Пауза. Язык не поворачивается отвечать.
– Я утром ушла на рынок, – бесцветно продолжает моя Ядвига. – Вернулась – все горит. Они сгорели, пока я ходила. Дочь, внук, муж, зять. Они спали все. Я их оставила во сне. С тех пор не могу плакать.
Молчание.
Свет, тусклый свет, экономная слабенькая лампочка из-под бедного абажура низко над столом. Как там, в Туле, в бедной сиротской, замершей за столом семье.
После этих слов что говорить. Наступает молчание.
Ядвига даже не пытается меня ни о чем спрашивать. По ее лицу видно, что она недовольна собой, слишком рано она выдала свою тайну. Надо было посидеть, побеседовать по-человечески, послушать ДО объявления. Надо было молчать.
Но как молчать? Она и так все молчит, здешним соседям не рассказывает ничего.
Новые знакомые не примут такого горя, будут шарахаться как от заразной больной. Как шарахались от нее в Паневежисе.
Каждый день в шесть утра она выходит из своего теперешнего дома в час, когда вышла из того дома в тот, последний раз, покинула мирных спящих, навеки уснувших детей. Куда она идет в шесть утра? Туда, где мы встретились. Она идет к храму.
Ядвига на следующее утро, однако, не уходит так рано, я еще с ней, тут. Она приготовила кофе, свежая булочка (все-таки сбегала в магазин) на столе, мед, масло. Запах кофе и дыма, бедная квартирка.
Я уезжаю дальше, к морю, у меня там дело, я должна видеть дом Томаса Манна, моего любимого писателя, я должна поклониться этому дому и там закончить свою пьесу, которую пишу по дороге.
Мне ехать и ехать, и надо спешить, автостоп не такое быстрое средство передвижения, а в конце августа нужно вернуться в Москву и забрать из санатория ребенка.
Кирилл астматик у меня, восьмилетний мальчик. А муж умер в прошлом октябре, умер, ушел, покинул нас. Ему было тридцать два года. Шесть последних лет он был парализован.
Ядвига неловко протягивает мне руку на прощанье, я ей тоже все рассказала. Я говорю хозяйке, что мой муж был такой худой, что выглядел как Иисус Христос на кресте.
Она тянется поцеловать мне руку. Она плачет вместе со мной.
Моя мама тоже всегда норовит чмокнуть нас с Кирюшей в руки.
Я еду на трамвае вон из города, опять становлюсь на пустынном шоссе. На поезд нет денег. Свобода, оглушительная свобода после шести лет больниц и упорной борьбы. Свобода еще на десять дней, а потом ежедневная жизнь, можно держать ребенка за руку, мое спасение, мое сокровище. Ядвига там одна, сухая ветка сожженного дерева.
Горилла
Кто ее замечал – да никто. Девка как девка, играла в лапту и даже с ребятами футбол, носилась в казаки-разбойники, в то время как расцветали во дворе красивые девочки Альбина, Ольга и ее сестра Ирина, все из флигеля напротив большого дома, где было за много лет до того совершено убийство, застрелили мужчину из пистолета, он открыл кому-то дверь. Чуть ли не Альбина его дочь?
Во всяком случае, для нас это был знаменитый двухэтажный флигель с глубоким подвалом, который тянулся через улицу Чехова на ту сторону, все так говорили, но проверять было страшно (потом девочка проверила, прошла одна в полной тьме и вылезла на той стороне у чужой школы из какого-то сарая через стену, загороженную куском оцинкованной ржавой железки).
И ходил через двор Щеник, мальчик из музыкальной школы с аккордеоном, красавец типа Элвиса Пресли – но тогда ни о чем подобном еще не знали у нас. Красавец, чуть ли не крошечные бакенбарды, и чуть ли не кок на стройной голове.
А наша девочка играла в футбол, и если с кем и имела дело (в смысле от кого постоянно бегала), то это был страшенный Горилла, Гарик, очень курносый, лохматый: горилла.
Все время пытался поймать девочку, дергал ее за косы, подставлял ножку. Однажды она, запыхавшись, ждала лифта, и тут грянул гром, в подъезд вскочил потный Горилла и в два прыжка схватил девочку и поволок в закоулок у лифта к запертой каморке, лифтерша ушла. Ужас. Девочка заверещала дурным голосом: «Ма-ма-а!», но надежды не было, где там – четыре этажа вверх, кто услышит? Заверещала, нет, скорее запищала, как схваченный заяц, пытаясь вырваться. Горилла вжимал ее за лифт, работая телом, как таран.
– Мама-а!!!
– Да, да! – Вдруг откликнулся мамин голос, – Иду, иду!
Ее родное лицо мелькнуло уже рядом.
Горилла исчез сразу.
Мама! Как она догадалась? Как она услышала? И сей же миг спустилась с четвертого на первый, вихрем! Не могла она слышать! Не могла!
Значит, смотрела из окна. Позвала дочку, проследила, что она идет. Увидела, что за ней издали мчится Горилла. Все сообразила и рванула вниз немедленно.
Вот в такой милой компании девочка и развивалась во дворе, но, как всякий малек, знающий свой слой воды, она должна была пребывать в этом слое пока не начнется великое переселение душ, великое движение мальков в те слои, которые уготовила им в дальнейшем судьба.
Кто-то ушел вниз, кто-то наверх, кто-то навеки остался в плоскости двора, чтобы вечно туда возвращаться с работы и гулять там с ребенком.
Девочка бегала в лапту, зимой ходила с подружками на каток «Динамо», но с ней повадился там кататься (рядом) шпана, блатной дядя в сером костюме, черных носках (идиот), куда были заправлены по всем правилам шпаны брюки, и он был в черной каракулевой ушанке, да еще и с золотыми зубами.
Раз – и каток поменяла, стали ездить на другой, на ЦДКА, но пока ждала очереди за билетом, там из рук рванули у нее (резко вниз) коньки с ботинками, всколыхнулось людское месиво вокруг и все.
В слезах поплелись с подругой Ниной в отделение милиции, там записали что украдено, велели приходить через неделю, пришли опять с Ниной. Усталый милиционер посмотрел на Нину и сказал: «Нашли ваши коньки». И выдал пару старых, больше на два номера, да еще не «гаги», а «канады».
– Это не мои!
– Нет?
Тогда он открыл шкаф, битком набитый ботинками с коньками: «Ищи». Искала битый час:
– Нет моих.
Он встал и сказал:
– Нет? Ну что. Тогда нет.
Девочка заплакала. Других коньков мама не купит, на эти-то со скрежетом собрала. Катастрофа! Все!
Милиционер потерял терпение:
– Да берите! Берите там какие есть! Вот народ! Выбирайте!
(Ему, как потом стало понятно, надо было закрыть дело).
Замирая от собственной преступности, своровала практически из шкафа не свои коньки, больше по размеру, и каталась на них до десятого класса.
Потом поняла, что это был целый шкаф отобранных у воров вещей и действительно можно было выбрать самые хорошие, все это благодаря Нине. Каждый милиционер видел в ней родную девочку. Дворники милиции первые друзья. Кроме того, она была такая разумная, трудолюбивая и такая хорошенькая, что все ее встречали приветливо и слушали ее речи со вниманием. С Ниной было просто, за ней надо было заходить, спускаться в ее подвал, где был тесный-тесный коридорчик, розовые грязные стены и где в комнате (окно под потолком) жила вся семья – мама Граня, дочка Ниночка, сожитель Грани молодой бандит Иванов (густые черные брови как у обезьяны) и их четырехмесячная Галька. К Нине можно было заходить запросто – не то что к кому-нибудь еще. Ни к кому больше заходить нельзя было. А к Нине девочка забегала совершенно нормально, и однажды забежала, а соседка, тоже дворничиха, татарка Рая, озабоченно сказала: «Не ходи туда». И опасливо исчезла в тесном коридорчике, где двум людям трудно было разойтись, жуткий коридорчик в глубине земли, крашенный адским розовым цветом, всегда ярко освещенный, розовый, страшный.
Девочка зашла в комнату. Там на столе лежала голая Галька, сучила ножками, пол был мокрый, никого. Что-то особенное чувствовалось в этой комнате. Девочка ушла. Потом (во дворе ничто не остается тайной) девочка узнала, что пьяный Иванов изнасиловал Ниночку. Нине на тот момент было четырнадцать лет. Что же, в милицию Граня не пошла, но пошла попозже и заявила, что Иванов держит под подушкой железный прут и грозится убить. Так оно, видимо, и было, Иванову тесно стало в одной комнате с Ниночкой, а деваться ему было некуда. Все дворники друзья милиционеров, как уже говорилось, и Иванова забрали и посадили пока на год, но что с ним было делать, не выпускать же, всем было известно, за что на самом деле посадили этого зверя Иванова. Вскоре там же его и убили, все. Такова была плата за Ниночку. Сажают якобы за одно, а казнят за главное, о чем нельзя говорить на суде, чтобы не обидеть невинную жертву.
А весной повеяло запахом весны, засохли лужи, девчонки стали ходить в носочках, опушилась старая липа, зазеленело, зазвенело, и вечерами за флигелем заиграл аккордеон Щеника.
Там, под деревьями, смеялись девочки – Альбина, Ольга, Ирина, недоступные красавицы из хороших семей из флигеля, там вспыхивали огоньки папирос (чьих?), и медом разливался аккордеон.
И однажды, надев все самое лучшее и набросив белый мамин шарфик на плечи, девочка с замирающим сердцем спустилась со своего четвертого этажа и легко, как кошка ночью, как рыбка по воде, заскользила к флигелю, свернула за флигель, туда, где клубилась тьма под деревьями, вспыхивали огоньки и раздавался легкий смех. Труден был ее путь, но там ожидало счастье.
Они обернулись и посмотрели.
Новой походкой, легко и как будто в обычной своей манере, она подошла и встала, влилась в их кружок.
Они посматривали на нее почему-то с уважением, как на новую девушку, и не погнали, не засмеялись, расступились.
Щеник заиграл, и тут из тьмы, где сверкнул огонек папиросы, брошенный на землю щелчком, выступил молодой человек в сером костюме. И протянул руку. Сердце упало. Принц из волшебной тьмы.
Здравствуйте! Это был Горилла.
Он встал рядом с девочкой по какому-то праву, он уже давно тут был и рассказывал анекдотики, и смешил Альбину, Ольгу и Ирину.
Ага. Под сенью ветвей, под журчание аккордеона, в сладком запахе молодой листвы, в прозрачной темноте наблюдать этого Гориллу! Еще чего!
Он протянул к ней руку, глупо улыбаясь, видно собираясь с ней танцевать.
– Отстань, идиот, – сказала по привычке девочка, – дурак.
Горилла настырно продолжал улыбаться, стоя с протянутой рукой.
Пришлось убежать и никогда больше не возвращаться в тот уголок земли, где в палисаднике, у флигеля, под звон трамвая и журчание аккордеона каждый субботний вечер происходило таинство перехода мальков из одного слоя в другой, из детства в юность. Сладко замирало сердце от вечерних звуков аккордеона, там, внизу, до поздней ночи по субботам, всю весну. Но девочка сердилась и не спускалась туда.
А осенью Горилла исчез. И надпись у его подъезда «Горилла больной», вырезанная гвоздем по штукатурке, пережила его и еще долго виднелась, постепенно съедаемая городскими дождями, ветрами и снегами. Горилла где-то нашел какой-то агрегат, носился с ним, приволок его домой, испытывал, затем заболел, пошел по больницам.
Как многие предприимчивые, резвые мальчишки, которым судьба все пробовать, взрывать, находить, бросать в костер и преследовать, догонять и отбирать, разнимать на части, уничтожать, вечный Горилла, – он так и остался там, в своем детстве. Девочка горько плакала, глядя из окна вниз, где стоял маленький автобус, а Горилла, окруженный людьми, лежал под снегом, смуглый, худой, в своем сером костюмчике, в белых простынях, в гробу на табуретках, руки сложены как у взрослого, Горилла, Горилла.