355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Анисарова » Вы способны улыбнуться незнакомой собаке? » Текст книги (страница 7)
Вы способны улыбнуться незнакомой собаке?
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 17:47

Текст книги "Вы способны улыбнуться незнакомой собаке?"


Автор книги: Людмила Анисарова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Хоронили не тела – останки, которые нельзя было посмотреть, которые нельзя было погладить на прощание. И именно это больше всего мучило бабу Зою всю оставшуюся жизнь – что не попрощалась по-человечески, не нагляделась в последний раз на родные лица.

Несладкая началась жизнь у бабы Зои с Алешкой. Дед Сережа с молодости сварщиком работал, получал хорошо. У Зои зарплата была, конечно, намного меньше, но место кладовщицы на заводе давало другие преимущества. Жили в достатке, ничего не скажешь. Ну а потом… До перестройки-то еще ничего было. А уж после…

Но все трудности забывались, когда баба Зоя смотрела на внука: какой же красивый малый растет! Да красивый ладно – умный-то какой! Никто ему в учебе не помогал. Все сам! Школу закончил почти на одни пятерки, чуть-чуть до медали не дотянул.

С Алешкой Васильевым Лену Турбину связывали особые отношения. Для нее он всегда оставался маленьким, ласковым, доверчивым мальчиком, каким он был в пять лет, когда после смерти матери и деда избрал в главные подружки ее – пятнадцатилетнюю соседку.

Едва заслышав в коридоре шаги Лены, возвращающейся из школы, Алешка потихоньку выскальзывал из своей квартиры, пока баба Зоя возилась на кухне, и настойчиво барабанил в дверь квартиры Турбиных.

Лена открывала.

– Пришел? – спрашивала.

– Пришел, – опускал глаза Алешка.

– Ну, пойдем обедать, – звала Лена.

– Не-а, – мотал он головой, – баба Зоя заругает, только пообедали. Я лучше подожду.

Он шел в Ленину комнату, садился в уголок дивана, аккуратно свесив ножки, с которых сваливались почему-то всегда большие тапки, и сложив на коленях ручки. Он терпеливо ждал, пока Лена обедала, пока делала уроки. Сидел тихо, как зайчик, почти не дыша.

Спохватившись из-за Алешкиного отсутствия и открытой двери, прибегала баба Зоя. Алешкины глаза наполнялись слезами: он не хотел домой, а хотел сидеть на Лениной диване. Точнее, хотеть-то он не хотел – просто был готов терпеть эту муку сколько угодно, лишь бы дождаться, когда Лена уделит ему хоть сколько-нибудь времени: почитает, или нарисует ему что-нибудь, или поиграет с ним в настольный хоккей, за которым он в любой момент готов был сбегать домой.

Баба Зоя и ругала Алешку, и стыдила-уговаривала – все было бесполезно. «Как медом ему тут, Лен, у тебя намазано», – сокрушалась соседка. А Лена, и мама, и папа Турбины ее успокаивали: пусть приходит, не мешает. Тем более что у них Алешка становился необыкновенно покладистым и уступчивым: если уж Лена совсем не могла с ним поиграть, он соглашался на общение с «дядем», как он говорил, Стасом или смотрел телевизор с Верой Петровной.

Так они и жили – почти одной семьей – Турбины и баба Зоя с Алешкой.

Так же, как Алешка молча и самозабвенно обожал Лену, Лена, как я уже сказала, любила бабу Зою. Вера Петровна, как вы уже поняли, ревновала дочь необыкновенно. И не понимала, почему не слишком образованная, мягко говоря, соседка пользуется у ее Ленки таким авторитетом. Что бы та ни сказала, эта сразу же подхватывает. Даже любую чушь. Фольклор, говорит! Вера Петровна сердилась. Но сердилась не слишком сильно и тем более не открыто. Так, про себя. Потому что относилась к бабе Зое по большому счету очень хорошо. И уважала. И жалела. А Алешку так же, как Ленка, любила. Невозможно было его не любить. Смышленый, послушный, ласковый. И очень красивенький. Как ангелочек. Глазищи голубые, огромные, волосы льняные вьются – настоящий Лель. Они его так в своей семье иногда и называли – Леленок.

Леленок вырос, стал еще краше и еще умнее. Дружба их с Леной за все эти годы не расстроилась. Когда Лена уже жила, как говорила баба Зоя, «у белых медведей», Алешка с радостным замиранием ждал каждого Лениного отпуска. Лена всегда привозила ему с Севера в подарок то морскую пилотку, то тельняшку, то еще что-нибудь в этом роде, подогревая его любовь к морю и лелея мысль, что Лель станет когда-нибудь бравым подводником. Как ее брат Саша, как Олег.

Лена мечтала, что Алешка непременно поступит в военно-морское училище. Мог ли он обмануть ее ожидания?

Баба Зоя была, конечно, против. Рассказывая кому-нибудь про внука, говорила: «Только вот соседи, Турбины, сбили мне малого с панталыку: пойду, сказал, в подводники, как дядя Стае, упокойник, и как Саша, сын их, значит. Саша к матери как приедет, Лешка – сразу к нему. Пообщаться – все говорил. Ну и дообщались – поехал в Ленинград да и поступил в училище военно-морское, на подводника».

Баба Зоя только делала вид, что не одобряет поступка внука, а сама налюбоваться на него не могла, когда он в форме курсантской в отпуск приезжал. И тогда она довольно говорила: «Лешка мой – на всем готовом, славу Богу. Да и дисциплина там, с пути не собьется».

Каким стал теперь Лель, Лена больше представляла по фотографиям, которые Алешка с удовольствием слал ей, неизменно сопровождая скупой подписью: «На память Лене от Алексея».

Его отпуск никогда не совпадал с Лениным приездом. Вот и в этот раз Лене пришлось довольствоваться только рассказами бабы Зои о том, как внук приезжал в отпуск, какой он стал красивый и как «от девок отбоя не было». Только вот… Какие-то нехорошие предчувствия томили бабу Зою.

– Знаешь, Ленок, ночей не сплю. Все думаю, как он там? Сыт ли? Друзья какие? Не сбился бы с пути.

– Баба Зоя, да ты что! – восклицала Лена, обнимая ее и зацеловывая мокрые от слез щеки, такие родные, что тоже хотелось плакать. – Такой парень! Красивый, умный. Что еще надо?

– Умный-то умный, – качала головой баба Зоя и переходила на шепот, – только выпивать он, Лена, стал.

– Ну, баба Зой, ну миленькая ты моя, он же взрослый, он же мужик, а ты все думаешь, что ему пять лет, – успокаивала-вразумляла Лена соседку.

Но баба Зоя и слушала, и не слушала Лену:

– Не знаю. Молюсь день и ночь. Не знаю ничего. И баба Зоя снова плакала.

– Ты просто скучаешь, – жалела ее Лена, начиная хлюпать вместе с ней.

– Скуча-а-ю, – причитала уже в голос баба Зоя, – Лена, милка, как же я по ним по всем скучаю.

Лена тихо плакала вместе с бабой Зоей, не спрашивая по ком – по всем, знала: по тем скучает баба Зоя, кого уже давно нет на свете.

– Опять ревела? – спрашивала Вера Петровна, когда Лена возвращалась из соседней квартиры. – Попей валерьянки. Нечего тебе так часто к ней ходить.

А Лена не могла и дня прожить, чтобы не заглянуть к бабе Зое. И не всегда они ревели. И не только ревели. Смеяться баба Зоя умела так, как никто не умел. А уж рассказывала что-нибудь – обхохочешься.

Поехала однажды баба Зоя с Алешкой к своей сестре в Таганрог. Давно еще, когда билеты, по ее словам, можно было «укупить». А там, в Таганроге, у нее не только родная сестра, но еще и двоюродная. Ну вот, отправились они с родной к двоюродной, значит. Осень была. Баба Зоя – в своих сапогах резиновых.

Идут они с сестрой Клавой по Таганрогу (Алешку с внуками Клавиными дома оставили), по самой расцентральной улице. И чует баба Зоя: поглядывает на нее, на Зою, народ. Она довольна: только-только пальто новое пошила. Глядят значит, хорошее пальто получилось. Может, даже завидуют. Но не просто глядят, а весело. Прямо смеются. Баба Зоя в ответ улыбается: веселые люди в Таганроге! Пришли к Капитолине, двоюродной сестре, разделись-разулись. Посидели. Выпили, конечно. Одеваться стали. Надела баба Зоя один сапог, другой не найдет никак. Рядом еще какой-то, без пары, стоит. Но не ее – зеленый. А у нее – темно-красные сапоги были. Поискала-поискала – нету. Призвала Капу на помощь.

– Да вот твой сапог, – говорит та и на зеленый показывает.

– Да у меня глянь какие – красные, – выставляет обутую ногу вперед баба Зоя. – А это зеленый.

А тут Клава подходит, она уж все сообразила:

– Зой, ты никак в разных сапогах пришла. Один твой, а другой-то, зеленый, мой, видать. Ой, да как же ты шла-то?

У меня нога на два размера больше! – И они все так и покатились со смеху.

Вроде ничего особенного. По центральной улице – в разных сапогах. Подумаешь! Но баба Зоя, каждый раз добавляя все новые и новые подробности, изображая и прохожих, и саму себя, и Капу с Клавой, рассказывала это так, что Лена хохотала как ненормальная, будто впервые слышала.

Вот такая она была, баба Зоя. И любила ее Лена – очень.

Приезд Лены совпал с очередной безработной полосой в жизни Ольгунчика. И она, то есть Ольгунчик, была свободна как ветер и страстно желала общаться.

Лене общаться хотелось меньше – ей хотелось читать. Она привезла с собой два тома Довлатова, кроме того, наметила перечитать кое-что из родительской библиотеки. Но, поскольку отбиться от Ольгунчика было тяжело, уединиться с книжкой получалось только с утра. И Лена, просыпаясь, как по будильнику, не позже семи, спешила открыть заложенную страницу. Читая, успевала думать: «Вот чем он так держит? Предложения – по два слова. И слова-то самые вроде обычные. А эффект потрясающий!»

Собственно, беглый довлатовский лаконизм, о котором Лена вычитала у кого-то из критиков, и завораживал больше всего. Хотя «завораживал», конечно, не то слово. Наверное, не позволял душе не откликнуться, вот как. Или – удивлял сопричастностью, или – торопил оглянуться вокруг и сказать: все так оно и есть.

Но что-то еще, более важное, притягивало Лену к довлатовским строчкам и роднило с ними. Она никак не могла поначалу понять, что именно. А потом вдруг, остановившись однажды на полуслове, тряхнула головой: это же так просто! Он никому не выставляет оценок, никого не подгоняет под общий знаменатель. Его герои живут так, как умеют. И судить их за это – не нам. И этим, кстати, Довлатов, при всей своей близости к Чехову, выгодно от него отличается. Вот что сегодня, в очередное утро своего краткосрочного отпуска, поняла Лена.

Своими литературоведческими изысканиями можно было поделиться, конечно, только с Аллой. Ой нет, уже не только с Аллой… Но они оба, и Алла и Буланкин, далеко. Поэтому оставалась – Ольгунчик.

Не дожидаясь, пока подруга прискачет сама, Лена поехала к ней в общежитие.

Когда она стояла на остановке, мимо провезли – вы не поверите – ослика! Самого настоящего. Куда и зачем его везли? И вообще где взяли? В Рязанской области в хозяйстве их, кажется, отродясь не держали. Ослик, обреченно опустив голову с торчащими в разные стороны длинными, мелко дрожащими ушами, спокойно стоял в грубо сколоченном деревянном неполном домике. У домика этого отсутствовали две противоположные стенки: с одной стороны была ослиная голова и передние ноги, с другой, соответственно – задние ноги и хвост. Соорудили эту постройку, очевидно, для того, чтобы ослик самовольно не выпрыгнул из прицепа, в котором его так изобретательно транспортировали.

Глаза у осла были очень добрые. И очень грустные: куда везут? за что? Лена успела очень хорошо рассмотреть эту печаль, потому что машина с прицепом притормозила за остановившимся троллейбусом.

А потом животное повезли дальше. И Лена еще долго-долго вспоминала его глаза и думала, что это был первый настоящий ослик, которого она видела не по телевизору.

Общежитие Ольгунчика находилось далеко, и Лена ехала долго, одновременно вспоминая отчаянную безысходность в глазах длинноухого невольника и думая про довлатовскую прозу с ее выразительной прозрачностью, с ее героями, обаятельными в своей непритязательности, с ее странностью и непоследовательностью жизни, которую автор ни в коей мере не пытается ни подправить, ни объяснить.

Подходя к общежитию, Лена увидела выходившую из ворот улыбающуюся пожилую женщину. Она жила в этом общежитии. Такой же пожилой мужчина остановился, пропуская ее. Он тоже, видимо, жил здесь.

– Как сама-то? – спросил.

– Да слава Богу, – ответила женщина. – Рука вот только отнимается. И нога левая совсем никуда. А так все слава Богу. Рука только беспокоит.

– Да… Теперь-то уж до самой смерти будет беспокоить, – произнес мужчина.

И они пошли каждый своей дорогой.

Лена поднималась на восьмой этаж по заплеванной и обильно забросанной банановой кожурой лестнице. Лифт здесь не работал хронически. А если бы и работал, Лена не рискнула бы в него зайти. Грязная лестница была надежнее.

Про Довлатова Ольгунчик слушала внимательно, хотя читать его не собиралась по той простой причине, что, как вы помните, не читала книг вообще, находя все в самой себе.

Она слушала-кивала, а потом спросила:

– Лен, и не надоело тебе?

– Что? – строго взглянула на подругу Лена.

– Что-что – читать! Вот что тебе это дает? Объясни мне, пожалуйста.

– Олька, ну какие ты глупости городишь! – возмутилась Лена. – Это учит думать, учит чувствовать.

– А без Довлатова, значит, ты думать и чувствовать не умеешь?

– Да ну тебя! – отмахнулась Лена. Но все-таки решила завершить короткий спор чем-нибудь убедительным. Вспомнилось почему-то только про шаолиньских монахов, про которых как-то рассказывал Буланкин.

– Знаешь, как говорят шаолиньские монахи? – спросила она Ольгунчика.

Ольгунчик сделала заинтересованное и серьезное лицо, хотя ей уже было очень смешно.

– Каждый день тренируй разум и тело, – медленно и значительно проговорила Лена, с некоторых пор настойчиво бросающая курить и ежеутренне выполняющая нехитрый комплекс йоговских упражнений, которые, разумеется, присоветовал ей Буланки н.

Услышав про шаолиньских монахов, Ольгунчик всплеснула руками и, опрокинувшись на диван, задрыгала ногами:

– Во дает! Откуда ты такого набралась?

– Да уж набралась, – заулыбалась Лена.

– Ой, не могу, – продолжала дрыгать ногами подруга. – И курить бросила!

Тут до Ольгунчика что-то дошло, она села и шепотом спросила:

– Влюбилась?

– Влюбилась, – подтвердила Лена.

– Наконец-то, – подвела черту Ольгунчик и выдохнула: – Рассказывай!

У самой Ольгунчика дела с любовью обстояли неважно. Она активно знакомилась по объявлениям, но ничего путного из этого не выходило.

– Понимаешь, нет в Рязани мужиков нормальных. Свободных, я имею в виду, – жаловалась она Лене. – Нищие, затюканные или осторожные, жадные, подозрительные. А запросы у них ого-го! Ты бы посмотрела. На днях с одним встретилась. Лысый, личико с кулачок, глазенки бегают. И говорит мне: «Извините, вы не в моем вкусе». Не в его, козла, вкусе! Он думает, что у него есть вкус. Представляешь?! Уж если я не в его вкусе, то кто ему тогда нужен?

Лена выслушивала обличительные монологи Ольгунчика и думала о том, как все-таки действительно несправедливо устроена жизнь.

Ольгунчик, полноватая сексапильная кудрявая шатенка с очень синими глазами, никогда не впадала бы в свои депрессии, если бы рядом наконец появился надежный сильный мужчина, способный вытащить ее из ненавистного общежития и создать для нее такие условия, при которых она могла бы не работать. Да, не могла она работать! Вы знаете, так бывает.

Бог задумал Ольгунчика, видно, для чего-то высокого: для творчества, для любви. А сам не дал почему-то ни того, ни другого. Забыл, наверное. Хотя по поводу творчества я, кажется, не права. Ольгунчик действительно не сочиняла ни музыки, ни стихов – но она писала дневники, а точнее, вела один большой бесконечный дневник, записи которого переходили из одной толстой тетради в другую. Тетрадями, точнее, тяжелыми канцелярскими книгами с серыми разлинованными листами снабжал ее Денисов (где уж он их брал, я не знаю), который и был главным героем Ольгунчиковых записок. Она мечтала когда-нибудь это все издать, потому что такая личность, как Денисов, по ее глубокому убеждению, не могла не заинтересовать широкие читательские массы.

Но не только про Денисова писала Ольгунчик. Она всегда (в троллейбусе, в театре, на скамейке в парке) фиксировала практически все, что происходит вокруг и внутри ее. И все эти козлы из газетной рубрики «Он ищет ее» тоже находили в ее дневниках свое место. А поскольку в проницательности, остроумии, образности и меткости языка автору не откажешь, получалось очень интересно и смешно.

Когда Ольгунчик, покопавшись в своей самосшитой огромной сумке, которую она неизменно таскала на плече, как Денисов – свой кофр, доставала из ее глубоких недр канцелярскую тетрадь, Лена звала бабу Зою (Вера Петровна на эти читки обычно из своей комнаты не выходила), и они, усаживаясь поудобнее, настраивались на сеанс смехо-терапии, который Ольгунчик почему-то строго регламентировала: пять минут – и хватит. Но и этого было вполне достаточно. Кстати, именно баба Зоя была самым благодарным слушателем (Ольгунчик читала иногда свои записки и в других аудиториях), за что Ольгунчик ее особенно ценила и, естественно, не забывала стенографировать реплики, замечания и байки самой Зои Ильиничны, у которой было чему поучиться. Про машину соседа, например, она говорила: «грязная, как анчутка». Про шубу, которую купила «Алексан Пална с пятого этажа», сообщала: «белая, как холодильник». Про свою племянницу рассказывала так: «Ходил к ней один. Военный. Учился тут у нас в десантном училище. Только не русский. Из Африки. И знаете, девки, ведь черный был, как пальто. Верка-то и девочку такую родила. Говорили, что хорошенькая девочка-то. Но черненькая, как галошка. Она ее в роддоме и оставила».

Записывая все в свой дневник, Ольгунчик никогда не делала никаких выводов. «Жизнь как она есть» – это было ее принципом, как у Довлатова, которым Лена так безуспешно пыталась заинтересовать свою нечитающую подругу Ольгу Медведеву.

13

На полураздетых кленах ярко полыхали лоскуты последних листьев.

Проплыл над Кремлем запоздавший клин перелетных птиц.

Порывы хулигански налетавшего ветра переносили с дерева на дерево стайки замерзших воробьев.

Лена приехала на набережную: встретиться и попрощаться с поздней рязанской осенью. Лучше было бы отправиться в лес, но одной – нереально, а с кем-то, даже с Ольгунчиком, – не хотелось. Не хотелось делить пополам то, что должно было достаться ей одной. Вот такая она была жадина!

Осень в этом году затянулась. К первым числам ноября, когда ночные морозы уже могли бы окончательно погубить еще не успевшие облететь листья, деревья стояли в сильно поредевшем, но еще вполне приличном наряде.

Затянутое ровной молочно-серой пеленой небо, казалось, никогда и не предполагало существования на нем солнца. И день мог бы показаться пасмурно-сердитым. Однако подсвеченный хоть и слегка потускневшим, но все-таки золотом сохранившейся на деревьях и усыпавшей землю листвы, выглядел просто задумчивым и немного сомневающимся в правильности всего происходящего.

Воздух был холодным и жестким, а для Лены – по-некрасовски ядреным и бодрым. Мерзли нос, уши и руки. Кожаные перчатки не грели, а наоборот, настывая, напоминали, что пользы от них – никакой. А вот какая-нибудь беретка сейчас бы не помешала. Это так баба Зоя, не в силах видеть Лену «распокрымши», всегда говорила: «Ты бы хоть какую беретку себе купила, застудишь башку-то свою непутевую». «Непутевую» – это, конечно, к слову и как своей, любя.

Баба Зоя Лену не просто любила, а считала ее совершенно необыкновенной. И все ждала, когда ее заберут в Москву, на телевидение. Кто именно Лену Турбину должен был забрать в Москву, баба Зоя, конечно, не знала, но, веря в высшую справедливость и полагая, что Лена лучше всех, кого показывают во всяких «Новостях», не сомневалась: место Лене только там – в телевизоре.

Лена, провожая взглядом дружную стайку листьев, устремившихся волей своенравного ветра в далекую даль и высокую высь, усмехнулась: а чем черт не шутит! Может, и надо рыпнуться в Москву, кое-кто из однокурсников далеко пошел, есть к кому обратиться. Сколько ей еще торчать на Севере? И главное, ради чего? Или ради кого? Буланкин… Но ведь с ним пока ничего не понятно. С Олегом было легко и просто, а с этим…

Лена подтянула почти до носа замотанный вокруг шеи шарф, подумала, что можно было бы его и на голову, но вовремя спохватилась. Она даже на Севере всегда до последнего норовит без шапки ходить, а тут укутается как неизвестно кто. Там уж деваться некуда – и прячет зимой Лена голову и щеки в песцовый мех, становясь похожей на эскимоса. «Эскимосы, эскимосы…» Это Олег, поддразнивая Лену, все время напевал после того, как увидел ее на одной из «зимних» фотографий.

Лена попыталась сейчас вспомнить еще хоть одно слово из этого, такого популярного тогда, шлягера про эскимосов, но у нее ничего не получилось. И это долго мучило, как обычно бывает, когда вдруг нестерпимо хочется ухватить какой-то фрагмент прошлого, а коварная память, давая только далекие подсказки, никак не желает помочь, водит вокруг да около и сердит своей несговорчивостью до тех пор, пока не плюнешь па нее и не отвлечешься на что-нибудь другое.

Этим чем-нибудь другим в данный момент оказалась смешная рыжая собака, протрусившая мимо. Смешная и рыжая – такая же, как та… Вот ведь придумала: вы способны улыбнуться собаке? Нет, не так она тогда сказала… не просто собаке, а незнакомой собаке… А если бы не придумала, то и не позвонила бы в тот день Буланкину. И был бы он для нее до сих пор далеким Юрием Петровичем? Или без этого звонка что-то должно было случиться, что позволило бы называть его Юрой? Юра…

Теплая волна пробежала от макушки до пяток. Даже уши на секунду согрелись. И нос. Что он там сейчас, интересно, делает? Какие-нибудь бумаги пишет у себя в кабинете. Или у начальника завода вопросы решает. Или… Или тоже думает о ней? Она ведь про него думает.

И представьте себе, Лена Турбина не ошибалась. В каждый из дней ее отпуска Буланкин о ней вспоминал. Вспоминал. И даже несколько раз очень серьезно думал.

Только думы эти были какие-то неправильные. С точки зрения Лены, разумеется, – точки зрения, которая могла бы у нее возникнуть, если бы ей каким-либо мистическим образом удалось узнать о буланкинских размышлениях. Размышлениях, прямо скажем, непростых.

Юра думал, что дружба с Леной, их лихо закрученная духовно-интеллектуальная связь – это, конечно, здорово. Пожалуй, никогда такого и не было. Умная она, ничего не скажешь. Но… Но ведь еще и красивая, вот в чем беда. А бесконечно разговоры разговаривать с красивой женщиной – это для нормального мужика просто извращение какое-то…

Лена волновала его. Особенно сейчас, когда была далеко. И с этим нужно было как-то бороться. Есть ведь в ней что-то, что ему не нравится? Должно быть! И Буланкин старательно перебирал в памяти: глаза, губы, короткая стрижка, легкая фигурка, голос… Фантастика, ему нравилось в ней все! Хотя… Стоп! Она слишком много говорит. Точно! Слишком много. И слишком умно. И он иногда не все способен понять, потому что им в этот момент чаще всего страстно овладевает одно-единственное желание: закрыть ее красивый рот сначала рукой, потом – губами. Или сразу губами. Нет, сначала все-таки рукой. Вот так, неожиданно, на полуслове, приложить ладонь к ее губам. Останутся видными только ее прямой носик и огромные глаза, удивленные, ничего не понимающие. А его ладонь будет чувствовать ее полуоткрытые губы…

Когда Буланкин все это представлял, у него буквально останавливалось сердце. Он с трудом переводил дыхание, с досадой взмахивал головой, отгоняя назойливое видение, пытаясь остановить на этом самом месте и так уж слишком смелые фантазии.

Одним словом, было ясно, что дружба с Леной Турбиной не может больше оставаться только дружбой. И сама Лена, видимо, это тоже понимает. И не просто понимает, а наверняка хочет того же, к чему так стремится он сам. Стоит только сделать первый шаг.

Мысль про первый шаг снова останавливала Юрино дыхание. Но он, поскрежетав зубами и не поддаваясь на провокации своего воображения, огромным усилием воли перегонял энергию в голову и продолжал рассуждать логически.

Допустим, все случится. Он этого, конечно же, очень хочет. Очень. А дальше-то что? Сколько все это продлится? «Все это»… Слову «любовь», готовому бездумно впорхнуть в сознание и душу, Юра ходу не давал.

Лена способна любить – и это плохо. А он, Буланкин, выходит, не способен? Черт его знает! Может, и не способен. А ведь у Лены одна потеря уже была: восемь лет восстанавливается. В общем, не та это женщина, с которой может быть легко и просто. На ней ведь жениться надо. По-другому нельзя с ней, вот в чем беда. Хотя… Может, он все усложняет? И Лена на самом деле гораздо проще?

Бедный Буланкин весь измаялся, но так ничего и не придумал.

Бедный Буланкин! Вам его жалко? Мне тоже. И не только его. Всех жалко: и Светлану, и Ларису, и ее мужа Костю, и Лену, и даже Галину Артуровну Званцеву. И себя жалко. И вас жалко. И тех, кто никакого отношения ни в качестве героя, ни в качестве читателя к моему повествованию не имеет. Нахлынуло что-то, вы уж простите. Чаще это, конечно, бывает в другие минуты. Когда, например, попадаешь на один из московских вокзалов и в беспомощно-бестолковой толпе тебя вдруг охватывает необъяснимая тоскливая тревога за всех-всех – и ты чувствуешь, как саднит сердце и как нестерпимо болит душа. Болит оттого, что понимаешь: богатые и бедные, честные и жулики, красивые и не очень, счастливые и несчастные – все одинаково беззащитны перед всегда стерегущей бедой, у которой нет ни жалости, ни сомнения, ни меры. Вам знакомо это ощущение? Значит, мы похожи, да?

Но вернемся… Вы подумали, к Буланкину? Нет, к Лене вернемся. Помните, мы оставили ее на осенней набережной в Рязани?

Лена, прощаясь с рязанской осенью, была уже всеми мыслями на Севере. Ей хотелось быстрее увидеть Юру. Быстрее сказать ему, что… И что же она могла ему сказать? Иногда он казался таким близким, что не возникало никаких сомнений: она ему нужна. А на следующий день – отстраненность, учтивость, умные разговоры и ничего больше.

Самое обидное, Лена начинала терять себя, почти во всем с ним соглашаясь. Ведь ни разу, например, не осмелилась произнести свое любимое: «Мы в ответе за тех, кого приручили». А все ему подпевала: не надо ни за кого быть в ответе, не надо приручаться, не надо ни к кому привязываться, надо быть самодостаточным и т.д. и т.п. Зачем она, спрашивается, все это говорила? Хотела, наверное, показать, какая она продвинутая, независимая и как не похожа на Ларису, которая своими звонками отравляет бедному Буланкину жизнь.

А на самом деле… На самом деле Лене, как любой женщине, хотелось быть розой, которую нужно, оберегая от сквозняков, накрывать стеклянным колпаком и за которую нужно быть в ответе.

Вот и надо наконец с Юрой объясниться, думала Лена.

Ее профессиональная интуиция, позволяющая безошибочно угадывать точные пропорции формы, в которую следует облечь какое бы то ни было содержание, чтобы донести его, не исказив и не расплескав, подсказывала ей, что вступление – безусловно яркое и необычное – кажется, затянулось. Пора, пора переходить к основной части. Иначе все можно испортить. Нельзя затягивать вступление. Обойтись без него вовсе, Лена знала это, – можно. А вот затягивать – ни в коем случае. У нее не было слишком богатой практики, позволяющей утверждать это авторитетно и с уверенностью. Но было чутье, которому опыт, согласитесь, иногда только мешает.

Суровой и неприветливой могла бы показаться холодная поздняя осень, из которой через неделю Лене предстояло уехать. Но моей героине по обыкновению все виделось по-другому: ее осень с еще не облетевшими фонариками листьев была красивой, гордо-смиренной и от ожидания перемен немного усталой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю