355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Любовь Космодемьянская » Повесть о Зое и Шуре » Текст книги (страница 7)
Повесть о Зое и Шуре
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:43

Текст книги "Повесть о Зое и Шуре"


Автор книги: Любовь Космодемьянская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)

Одной из таких сообща прочитанных книг был сборник очерков, назывался он "Женщина в гражданской войне".

Помню, я сидела и штопала чулки, Шура рисовал, а Зоя раскрыла книгу, собираясь читать. Неожиданно Шура сказал:

– Знаешь, ты не читай подряд.

– А как же? – удивилась Зоя.

– Да так: ты открой наугад; какой откроется, с того и начнем.

Право, не знаю, почему это ему пришло в голову, но так и порешили. Первым открылся очерк "Татьяна Соломаха".

Помнится, там были отрывки из трех тетрадей: сначала о сельской учительнице Татьяне Соломахе рассказывал ее брат, потом – ученик и, наконец, – младшая сестренка.

Брат рассказывал о детстве Тани, о том, как она росла, училась, как любила читать. Тут было место, дойдя до которого Зоя на секунду остановилась и взглянула на меня: строки о том, как Таня прочла вслух "Овод". Поздно ночью Таня дочитала книгу и сказала брату; "А ты думаешь, я не знаю, зачем живу?.. Мне кажется, что я по каплям отдала бы всю свою кровь, только чтоб людям жилось лучше".

Кончив гимназию, Таня стала учительствовать в кубанской станице. Перед революцией она вступила в подпольную большевистскую организацию, а во время гражданской войны – в красногвардейский отряд.

В ноябре 1918 года белые ворвались в село Козьминское, где в тифу лежала Таня. Больную девушку бросили в тюрьму и пытали, в надежде, что она выдаст товарищей.

Гриша Половинко писал о том, как он и другие ребята, которые учились у Тани в школе, побежали к тюрьме – им хотелось увидеть свою учительницу, чем-нибудь помочь ей. Они видели, как избитую, окровавленную Таню вывели во двор и поставили у стены. Мальчика поразило ее спокойное лицо: в нем не было ни страха, ни мольбы о пощаде, ни даже боли от только что перенесенных истязаний. Широко открытые глаза внимательно оглядывали собравшуюся толпу.

Вдруг она подняла руку и громко, отчетливо сказала:

"Вы можете сколько угодно избивать меня, вы можете убить меня, но Советы не умерли – Советы живы. Они вернутся".

Урядник ударил Таню шомполом и рассек плечо, пьяные казаки стали избивать ее ногами и прикладами. "Я тебя еще заставлю милости просить!" кричал ей палач-урядник, и Таня, вытирая струившуюся по лицу кровь, ответила: "А ты не жди: у вас просить я ничего не буду".

И Зоя читала дальше: о том, как снова и снова, день за днем пытали Таню. Белые мстили ей за то, что она не кричала, не просила пощады, а смело смотрела в лицо палачам...

Зоя положила книгу, отошла к окну и долго стояла не оборачиваясь. Она редко плакала и не любила, чтобы видели ее слезы.

Шура, давно уже отложивший свой альбом и краски, взял книгу и стал читать дальше. Рая Соломаха рассказывала о гибели сестры:

"Вот что я узнала о ее смерти.

На рассвете 7 ноября казаки ввалились в тюрьму.

Арестованных начали прикладами выгонять из камеры. Таня у двери обернулась назад, к тем, кто оставался.

– Прощайте, товарищи! – раздался ее звонкий, спокойный голос. – Пусть эта кровь на стенах не пропадет даром! Скоро придут Советы!

В раннее морозное утро белые за выгоном порубили восемнадцать товарищей. Последней была Таня...

Верная своему слову, она не просила пощады у палачей".

Помню: сила и чистота, которой дышал облик Тани, заставили в тот вечер плакать не одну только Зою.

ПЕРВЫЙ ЗАРАБОТОК

Как-то вечером нас навестил мой брат. Напившись чаю и поболтав с ребятами, которые всегда от души радовались ему, он вдруг примолк, потянулся за своим объемистым, туго набитым портфелем и многозначительно посмотрел на нас. Мы сразу поняли: это неспроста.

– Что у тебя там, дядя Сережа? – спросила Зоя.

Он ответил не сразу: заговорщицки подмигнув ей, не спеша открыл портфель, достал пачку чертежей и стал перебирать их. Мы терпеливо ждали.

– Вот чертежи, – сказал наконец Сергей. – Их надо скопировать. У тебя, Шура, какая отметка по черчению?

– У него "отлично", – ответила Зоя.

– Так вот, брат Шура, получай работу. Дело хорошее, мужское, семье поможешь. Вот тебе готовальня. Это моя, старая, она мне еще в институтские годы послужила, но работает хорошо, все в исправности. Тушь, надо полагать, у тебя есть?

– И калька есть, – вставила Зоя.

– Вот и превосходно! Подите-ка поближе, я объясню, что к чему. Работа несложная, но требует большой точности и аккуратности, зевать и мазать тут не приходится.

Зоя подсела к дяде. Шура, стоявший у печки, не тронулся с места и не произнес ни слова. Сергей мельком покосился на него и, склонившись над чертежами, стал давать объяснения. Я, как и брат, сразу поняла, в чем дело.

Одна черта в характере Шуры всегда очень беспокоила меня: необычайное упрямство. Например, Шура любит музыку, у него хороший слух, и он давно уже играет на отцовской гитаре. Случается ему, конечно, и не уловить сразу какую-нибудь мелодию. Скажешь ему: "Ты тут фальшивишь, это не так поется, вот как надо". Шура выслушает, преспокойно ответит: "А мне так больше нравится", – и продолжает играть по-своему. Он прекрасно знает, что я права, и в следующий раз возьмет верную ноту, но только не сейчас. У него порядок твердый: все решения, большие и малые, он принимает самостоятельно, никто не должен подсказывать ему. Он взрослый, он мужчина, он все знает и понимает сам!

Как видно, предложение дяди показалось Шуре покушением на его самостоятельность, на право распоряжаться собой, которое он так ревниво оберегал. И пока Сергей объяснял, что и как надо сделать, Шура издали внимательно слушал, но так и не произнес ни слова. А Сергей больше и не взглянул в его сторону.

Уже в дверях брат сказал, ни к кому в отдельности по обращаясь:

– Чертежи мне понадобятся ровно через неделю.

После его ухода Зоя раскрыла учебник физики. Я, как всегда, проверяла тетради. Шура взялся за книжку. Некоторое время в комнате было тихо. Но вот Зоя встала, потянулась, тряхнула головой (была у нее такая привычка – резким движением отбрасывать темную прядь, постоянно сползавшую на лоб и правую бровь). Я поняла, что с уроками покончено.

– Что же, пора за дело, – сказала она. – До ночи с половиной справлюсь, – и стала раскладывать чертежи на столе.

Шура оторвался от книги, покосился на сестру и сказал хмуро:

– Сиди, читай свои "университеты"... (Зоя в те дни читала автобиографическую трилогию Горького.) Я черчу лучше. И без тебя управлюсь.

Но Зоя не послушалась. Вдвоем они заняли чертежами весь стол, и мне пришлось передвинуться со своими тетрадками на самый край. Вскоре ребята уже углубились в работу. И вот, как часто бывало за шитьем, за стряпней или уборкой – за делом, требующим не всего человека без остатка, а только верности глаза и руки, – Зоя негромко запела:

Расшумелся ковыль, голубая трава,

Голубая трава-бирюза.

Та далекая быль

Не забыта, жива,

Хоть давно отгремела гроза!..

Шура сначала слушал молча, потом тихонько подтянул, потом запел громче... оба голоса слились, зазвучали чисто и дружно.

Они допели песню о девушке-казачке, погибшей в бою с атаманами, и Зоя запела другую, которую все мы любили и которую когда-то пел Анатолий Петрович:

Ревет и стонет Днепр широкий,

Сердитый ветер листья рвет,

До долу клонит лес высокий

И волны грозные несет...

Так они работали и пели, а я и слушала и не слушала их: не слова доходили до меня, а мелодия и чувство, с каким они пели, и так хорошо мне было...

Через неделю Шура отнес дяде выполненную работу и вернулся счастливый, с новой пачкой чертежей.

– Сказал: хорошо! Через неделю будут деньги. Слышишь, мама? Наши с Зоей деньги, заработанные!

– А больше дядя Сережа ничего не говорил? – спросила я.

Шура внимательно посмотрел на меня и засмеялся:

– Он еще сказал: "Так-то лучше, брат Шура!"

А еще через неделю, проснувшись утром, я увидела рядом, на стуле, две пары чулок и очень красивый белый шелковый воротничок – это дети купили мне в подарок из своего первого заработка. Тут же в конверте лежали остальные деньги.

... Теперь, возвращаясь вечерами домой, я нередко еще на лестнице слышала – поют мои ребята.

И тогда я знала: они опять углубились в свои чертежи.

ВЕРА СЕРГЕЕВНА

Жизнь наша шла ровно, без каких-либо заметных событий – так показалось бы всякому, кто посмотрел бы со стороны. Каждый новый день был похож на предыдущий: школа и работа, изредка – театр или концерт, и опять уроки, книги, короткий отдых – и все. Но на самом деле это было далеко не все.

В жизни юноши, подростка важен каждый час. Перед ним непрестанно открываются новые миры. Он начинает самостоятельно мыслить и ничего не принимает на веру, в готовом виде. Он все передумывает и решает заново: что хорошо, что плохо? Что высоко, благородно и что подло и низко? Что такое настоящая дружба, верность, справедливость? Какая у меня цель в жизни? Не напрасно ли я живу?.. Жизнь ежечасно, ежеминутно пробуждает у молодого существа всё новые вопросы, заставляет искать, думать; каждая мелочь воспринимается необычайно остро и глубоко.

Книга давно уже не просто отдых или развлечение. Нет, она – друг, советчик, руководитель. "То, что в книгах, то всегда правда", – говорила Зоя, когда была маленькая. Теперь она подолгу думает над книгой, спорит с ней, ищет в книге ответа на то, что ее волнует.

После очерка о Тане Соломахе была прочитана та незабываемая повесть, что не проходит бесследно ни для одного подростка, – повесть о Павле Корчагине, о его светлой и прекрасной жизни. И она оставила глубокий след в сознании и сердце моих детей.

И каждая новая книга для них событие; обо всем, что в ней рассказано, дети говорят, как о подлинной жизни; о ее героях горячо спорят, их любят или осуждают.

Встреча с хорошей книгой – умной, сильной, честной – это так важно в юности! А встреча с новым человеком нередко определяет весь твой дальнейший путь, все твое будущее.

В жизни моих детей всегда много значила школа.

Они любили и уважали своих учителей и особенно тепло говорили о заведующем учебной частью Иване Алексеевиче Язеве.

– Он очень хороший человек и очень справедливый учитель, – не раз повторяла Зоя. – А садовод какой! Мы его Мичуриным зовем.

Шура всегда с удовольствием рассказывал об уроках математики, о том, как Николай Васильевич заставляет думать, искать и всегда уличит того, кто отвечает наобум или просто механически заучивает правило.

– Ох, и не любит зубрил, попугаев всяких! Но уж если видит, что человек понимает, – дело другое. Даже и поплывешь иной раз, а он только скажет: "Ничего, ты не торопись, подумай". И правда, от этого как-то сразу лучше соображаешь!

И Зоя и Шура необыкновенно ласково говорили всегда о своей классной руководительнице Екатерине Михайловне:

– Такая добрая, скромная! И всегда заступается за нас перед директором.

И верно, не раз я слышала, набедокурит, провинится кто-нибудь в классе, первый заступник – Екатерина Михайловна.

Она преподавала немецкий язык. Никогда не повышала голоса, но сидели у нее всегда очень тихо. Она была снисходительна, но никому из ребят в голову не приходило плохо приготовить ее урок. Она любила ребят, они отвечали ей тем же, и этого достаточно было, чтобы никогда не вставал вопрос ни о дисциплине на ее уроках, ни об успеваемости по ее предмету.

Но совсем новая полоса началась в жизни Зои и Шуры с того дня, когда у них в классе стала преподавать русский язык и литературу Вера Сергеевна Новоселова.

И Зоя и Шура очень сдержанно, даже осторожно проявляли свои чувства. По мере того как они подрастали, эта черта в характере обоих становилась все определеннее. Они как огня боялись всяких высоких слов. Оба были скупы на выражение любви, нежности и восторга, гнева и неприязни. О таких чувствах, о том, что переживают ребята, я узнавала скорее по их глазам, по молчанию, по тому, как Зоя ходит из угла в угол, когда она огорчена или взволнована.

Как-то – Зое было тогда лет двенадцать – на улице перед нашим домом один мальчишка мучил и дразнил собаку; кидал в нее камнями, тянул за хвост, потом подносил к самому ее носу огрызок колбасы и, едва она собиралась схватить лакомый кусок, тотчас отводил руку. Зоя увидела все это в окно, и, как была, даже не накинув пальтишка (дело было поздней, холодной осенью), выбежала на улицу. У нее было такое лицо, что я побоялась: она сейчас накинется на мальчишку с криком, может быть, даже с кулаками. Но она не закричала и даже не замахнулась на него.

– Перестань! Ты не человек, ты людишка, – выбежав на крыльцо, сказала Зоя.

Она сказала это негромко, но с таким безмерным презрением, что мальчишка поежился и как-то боком, неловко пошел прочь, не ответив ни слова...

– Он хороший человек, – говорила о ком-нибудь Зоя, и этого было достаточно – я знала: она очень уважает того, о ком так отзывается.

Но о Вере Сергеевне и Зоя и Шура говорили с нескрываемым восторгом.

– Если бы ты только знала, какая она! – повторяла Зоя.

– Ну, какая? Что тебе так по душе в ней?

– Я даже не могу объяснить... Нет, могу. Понимаешь, вот она входит в класс, начинает рассказывать – и мы все понимаем: она не просто ведет урок, потому что он у нее по расписанию. Нет, ей самой это важно и интересно – то, что она рассказывает. И видно – ей не нужно, чтобы мы просто заучили всё, нет, она хочет, чтоб мы думали и понимали. Ребята говорят, что она отдает нам литературных героев "на растерзание". И правда, она говорит: "Он нравится вам? А почему? А как, по-вашему, он должен был поступить?" И мы даже не замечаем, как она умолкает, а говорит весь класс: то один вскочит, то другой... Мы спорим, сердимся, а потом, когда все выскажутся, она заговорит сама – так просто, негромко, как будто нас тут не тридцать человек, а трое. И все сразу станет ясно: кто прав, кто ошибся. И так хочется все прочитать, о чем она говорит! Когда ее послушаешь, потом совсем по-новому читаешь книгу – видишь то, чего прежде никогда не замечала... А потом – ведь это ей надо сказать спасибо за то, что мы теперь по-настоящему знаем Москву. Она на первом же уроке спросила нас: "В толстовском музее были? В Останкине были?" И так сердито: "Эх вы, москвичи!" А теперь – где мы только с ней не побывали, все музеи пересмотрели! И каждый раз она заставляет над чем-нибудь раздумывать.

– Нет, правда, она очень хорошая, очень! – поддерживал Шура.

Он все-таки стеснялся таких чувствительных слов и почему-то, чтобы скрыть смущение или чтобы тверже прозвучало, всегда хвалил учительницу басом, что ему еще плохо удавалось. Зато глаза его и выражение лица говорили ясно и без колебаний: "Хорошая, очень хорошая!"

Но по-настоящему я поняла, что такое разбуженный интерес к литературе, к писателю, к истории, когда в классе начали читать Чернышевского.

ВЫСОКАЯ МЕРА

– Ваша дочь учится в институте? – спросила как-то библиотекарша, у которой я брала книги по Зоиному списку.

Списки всегда были длинные и разнообразные. Чего только не прочла Зоя, готовясь к докладу о Парижской коммуне! Тут были и серьезные исторические работы и переводы из французских рабочих поэтов – Потье, Клемана.

А сколько было прочитано об Отечественной войне 1812 года! Зоя бредила именами Кутузова и Багратиона, описаниями сражений, с упоением повторяла наизусть целые страницы из "Войны и мира". Готовясь к докладу об Илье Муромце, она составила длинный список редких книг, которые я с трудом разыскивала в различных библиотеках.

Да, для меня не было новостью, что Зоя умеет работать серьезно, добираться до самых глубоких источников, до самой сути дела, умеет уходить в свою тему с головой. Но так безраздельно она не отдавалась еще ни одному делу. Встреча с Чернышевским стала одной из самых важных в жизни Зои.

Придя с урока, на котором Вера Сергеевна познакомила ребят с биографией Чернышевского, Зоя сказала решительно:

– Я хочу знать о нем все. Понимаешь, мамочка? А в школе есть только "Что делать?". Ты уж, пожалуйста, спроси, что есть в вашей библиотеке. Мне хочется иметь большую, полную биографию, переписку и воспоминания современников. Хочу представить себе, каким он был в жизни.

Эти слова были только началом, и оставаться в стороне я уже не могла. Обычно не щедрая на слова, Зоя вдруг стала разговорчива – видно, ей необходимо было поделиться каждой мыслью, каждой своей находкой, каждой новой искрои, вспыхнувшей в часы раздумья над прочитанным.

– Смотри, – говорила она, показывая мне какую-то старую биографию Николая Гавриловича, – тут сказано, что в первые студенческие годы он ничем не интересовался, кроме занятий. А вот взгляни, какие латинские стихи он давал тогда переводить своему двоюродному брату: "Пусть восторжествует справедливость или погибнет мир!" Или вот еще: "Пусть исчезнет ложь или рушатся небеса!" Неужели же это случайно?.. А вот из письма к Пыпину: "Содействовать славе не преходящей, а вечной своего отечества и благу человечества – что может быть выше и вожделеннее этого?" Мама, я больше не буду тебе мешать, но только ты послушай еще одно место. Это запись в дневнике: "Для торжества своих убеждений я нисколько не подорожу жизнью! Для торжества свободы, равенства, братства и довольства, уничтожения нищеты и порока. Если бы только убежден был, что мои убеждения справедливы и восторжествуют они, даже не пожалею, что не увижу дня торжества и царства их, и сладко будет умереть, а не горько, если только буду в этом убежден". Ну, ты подумай: разве после этого можно говорить, что он интересовался только своими занятиями?

Раз начав читать "Что делать?", Зоя уже не могла оторваться – она была так поглощена книгой, что, кажется, впервые в жизни не подогрела обед к моему приходу. Она едва заметила, как я вошла: на секунду подняла на меня далекие, неузнающие глаза и тотчас снова углубилась в чтение. Я не стала тревожить ее, разожгла керосинку, поставила суп и взялась за ведро, чтобы налить воды в умывальник. Тут только Зоя спохватилась, вскочила и отняла у меня ведро:

– Что ты, мама! Я сама!

Кончился ужин, Шура лег спать, позже легла и я, уснула, потом проснулась, полежала немного с открытыми глазами, снова уснула и снова проснулась уже глубокой ночью, – а Зоя все читала. Тогда я поднялась, молча взяла у нее книгу, закрыла и положила на этажерку. Зоя посмотрела на меня виновато и умоляюще.

– Мне трудно спать при свете, а завтра надо рано вставать, – сказала я, понимая, что только это и прозвучит для нее убедительно.

Поутру Шура не удержался, чтоб не подразнить сестру:

– Знаешь, мама, она вчера как пришла из школы, так и утонула в книжке. Читает – и ничего не видит и не слышит. По-моему, она скоро начнет спать на гвоздях, как Рахметов!

Зоя промолчала, но вечером принесла из школы книжку, в которой были приведены слова Георгия Димитрова о Рахметове – о том, как герой русского писателя стал когда-то любимым образом для молодого болгарского рабочего, делавшего первые шаги в революционном движении. Димитров вспоминал, что тогда, в юности, он стремился стать таким же твердым, волевым, закаленным, как Рахметов, так же подчинить свою личную жизнь великому делу – борьбе за освобождение трудящихся.

Зоя взяла для сочинения тему "Жизнь Чернышевского". Она без конца читала, неутомимо разыскивала всё новые материалы и подчас добиралась до фактов, о которых я прежде не знала.

О гражданской казни Чернышевского Зоя рассказала коротко, скупо, но выразительно. Немногими словами она описала пасмурное, дождливое утро, эшафот и на нем – черный столб с цепями и черную доску с надписью белыми буквами: "Государственный преступник", которую надели на шею Чернышевскому.

Потом – три месяца тяжкого, изнурительного пути, сотни, тысячи долгих, немеряных верст. И, наконец, Кадая – глушь, каторга, где царское правительство пыталось угасить "яркий светоч науки опальной".

Зоя нашла в какой-то книге рисунок тушью, вернее, набросок, сделанный одним из политических ссыльных: домик, в котором жил Николай Гаврилович. Шура – его тоже не могло не захватить Зоино увлечение – перерисовал этот набросок в ее тетрадь, причем сумел уловить и передать главное: уныние, сковавшее пустынный, холодный край. Жесткая черта горизонта, болото, песок, хилый, низкорослый лес, кресты над могильными холмами, и все словно придавлено нависшим, угрюмым небом, и придавлен страшной тяжестью маленький домик, за стенами которого не угадываешь ни тепла, ни уюта, ни радости...

Тянутся годы и годы в одиночестве – мучительная, безотрадная жизнь. И невероятными кажутся письма, которые пишет Николай Гаврилович жене и детям, – письма, полные тепла, света, нежности и любви; они месяцами идут сквозь ночь, сквозь снег.

Так проходят долгие семь лет. И вот Чернышевский накануне освобождения. Какое письмо пишет он своей жене, Ольге Сократовне!

"Милый мой друг. Радость моя, единственная любовь и мысль моя... пишу в день свадьбы нашей. Милая радость моя, благодарю тебя за то, что озарена тобою жизнь моя... 10-го августа кончается мне срок оставаться праздным, бесполезным для тебя и детей. К осени, думаю, устроюсь где-нибудь в Иркутске или около Иркутска и буду уж иметь возможность работать по-прежнему... Скоро все начнет поправляться. С нынешней же осени..."

Каждое слово дышит уверенностью в скором свидании, надеждой на встречу. А вместо этого – ссылка в Вилюйск и еще долгие, бесконечные тринадцать лет одиночества. Холодная, суровая зима тянется полгода, вокруг – болота, тундра. Это самая тяжелая пора заключения, даже не освещенная надеждой на освобождение. Ничего впереди. Одиночество, ночь, снег...

И вот тогда к Чернышевскому приезжает полковник Винников и передает ему предложение правительства: подать прошение о помиловании. В награду обещано освобождение, возвращение на родину.

"В чем же я должен просить помилования? – говорит в ответ Чернышевский. – Это вопрос... Мне кажется, я сослан только потому, что моя голова и голова шефа жандармов Шувалова устроены на разный манер, а об этом разве можно просить помилования? Благодарю вас за труды... От подачи прошения я положительно отказываюсь..."

И снова медленно тянется время. День за днем, год за годом уходит жизнь.

У него деятельный, могучий ум, который так жаждет работы и творчества, так умеет предвидеть! Рука, написавшая гневные и страстные прокламации, обращенные к русским крестьянам. Голос, который призывал Герцена, чтоб его "Колокол" не благовестил, а звал Русь к топору. Всю свою жизнь он посвятил одному, стремился к одной цели: чтобы угнетенный народ обрел свободу. Он и невесте сказал когда-то: "Я не принадлежу себе, я избрал такой путь, который грозит мне тюрьмой и крепостью". И этот человек обречен на самую страшную для него муку – на бездействие. Он не может даже пожать руку умирающему другу, сказать ему прощальное слово.

Некрасов умирал. Весть об этом была для Чернышевского жестоким ударом. "Если, когда ты получишь мое письмо, Некрасов еще будет дышать, – пишет он Пыпину, – скажи ему, что я горячо любил его, как человека, что я благодарю его за доброе расположение ко мне, что я целую его, что я убежден: его слава будет бессмертна, что вечна любовь России к нему, гениальнейшему и благороднейшему из всех русских поэтов. Я рыдаю о нем..."

Три месяца шло это письмо и застало Некрасова еще живым. "Скажите Николаю Гавриловичу, – просил умирающий, – что я очень благодарю его. Я теперь утешен: его слова дороже мне, чем чьи-либо слова..."

После двадцати лет каторги и ссылки Чернышевский наконец возвращается на родину. Он весь – нетерпение, весь – порыв, он мчится не останавливаясь, не давая себе в этом длинном и тяжком пути ни часу отдыха. Наконец он в Астрахани. И тут снова жестокий удар: Чернышевский лишен возможности работать. Кто же, какой журнал станет печатать статьи "политического преступника"? И опять бездействие, опять вокруг безмолвие и пустота...

Незадолго до смерти Чернышевского с ним виделся Короленко. Николай Гаврилович не позволял жалеть себя, вспоминает Короленко: "Он всегда отлично владел собою и если страдал – а мог ли он не страдать очень жестоко! – то всегда страдал гордо, один, ни с кем не делясь своей горечью".

... Зоя прочла нам свое сочинение вслух. Мы оба – и я и Шура – сказали то, что думали: "Очень хорошо!"

– Знаешь, – добавил Шура, шагая по комнате, – я когда-нибудь непременно напишу большую картину. Она будет называться: "Гражданская казнь Чернышевского".

– А Герцен ведь так и писал, – быстро сказала Зоя. – Знаешь, он писал: неужели никто не нарисует такой картины – Чернышевский у позорного столба? Он говорил, что этот холст обличит... как это он сказал?.. обличит тупых злодеев, привязывающих человеческую мысль к позорному столбу.

– Я все вижу, – едва дослушав ее, продолжал Шура. – И девушку, которая бросила ему цветы, и офицера, который крикнул: "Прощай!" И Чернышевского вижу... Знаешь, в ту минуту, когда палач переломил у него над головой шпагу, Чернышевского поставили на колени, но все равно – лицо у него такое... понимаешь, сразу видно, что он не покорен и никогда не покорится!

На другой день, едва я появилась в дверях, Шура закричал:

– Мама, Вера Сергеевна вызывала Зою! И ты только подумай: спросила как раз про жизнь и деятельность Чернышевского!

– И что же?

– Отлично! Отлично! Весь класс прямо заслушался, даже я – уж на что мне все это знакомо! И Вера Сергеевна была очень довольна.

За сочинение Зоя тоже получила "отлично".

– Заслуженная отметка, – сказала я.

– Еще бы! – откликнулся Шура.

Казалось бы, "отлично" за сочинение – вот завершение Зоиной работы. Но это было не так. Встреча с Чернышевским, знакомство с его судьбой и с его книгами значили очень много для Зои. Его жизнь стала для нее высокой мерой поступков и мыслей. Таков был настоящий итог Зоиной работы над сочинением по литературе.

"ОТЛИЧНО" ПО ХИМИИ

Зоя училась очень хорошо, хотя многие предметы давались ей с трудом. Над математикой и физикой она просиживала иногда до глубокой ночи и ни за что не хотела, чтобы Шура ей помог.

Сколько раз бывало так: вечер, Шура давно приготовил уроки, а Зоя все еще за столом.

– Ты что делаешь?

– Алгебру. Задача не выходит.

– Дай я тебе покажу.

– Нет, я сама додумаюсь.

Проходит полчаса, час.

– Я иду спать! – сердито говорит Шура. – Вот решение. Смотри, я кладу сюда.

Зоя даже не поворачивает головы. Шура, с досадой махнув рукой, укладывается спать. Зоя сидит долго. Если ее одолевает сон, она ополаскивает лицо холодной водой и снова садится к столу. Решение задачи лежит рядом, стоит только руку протянуть, но Зоя и не глядит в ту сторону.

На другой день она получает по математике "отлично", и это никого в классе не удивляет. Но мы-то с Шурой знаем, чего ей стоят эти "отлично".

... Шура, способный и все схватывающий быстро, часто готовил уроки небрежно и, случалось, приносил домой "посредственно". И каждая посредственная отметка брата огорчала Зою сильнее, чем его самого:

– Это работа твоя, понимаешь? Ты не имеешь права недобросовестно относиться к своей работе!

Шура только морщился и охал, слушая ее, потом не выдерживал:

– Что же, по-твоему, я не способен понять всю эту премудрость?

– Если способен – докажи! Перелистал книжку и бросил? Нет, ты начал, так дойди до конца! Тогда скажешь: способен. Не люблю я, когда делают кое-как. Это просто отвратительно!

* * *

– Зоя, ты почему такая хмурая?

– Получила "отлично" по химии, – нехотя отвечает Зоя.

На моем лице такое изумление, что Шура не выдерживает и громко хохочет.

– Тебя огорчает отличная отметка? – спрашиваю я, не веря своим ушам и глазам.

– Сейчас я тебе все объясню, – говорит Шура, потому что Зоя упорно молчит. – Она, видишь ли, считает, что отметка незаслуженная, что она химию на "отлично" не знает.

В голосе Шуры неодобрение.

Зоя опускает подбородок в ладони и переводит невеселые, потемневшие глаза с Шуры на меня.

– Ну да, – говорит она. – Никакой радости мне это "отлично" не доставило. Я ходила-ходила, думала-думала, потом подошла к Вере Александровне и говорю: "Я ваш предмет на "отлично" не знаю". А она посмотрела на меня и отвечает: "Раз вы так говорите, значит, будете знать. Будем считать, что "отлично" я вам поставила авансом".

– И уж наверно подумала, что ты притворяешься! – сердито говорит Шура.

– Нет, она так не подумала! – Зоя резко выпрямляется, горячий румянец заливает ее щеки.

– Если Вера Александровна справедливый и умный человек и если она хоть немного знает своих учеников, она о Зое так не подумает, – вступаюсь я, видя, как задели и огорчили Зою Шурины слова.

... В тот же вечер, когда Зоя зачем-то ушла из дому, Шура опять заговорил о происшествии с отметкой по химии.

– Мам, я ведь не зря сегодня Зою ругал, – начал он с необычайной серьезностью. Он стоял спиной к окну, упираясь обеими руками в край подоконника, сдвинув брови; между бровями появилась косая сердитая морщинка. – Ты пойми, мам: Зоя иной раз поступает так, что никто не может этого понять. Вот с этой отметкой. Любой в классе был бы рад получить "отлично", и никто бы даже не подумал рассуждать, заслуженная отметка или не заслуженная. Химичка поставила – и все. Нет, Зоя какая-то уж через меру строгая! Или вот, смотри: на днях Борька Фоменков написал сочинение – хорошее, умное. Но он за собой знает: у него всегда много ошибок. Так он взял и приписал в конце: "Без грамматической ошибки я русской речи не люблю". Все смеялись, а Зоя осуждала. Это, говорит, его работа, его дело, и тут не место шуткам... Мне что обидно, – горячо продолжал Шура, – ведь она же понимает шутки и посмеяться любит, а вот в школе об этом, по-моему, даже никто не догадывается. Стоит кому-нибудь набузить... ну, в общем, наозорничать, поправился он, заметив мой взгляд, – и даже не сильно, а совсем немножко – и Зоя уже сразу читает нотацию. Или тоже вчера – ты даже не знаешь, какой шум поднялся в классе! Был диктант. Одна девочка спрашивает у Зои, как пишется: "в течение" или "в течении". И Зоя ей не ответила, ты подумай только! В переменку весь класс разделился – половина на половину – чуть не в драку: одни кричат, что Зойка плохой товарищ, другие – что она принципиальная...

– А ты что кричал?

– Я-то ничего не кричал. Но только имей в виду: я бы на ее месте никогда не отказал товарищу.

С минуту мы оба молчали.

– Послушай, Шура, – заговорила я, – когда у Зои не выходит задача, а у тебя все решено, Зоя просит тебя помочь ей?

– Нет, не просит.

– Помнишь, как она раз просидела до четырех часов утра, а все-таки сама решила ту запутанную задачу по алгебре?

– Помню.

– Я думаю, что человек, который так требовательно, так строго относится к самому себе, имеет право требовательно относиться и к другим. Я знаю, ребята считают так: подсказка – дело святое. У нас в гимназии это было законом. Но это старый плохой закон. Я не уважаю тех, кто живет на подсказках и шпаргалках. И я уважаю Зою за то, что у нее есть мужество сказать об этом прямо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю