Текст книги "О, мед воспоминаний"
Автор книги: Любовь Белозерская-Булгакова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
И действительно, творческая мысль живет и светит. И рукописи не горят…
На большом подъеме в эти годы была написана пьеса „Бег" (1928 г.), которую совершенно произвольно наши литературоведы называют продолжением „Дней Турбиных". Сам Михаил Афанасьевич никогда не рассматривал ее как продолжение „Дней Турбиных". Хотя пьеса была посвящена основным исполнителям „Турбиных" и ему мечталось увидеть их на сцене в „Беге", все же драматургическое звучание этой вещи совершенно иное, камертон дан на иной отправной ноте. Хватка драматурга окрепла, диапазон писателя расширился, и его изобразительная палитра расцвела новыми красками. В „Днях Турбиных" показано начало белого движения, в „Беге" – конец. Таким образом, вторая пьеса продолжает первую только во времени. Впрочем, в мою задачу не входит полемика с теми, кто думает иначе. „Бег" – моя любимая пьеса, и я считаю ее пьесой необыкновенной силы, самой значительной и интересной из всех драматургических произведений писателя Булгакова.
К сожалению, я сейчас не вспомню, какими военными источниками, кроме воспоминаний генерала Слащева (Я.А.Слащев, Крым в 1920 году. Отрывки из воспоминаний с предисловием Д.Фурманова, М.-Л., Гослитиздат, 1924), пользовался М.А., работая над „Бегом". Помню, что на одной карте были изображены все военные передвижения красных и белых войск и показаны, как это и полагается на военных картах, мельчайшие населенные пункты.
Карту мы раскладывали и, сверяя ее с текстом книги, прочерчивали путь наступления красных и отступления белых, поэтому в пьесе так много подлинных названий, связанных с историческими боями и передвижениями войск: Перекоп, Сиваш, Чонгар, Курчулан, Алманайка, Бабий Гай, Арабатская стрелка, Таганаш, Юшунь, Керман-Кемальчи…
Чтобы надышаться атмосферой Константинополя, в котором я прожила несколько месяцев, М.А. просил меня рассказывать о городе. Я рассказывала, а он как художник брал только самые яркие пятна, нужные ему для сценического изображения.
Крики, суета, интернациональная толпа большого восточного города показаны им выразительно и правдиво (напомню, что Константинополь в то время был в ведении представителей Франции, Англии, Италии. Внутренний порядок охраняла международная полиция. Султан номинально еще существовал, но по ту сторону Босфора, на азиатском берегу, уже постреливал Кемаль).
Что касается „тараканьих бегов", то они с необыкновенным булгаковским блеском и фантазией родились из рассказа Аркадия Аверченко „Константинопольский зверинец", где автор делится своими константинопольскими впечатлениями тех лет. На самом деле, конечно, никаких тараканьих бегов не существовало. Это лишь горькая гипербола и символ – вот, мол, ничего иного эмигрантам не остается, кроме тараканьих бегов.
Не раз рассказывала я М.А. о самых различных встречах, происшествиях и переживаниях, предшествующих нашему браку лет. Он находил их интересными и собственноручно (по моим рассказам) набросал для меня план предполагаемой книги, которая мной так и не была написана, но пишется сейчас. С грустью думаю, что в его бумагах план этот не сохранился.
С особым внимание отнесся М.А. к моему устному портрету Владимира Пименовича Крымова, петербургского литератора. Он чем-то заинтересовал творческую лабораторию писателя и вылился позже в окарикатуренный образ Парамона Ильича Корзухина.
В.П.Крымов был редактором и соиздателем петербургского журнала „Столица и усадьба" и автором неплохой книги „Богомолы в коробочке", где рассказывал свои впечатления о кругосветном путешествии. Происходил он из сибирских старообрядцев.
Из России уехал, как только запахло революцией, „когда рябчик в ресторане стал стоить вместо сорока копеек – шестьдесят"… Это свидетельствовало о том, что в стране неблагополучно", – его собственные слова. Будучи богатым человеком, почти в каждом европейском государстве приобретал он недвижимую собственность, вплоть до Гонолулу…
Сцена в Париже у Корзухина написана под влиянием моего рассказа о том, как я села играть в девятку с Владимиром Пименовичем и его компанией (в первый раз в жизни!) и всех обыграла. Он не признавал женской прислуги. Дом обслуживал бывший военный – Клименко. В пьесе – лакей Антуан Грищенко.
В ремарке, характеризующей Хлудова, автор пишет: „Хлудов курнос, как Павел".
Это скорей относится к Хмелеву, который действительно был курнос, чем к прототипу Хлудова – Слащеву.
Мы с М.А. заранее предвкушали радость, представляя себе, что сделает из этой роли Хмелев со своими неограниченными возможностями. Пьесу Московский Художественный театр принял и уже начал репетировать.
Основные роли разошлись так:
Хлудов – Н.П.Хмелев
Чарнота – Б.Г.Добронравов
Серафима – В.С.Соколова
Люська – О.Н.Андровская
Голубков – М.М.Яншин
Корзухин —…………………
Африкан —………………….
Врангель – Малолетков
Ужасен был удар, когда ее запретили. Как будто в доме появился покойник…
В 1959 году я попала в Ленинградский академический театр драмы им. А.С.Пушкина на представление моей любимой пьесы. Ни постановка, ни игра меня не удовлетворили. Черкасов, игравший Хлудова, стараясь изобразить гвардейского офицера, присвоил себе какой-то странный „одесский" акцент. Чарнота походил на Тараса Бульбу, а Константинополь не походил на Константинополь (постановка народного артиста Л.С. Вивьена, художник – засл. деятель искусств РСФСР А.Ф.Босулаев). Никакого „анафемского" успеха, предсказанного Горьким, пьеса не имела.
1929 год. Пишется пьеса „Мольер" („Кабала святош"). Действует все тот же не убитый или еще не добитый творческий инстинкт. Перевожу с французского биографии Мольера. Помню длинное торжественное стихотворение, где творчество его отожествляется с силами и красотой природы…
М.А. ходит по кабинету, диктует текст, играя попутно то или иное действующее лицо. Это очень увлекательное действо.
Мне нравится, как французы пишут биографии: у них много ярких деталей, дающих драматургу сценическую краску. Вспоминаю, с каким вкусом и знанием дела автор, истый француз, описывал туалет Арманды: желтое шелковое платье, отделанное белыми кружевами…
Как сейчас вижу некрасивое талантливое лицо Михаила Афанасьевича, когда он немножко в нос декламирует:
Муза, муза моя, о, лукавая Талия…
Но вот пьеса закончена. Первое чтение состоялось у Ляминых. На втором, у нас на Пироговской, присутствовали О.Л.Книппер-Чехова, И.М.Москвин, В.Я.Станицын, М.М.Яншин, ПА.Марков и Лямины. На столе М.А. в канделябрах горели свечи. Читал он, как всегда, блистательно.
Премьера в МХАТе состоялась 15 февраля 1936 года.
Постановка Н.М.Горчакова. Режиссеры-ассистенты: М.А.Булгаков, Б.Н.Ливанов, В.В.Протасевич. Музыка P.M. Глиэра. Художник – П.В.Вильямс.
Основные роли разошлись так:
Жан-Батист Поклен Мольер, великий драматург и актер – В.Я.Станицын,
Мадлена Бежар, первая жена Мольера, актриса – Л.М.Коренева,
Арманда Бежар, ее сестра, впоследствии вторая жена Мольера, актриса – А.О.Степанова,
Лагранж, актер и секретарь театра Мольера – Г.А.Герасимов,
Муаррон, приемный сын Мольера, актер его театра – Б.Н. Ливанов,
Бутон, тушилыцик свечей в театре Мольера и личный его слуга – М.Яншин,
Людовик XIV, король Франции – МЛ.Болдуман,
Герцог д'Орсиньи, капитан черных мушкетеров – Н.А.Подгорный,
Архиепископ Парижский, маркиз де Шарон – Н.Н.Соснин.
Не повезло этому произведению М.А.! После нескольких представлений пьеса была снята. Я не видела этого спектакля, но совершенно уверена, что того глумления, которое претерпела уже в наши дни пьеса в Театре Ленинского комсомола, во МХАТе быть не могло.
Я долго крепилась, не шла смотреть „Мольера" в постановке А.В. Эфроса: с меня было вполне достаточно одной „Чайки" в его „обработке". Но вот мне подарили билет ко дню именин, и мне уж никак нельзя было отказаться и не пойти.
Пьеса в свое время была посвящена мне. Но я не представляла, что меня ожидает.
Начать с того, что не каждый драматургический текст поддается чисто условной трактовке, когда сам зритель неустанно должен ломать себе голову, стараясь угадать кто – кто, кто – где и почему именно так…
Почему зритель, например, должен понять, что среди бестолково набросанного театрального реквизита пробирается „Солнце Франции", Людовик XIV? Вряд ли сам актер верил, что изображает это „Солнце". Не верили и мы, зрители.
Почему ведущая актриса Парижского (Парижского!) театра Мадлена Бежар похожа в последнем акте на подмосковную огородницу в кофте навыпуск? Почему другая актриса, Арманда Бежар, впоследствии жена Мольера, вела себя так вульгарно?
Условная трактовка – прием тонкий и, если зритель воспринимает веками установившуюся условность японского театра Кабуки, то „шиворот-навыворот" А.В.Эфроса – явление не очень хорошего вкуса. Признаюсь откровенно: я прострадала весь спектакль и ушла с горьким чувством обиды за Михаила Афанасьевича Булгакова, талант которого нет-нет да и прорывался сквозь режиссерскую шелуху. Тогда сразу становилось интересно и легко на душе.
Композитор Андрей Волконский, вообще-то человек со вкусом, к тому же всю юность проведший во Франции, в данном случае внес свою лепту в общую неразбериху.
И вот какая мысль принципиального порядка пришла мне в голову. Представим себе, что широкую улицу переходит там, где положено и когда положено, писатель Булгаков, а на мотоцикле мчится Эфрос, не обращая внимания на световые сигналы, сшибает Булгакова и наносит ему телесные увечья. Он ответит со всей строгостью советского закона – так мне сказали юристы и подсказала логика. Так почему же при нанесении моральных увечий произведению писателя никто не несет никакой ответственности? Почему?
В 1962 году в серии „Жизнь замечательных людей" вышла биография Мольера М.А.Булгакова. Тридцать лет прошло после ее написания!
В свое время основатель серии Горький, прочитав рукопись Булгакова, сказал главному редактору Александру Николаевичу Тихонову (Сереброву):
– Что и говорить, конечно, талантливо. Но если мы будем печатать такие книги, нам, пожалуй, попадет…
Я тогда как раз работала в „ЖЗЛ", и А.Н.Тихонов, неизменно дружески относившийся ко мне, тут же, по горячим следам, передал мне отзыв Горького.
В примечании к странице 138 биографии Мольера профессор Г.Бояджиев упрекал
Булгакова в том, что он уделяет внимание версии о предполагаемом отцовстве Мольера: будто бы Арманда Бежар, ставшая впоследствии его женой, была его собственной дочерью от Мадлены Бежар. „Враги великого писателя, – писал проф. Бояджиев, – обвиняли его в кровосмесительном браке. Новейшая научная мольеристика опровергла эту клевету".
Но вот передо мной газета „Юманите" от 11 июня 1963 года, которую уж никак нельзя заподозрить во враждебном отношении к Мольеру. Читаю заголовок: „Нуждается ли Арманда Бежар в оправдании?" „В 1663 году в церкви Сен-Жермен Оксеруа состоялось бракосочетание Жана-Батиста Поклена, так называемого Мольера, с Армандой Бежар. Она была создательницей главных женских ролей в произведениях великого писателя. Роли эти, как утверждают, писались специально для ее и отражали многие черты ее характера: Элиза в „Критике жизни женщин", Эльмира в „Тартюфе", Селимена в „Мизантропе", Элиза в „Скупом".
Имя Арманды Бежар связано со многими загадками: была ли она сестрой или дочерью Мадлены Бежар, возлюбленной совладелицы театра Мольера? Или собственной дочерью Поклена? Сделала ли она несчастным Мольера или наоборот: пожилой, больной, ревнивый муж сделал ее жизнь невыносимой? Жан Берже и мадам Шевалле постараются ответить на все эти вопросы в своем докладе, названном ими „Славные имена прошлого", который состоится в Медоне, в доме, где Арманда Бежар жила после смерти своего мужа.
Мы увидим также сцену из „Мещанина во дворянстве", сыгранную Жаном-Полем Русиионом, и сцену из „Мизантропа", исполненную Франсуазой Кристоф и Рено Мари". (Четверг, в 19 часов 10 м.)
М.А.Булгаков писал своего „Мольера" в 1932-33 г.г., а французы через тридцать лет публично еще обсуждают вопрос – не была ли Арманда Бежар дочерью прославленного драматурга. Вот и выходит, что точка зрения официальной мольеристики не обязательна даже и для самих французов.
На том же широком писательском дыхании, что и „Бег", была написана фантастическая пьеса „Адам и Ева" (1931 г.).
Пьесе своей автор предпослал цитату из произведения „Боевые газы": „Участь смельчаков, считавших, что газа бояться нечего, всегда была одинакова – смерть!" И тут же, чтобы смягчить тяжелое впечатление, привел и другую, мирную цитату из Библии:
„…и не буду больше поражать всего живущего, как я сделал… Впредь во все дни сеяние и жатва не прекратятся…"
Профессор химии академик Ефросимов сконструировал аппарат, нейтрализующий действие самых страшных, самых разрушительных газов. Его изобретение должно спасти человечество от гибели. Глубокий пацифизм характеризует академика Ефросимова. Об этом свидетельствует следующий диалог. Летчик Дараган спрашивает Ефросимова:
– Профессор, вот вы говорили, что возможно такое изобретение, которое исключит химическую войну.
„ЕФРОСИМОВ. Да.
ДАРАГАН. Поразительно! Вы даже спрашивали, куда его сдать.
ЕФРОСИМОВ. Ах, да. Это мучительный вопрос. Я полагаю, что, чтобы спасти человечество от беды, нужно сдать такое изобретение всем странам сразу…"
Но пацифизм академика не только не встречает сочувствия среди окружающих, наоборот, вызывает подозрительность и рождает мысль о его предательстве.
Катастрофа все же неизбежна. Мастер, делавший футляр для аппарата, принес его слишком поздно.
М.А. читал пьесу в Театре имени Вахтангова в том же году. Вахтанговцы, большие дипломаты, пригласили на чтение Алксниса, начальника Военно-Воздушных Сил Союза…
Он сказал, что ставить эту пьесу нельзя, так как по ходу действия погибает Ленинград.
Конечно, при желании можно было подойти к этому произведению с другими критериями. Во-первых, изменить название города, а во-вторых, не забывать, что это фантастика, которая создает и губит – на то она и фантастика – целые миры, целые планеты…
Здесь же, на Большой Пироговской, был написан „Консультант с копытом" (первый вариант в 1928 году), легший в основу романа „Мастер и Маргарита". Насколько помню, вещь была стройней, подобранней: в ней меньше было „чертовщины", хотя событиями в Москве распоряжался все тот же Воланд с верным своим спутником волшебным котом.
Начал Воланд также с Патриарших прудов, где не Аннушка, а Пелагеюшка пролила на трамвайные рельсы роковое постное масло. Сцена казни Иешуа была так же прекрасноотточенно написана, как и в дальнейших вариантах романа.
Из бытовых сцен очень запомнился аукцион в бывшей церкви.
Аукцион ведет бывший диакон, который продает шубу бывшего царя…
Несколько строк в „Мастере" пронзили меня навсегда в самое сердце. „Боги, боги мои! Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы над болотами! Кто блуждал в этих туманах, кто много страдал перед смертью, кто летел над этой землей, неся на себе непосильный груз, тот это знает. Это знает уставший. И он без сожаления покидает туманы земли, ее болотца и реки, он отдается с легким сердцем в руки смерти, зная, что только она одна успокоит его".
Строки эти – скорбный вздох – всегда со мной. Они и сейчас трогают меня до слез…
В описании архива Михаила Булгакова (Записки отдела рукописей, Выпуск 37, Библиотека им. Ленина, М., 1976 г.) подробно рассматриваются все варианты романа „Мастер и Маргарита", т. е. история его написания, однако отмечается: „Нам ничего не известно о зарождении замысла второго романа".
Вот что по этому поводу могу рассказать я. Когда мы познакомились с Н.Н.Ляминым и его женой художницей Н.А. Ушаковой, она подарила М.А. книжку, к которой сделала обложку, фронтисписную иллюстрацию „Черную карету" – и концовку. Это „Венедиктов, или достопамятные события жизни моей. Романтическая повесть, написанная ботаником X, иллюстрированная фитопатологом Y. Москва, V год Республики". На титульном листе: „Мечте возрожденной (Р.В.Ц. Москва, № 818. Тираж 1000 экз. 1-я образцовая тип. МСНХ Пятницкая, 71)".
Автор, нигде не открывшийся, – профессор Александр Васильевич Чаянов.
Н.Ушакова, иллюстрируя книгу, была поражена, что герой, от имени которого ведется рассказ, носит фамилию Булгаков. Не меньше был поражен этим совпадением и Михаил Афанасьевич.
Все повествование связано с пребыванием сатаны в Москве, с борьбой Булгакова за душу любимой женщины, попавшей в подчинение к дьяволу. Повесть Чаянова сложна: она изобилует необыкновенными происшествиями. Рассказчик, Булгаков, внезапно ощущает гнет необычайный над своей душой: „…казалось, чья-то тяжелая рука опустилась на мой мозг, раздробляя костные покровы черепа…" Так почувствовал повествователь присутствие дьявола.
Сатана в Москве. Происходит встреча его с Булгаковым в театре Медокса…
На сцене прелестная артистка, неотступно всматривающаяся в темноту зрительного зала „с выражением покорности и страдания душевного". Булгакова поражает эта женщина: она становится его мечтой и смыслом жизни.
Перед кем же трепещет артистка?
… „Это был он… Он роста скорее высокого, чем низкого, в сером, немного старомодном сюртуке, с седеющими волосами и потухшим взором, все еще устремленным на сцену… Кругом него не было языков пламени, не пахло серой, все было в нем обыденно и обычно, но эта дьявольская обыденность насыщена значительным и властвующим…" (подчеркнуто автором).
По ночной Москве преследует герой повести зловещую черную карету, уносящую Настеньку (так зовут героиню) в неведомую даль… Любуется попутно спящим городом и особенно „уходящей ввысь громадой Пашкова дома".
Судьба сталкивает Булгакова с Бенедиктовым, и тот рассказывает о своей дьявольской способности безраздельно овладевать человеческими душами.
„Беспредельна власть моя, Булгаков, – говорит он, – и беспредельна тоска моя, чем больше власти, тем больше тоски…" Он повествует о своей бурной жизни, о черной мессе, оргиях, преступлениях и неожиданно: „Ничего ты не понимаешь, Булгаков! – резко остановился передо мной мой страшный собеседник. – Знаешь ли ты, что лежит вот в этой железной шкатулке?.. Твоя душа в ней, Булгаков!" Но душу свою у Бенедиктова Булгаков отыгрывает в карты.
После многих бурных событий и смерти Бенедиктова душа Настеньки обретает свободу и полюбившие друг друга Настенька и Булгаков соединяют свои жизни.
С полной уверенностью я говорю, что небольшая повесть эта послужила зарождением замысла, творческим толчком для написания романа „Мастер и Маргарита".
Это легко проследить, сравнив вступление первого варианта романа со вступлением повести Чаянова. Невольно обращает на себя внимание общий речевой их строй.
Автор описания архива М.А. пишет: „Роман начался вступлением от повествователя – человека непрофессионального, взявшегося за перо с единственной целью – запечатлеть поразившие его события".
Читаем у М.А.Булгакова: „Клянусь честью /…/ пронизывает меня, лишь только берусь я за перо, чтобы /описать чудовищные/ происшествия /беспокоит меня лишь/ то, что не бу/дучи… писателем/ я не сумею /… эти происшествия/ сколько-нибудь передать…/
Бог с ними /впрочем, со словесными тон/ костями… за эфемерно/й славой писателя я не гонюсь, а /меня мучает…/"
Сравним выступление у Чаянова.
„…Размышляя так многие годы в сельском моем уединении, пришел я к мысли описать по примеру херонейского философа жизнь человека обыденного, российского, и, не зная в подробностях чьей-либо чужой жизни и не располагая библиотеками, решил я, может быть без достаточной скромности, приступить к описанию достопамятностей собственной жизни, полагая, что многие из них небезлюбопытны будут читателям".
Не только одинаков речевой строй, но и содержание вступления: то же опасение, что не справиться автору, непрофессиональному писателю с описанием „достопамятностей" своей жизни. В обоих произведениях повествование ведется от первого лица.
Хочется высказать несколько соображений по поводу прототипа Феси, героя первого варианта одиннадцатой главы романа „Мастер и Маргарита" (тот же 37 выпуск, стр. 70, примеч. 108).
Автор обзора довольно смело указывает на старого знакомого (еще с юных лет) Н.Н. Лямина – на Бориса Исааковича Ярхо как на прототип Феси. Мне кажется это совершенно не выдерживающим никакой критики. Начать с того, что М.А. никогда Ярхо не интересовался, никогда никаких литературных бесед – и никаких других – персонально с Ярхо не вел. Интересы и вкусы их никогда и не пересекались. Кроме того, они встречались очень редко, т. к. Ярхо не посещал всех чтений М.А.Булгакова у Ляминых, а у нас не бывал так же, как и М.А. не бывал у Ярхо. К этому разговору я привлекла Наталью Абрамовну Ушакову. Она совершенно согласилась со мной, напомнив, что Ярхо выглядел комично-шарообразно и говорил с каким-то смешным особым придыханием. Эрудиции во многих областях, включая знание чуть ли не 20 языков, никто у него не отнимает, но к Фесе он никакого отношения не имеет. Я уже объясняла выше, как попало имя Феся к М.А. Булгакову.
Хочется хотя бы бегло вспомнить спектакли тех лет, которые мы почти всегда смотрели вместе с М.А. или же по тем или иным причинам оставшиеся в памяти.
Ранним летом 1926 года нам пришлось вместе с Михаилом Афанасьевичем пережить значительное театральное событие – постановку в Большом театре оперы Римского-Корсакова „Сказание о невидимом граде Китеже и о деве Февронии".
Когда М.А. слушал волновавшую его серьезную музыку, у него делалось особенное лицо, он как-то хорошел даже. Я очень любила это его выражение лица.
Февронию пела Держинская, Гришку-Кутерьму – Озеров, дирижировал Сук, декорации писал Коровин (которые, кстати, и не запомнились вовсе). Что началось после этой постановки! На твердой позиции неоспоримой ценности оперы стоял музыкальный критик Сергей Чемоданов {Программы академических театров, № 37, 1 июня 1926 г.). Его поддержал Сергей Богуславский, но Садко (опять все тот же Садко!) с цепи рвался, чтобы опорочить творчество Римского-Корсакова: „…академической охране из всего оперного наследства Р.-К. подлежат лишь три „этапных" оперы („Снегурочка", „Садко", „Золотой петушок"). Остальные далеко не „бессмертны"… Надо только не впадать в охранительный восторг и сохранять трезвой свою голову! Словом, никакой беды и ущерба искусству не будет, если государство откажется от богослужебного „Китежа" в пользу частных обществ верующих" {Жизнь искусства, № 22,1 июня 1926 г.).
И дальше тот же Садко выступает еще грубее:
„Радиопередача" во вторник передавала по радио из Большого театра религиозную оперу „Китеж", являющуюся и по тексту и по музыке сплошным богослужением. Передача, как обычно, сопровождалась музыкальными пояснениями.
Чрезвычайно подробно и елейным тоном излагалось содержание оперы.
– Колокола звонят, а город становится невидимым, – проникновенно благовестительствует в эфире хорошо знакомый голос „радиоапостольного" пояснителя С.Чемоданова. Наворотив с три короба поповской лжи, умиленный музыкальный пояснитель мимоходом делает беглую оговорку:…" и т. д. И в заключение опера названа „поповско-интеллигентский „Китеж" {Рабочая газета, № 1).
Такой знакомый Булгакову злобный ругательский стиль!
В 1925 году вахтанговцы поставили „Виринею" Лидии Сейфуллиной, пьесу проблемную, рассказывающую о становлении под влиянием революции нового типа женщины-крестьянки.
Первая пьеса Леонида Леонова „Унтиловск" была поставлена в 1928 г. во МХАТе.
Действие происходило в заброшенном таежном местечке, где судьба столкнула обездоленных людей. Было много психологических рассуждений, мало действия и сильный актерский состав. Пьеса продержалась недолго.
В том же году и в этом же театре были поставлены „Растратчики" В.П.Катаева.
Главную роль растратчика играл Тарханов, роль его фактотума Ванечки исполнял Топорков. Что за прекрасная пара! Был в пьесе пьяный надрыв и русское „пропади все пропадом". Мы с Татой Ушаковой смотрели не отрываясь. Пьеса быстро сошла с репертуара.
В этом же 1928 г. мы с М.А. смотрели пьесу Бабеля „Закат" во 2-м МХАТе. Старого Крика играл Чебан, его жену Нехаму – Бирман, сына Беню – Берсенев. Помню, как вознегодовал М.А., когда Нехама говорит своему мужу: „А кацапы что тебе дали, что кацапы тебе дали? Водку кацапы тебе дали, матерщины полный рот, бешеный рот, как у собаки…"
В 1929 г. появился „Дядюшкин сон" Достоевского во МХАТе, с Н.П.Хмелевым в заглавной роли (о нем я говорю отдельно).
Запомнилось представление „Отелло" Шекспира в том же театре. Отелло играл Л.М. Леонидов, Яго – В.Синицын (впоследствии покончивший с собой), Дездемону – А.К. Тарасова, Кассио – Б.Н. Ливанов. Декорации писал знаменитый художник Головин.
Мы с М.А. очень ждали премьеры. Конечно, Леонидов опоздал с этой ролью лет на десять по крайней мере. Он уже не мог изображать воина-вождя и мужчину с пламенными страстями. К тому же он как-то беспомощно хватался за декорации, все норовил опереться или прислониться. Кто-то из актеров объяснил мне, что он страдает боязнью пространства.
Незаметно Яго стал центральной фигурой, переключив внимание зрителей на себя. Владимир Синицын не подавал Яго как классического злодея, а просто изображал тихого и очень вкрадчивого человека.
А.К.Тарасова была внешне привлекательна и трогательно спела „Ивушку". А вот Кассио (Б.НЛиванов) был необыкновенно, картинно красив на фоне пышных головинских декораций Италии эпохи Возрождения.
Нередко встречались мы на генеральных репетициях с Василием Васильевичем Шкваркиным. Он как-то был у нас в гостях со своей красивой женой. Это был один из самых воспитанных писателей. Он вообще держался прекрасно. Шли его вещи, сначала „Вредный элемент" (1927 г.), затем „Шулер" (1929 г.). Наибольший успех выпал на долю комедии „Чужой ребенок". Публика с удовольствием ходила на его пьесы. Трудно было представить, что этот корректнейший и не очень смешливый человек способен вызывать столько веселья своими комедиями.
Урожайным был 1930 год во МХАТе в смысле новых постановок: „Отелло", „Три толстяка" (Ю.Олеши), „Воскресение" (по Л.Толстому), „Реклама" – в этой переводной бойкой и игривой пьесе блеснула О.Н.Андровская. В этом же году МХАТ 2-й поставил „Двор" по одноименной повести Анны Караваевой. Я не видела этого спектакля. М.А. был один. Вернувшись, он очень забавно показывал в лицах, как парень-герой говорил: „Вот возьму-ка я зубную щетку, да как поеду я на периферию…" Конечно, это выдумка. Вряд ли такое могло произноситься со сцены. Рассказывал, как на заднем плане доили корову, а на переднем колыхались гипертрофированные подсолнухи. Сочинял, но занимательно.
Наряду с пьесами проблемными в те годы зачастую газета врывалась в театр. В этом смысле особенно характерна постановка у вахтанговцев пьесы Юрия Слезкина „Путина" (1931 г.). Уж не помню, по какому поводу, но год был карточный.
Когда открылся основной занавес и на темной сети в разных позах застыли судаки (а в этот день как раз по карточкам выдавали судаков), в театре раздался тихий стон (оформление Н.П.Акимова).
На сцене бригада чистила рыбу. И так все три – или сколько их там было – действия.
Летом 1930 г. мы с М.А. ходили в Экспериментальный театр (б. Зимина) слушать оперу А.А.Спендиарова „Алмаст".
Заглавную роль исполняла Мария Максакова, Надир-шаха – Александр Пирогов.
Это фундаментальное и красивое музыкальное произведение заканчивается трагическим моментом: Алмаст, во имя честолюбия предавшую свой армянский народ, открыв ворота крепости персидским завоевателям, ведут на казнь.
Когда в декаду армянского искусства Ереванский театр оперы и балета имени А.Спендиарова в октябре 1969 г. в Москве показал „Алмаст", я не узнала финала. Под веселую музыку сцену заполнили молодые девы в старинных доспехах – это олицетворение воинственных победивших армянских женщин-патриоток, введенных в спектакль в противовес предательнице Алмаст.
Александр Спендиаров такого никогда не писал.
Что это творится с театрами?
Помнится, у меня как-то был грипп с высокой температурой. Когда я встала с постели, М.А. предложил мне пойти с ним к вахтанговцам на спектакль „Пятый горизонт" (1932 г., пьеса Маркиша). Я не знала, что это разработка угольных пластов называется горизонтом. Я вообразила, что „пятый горизонт" – это психологически-философская тема. На сцене было жутко темно. Стоял, блестя кожаным костюмом – мне показалось, что с него стекает вода, – артист Глазунов в каком-то шлеме. Голова моя мутилась после жара, и я, приваливаясь к плечу М.А., спросила:
– Мака, это водолаз?
– Поезжай-ка ты лучше домой, – сказал он и повел меня к вешалке одеваться.
За ним шел симпатичный писатель „малых форм", связанный с вахтанговским театром, который шепнул:
– Это не я написал…
Не помню, к сожалению, названия пьесы, шедшей в Камерном театре. По сцене крались лохматые и страшные мужики (кулаки! – сказали мы), причем крались особенно, по-таировски, все время профилем к публике – как изображались египетские фрески. Потом появился мужчина интеллигентного вида в хорошо сшитом костюме, в галстуке, в крагах, гладко причесанный (артист Феин), и мы оба воскликнули: „Вредитель!". И не ошиблись. Такие стандартные типажи нередко переходили в те годы из пьесы в пьесу.
Конечно, бывали и интересные спектакли: „Дело", „Эрик XIV", „Сверчок на печи" с таким асом театрального искусства, каким был Михаил Чехов (МХАТ 2-й).
По изяществу и сыгранности на долгие годы запомнилось „У врат царства"
Гамсуна в МХАТе с Качаловым-Карено, К.Еланской-Элина, Б.Н.Ливановым-Бондезен.
У нас существовала своя терминология. О спектаклях парадных, когда все стараются сделать их занимательными, красочными, много шумят и суетятся, но зрелище остается где-то в основе своей скучноватым, мы говорили „скучно-весело" (Лопе де Вега, иногда Шекспир).
Когда наталкивались на что-нибудь безнадежно устаревшее, старомодное да и комичное к тому же, М.А. называл это „вальс с фигурами". И вот почему. Однажды один начинающий драматург попросил Булгакова прочесть свою пьесу у тех же Ляминых. Было удивительно, что в современной пьесе, когда по всей Европе гремела джазовая музыка, все танцевали уан– и ту-степ, герои начинающего драматурга танцевали „вальс с фигурами"…
Но вот к чему М.А. никогда не испытывал тяготения, так это к кино, хотя и написал несколько сценариев за свою жизнь. Иногда озорства ради он притворялся, что на сеансах ничего не понимает. Помню, мы были как-то в кино. Программы тогда были длинные, насыщенные: видовая, художественная, хроника. И в небольшой перерыв он с ангельским видом допытывал: кто кому дал по морде? Положительный отрицательному или отрицательный положительному?