Текст книги "О, мед воспоминаний"
Автор книги: Любовь Белозерская-Булгакова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Л. Е. Белозерская-Булгакова
О, мед воспоминаний
Ардис
L. E. Belozerskaia-Bulgakova O, med vospominanii
Copyright ©1979 by Ardis All rights reserved. No part of this book can be reproduced or translated by any means without the written permission of the publisher.
Ardis
2901 Heatherway
Ann Arbor, Michigan 48104
OCR Давид Титиевский, сентябрь 2006 г., Хайфа
Библиотека Александра Белоусенко
Оглавление
Знакомство…………………………………………….. 9
На голубятне………………………………………….. 17
Чтение у Ляминых……………………………………. 32
Коктебель – Крым…………………………………… 35
Малый Левшинский, 4……………………………….. 47
Последнее гнездо……………………………………. 67
Немного о театре тех лет………………………….. 113
ЗНАКОМСТВО
О, мед воспоминаний…
Сергей Есенин
Москва только что шумно отпраздновала встречу нового 1924 года. Была она в то время обильна разнообразной снедью, и червонец держался крепко… Из Берлина на родину вернулась группа „сменовеховцев". Некоторым из них захотелось познакомиться или повидаться с писателями и журналистами – москвичами. В пышном особняке в Денежном переулке был устроен вечер. Я присутствовала на этом вечере.
Все трое – они пришли вместе: Дмитрий Стонов, Юрий Слезкин и Михаил Булгаков.
Только вспоминать о них надо не как о трех мушкетерах, а в отдельности. О первом я помню, что он писал рассказы и нередко печатался в те годы. А вот Юрий Слезкин. Неужели это тот самый, петербургско-петроградский любимец, об успехах которого у женщин ходили легенды? Ладный темноволосый, с живыми черными глазами, с родинкой на щеке, на погибель дамским сердцам… Вот только рот неприятный, жесткий, чуть лягушачий. Он автор нашумевшего романа „Ольга Орг". У героини углы рта были опущены, „как перевернутый месяц", и девушки сходили с ума и делали кислую гримасу, стараясь подражать перевернутому месяцу. Роман был трагический, издавался много раз, начиная с 1915 года, и, если память меня не обманывает, по этому произведению был поставлен фильм „Опаленные (обожженные?) крылья". Балерина Коралли играла главную роль. Все рыдали.
Иногда Ю.Слезкин писал под псевдонимом Жорж Деларм. В 20-е годы вышло собрание его сочинений в 3-х томах. Романов там сколько хочешь: „Бабье лето", „Столовая гора", „Кто смеется последним", все та же „Ольга Орг", „Отречение" и много, много других.
А вот за Слезкиным стоял новый, начинающий писатель – Михаил Булгаков, печатавший в берлинском „Накануне" „Записки на манжетах" и фельетоны. Нельзя было не обратить внимания на необыкновенно свежий его язык, мастерский диалог и такой неназойливый юмор. Мне нравилось все, принадлежавшее его перу и проходившее в Накануне.
В фельетоне „День нашей жизни", напечатанном в № 424 этой газеты, он мирно беседует со своей женой. Она говорит: "И почему в Москве такая масса ворон… Вон за границей голуби… В Италии…"
– Голуби тоже сволочь порядочная, – возражает он.
Прямо эпически-гоголевская фраза! Сразу чувствуется, что в жизни что-то не заладилось… Передо мной стоял человек лет 30-32-х; волосы светлые, гладко причесанные на косой пробор. Глаза голубые, черты лица неправильные, ноздри глубоко вырезаны; когда говорит, морщит лоб. Но лицо в общем привлекательное, лицо больших возможностей. Это значит – способное выражать самые разнообразные чувства. Я долго мучилась, прежде чем сообразила, на кого же все-таки походил Михаил Булгаков. И вдруг меня осенило – на Шаляпина!
Одет он был в глухую черную толстовку без пояса, "распашонкой". Я не привыкла к такому мужскому силуэту; он показался мне слегка комичным, так же как и лакированные ботинки с яркожелтым верхом, которые я сразу окрестила "ЦЫПЛЯЧЬИМИ" И посмеялась. Когда мы познакомились ближе, он сказал мне не без горечи:
– Если бы нарядная и надушенная дама знала, с каким трудом достались мне эти ботинки, она бы не смеялась…
Я поняла, что он обидчив и легко раним. Другой не обратил бы внимания. На этом же вечере он подсел к роялю и стал напевать какой-то итальянский романс и наигрывать вальс из Фауста… А дальше?
Дальше была большая пауза в стране. Было всеобщее смятение. Была Москва в оцепенении, в растерянности: умер Ленин. Мороз был больше 30 градусов. На перекрестках костры. К Дому Союзов в молчании непрерывной лентой тянутся многотысячные очереди…
В моей личной жизни наступило смутное время: я расходилась с первым мужем и временно переехала к родственникам моим Тарновским. С Михаилом Афанасьевичем встретилась на улице, когда уже слегка пригревало солнце, но еще морозило. Он шел и чему-то своему улыбался. Я рассказала ему о перемене адреса и изменении в моей жизни.
Тарновские – это отец, Евгений Никитич, по-домашнему Дей, впоследствии – профессор Персиков в „Роковых яйцах" (об этом подробнее я расскажу позже). Это был кладезь знаний. Он мог сказать японскую танку – стихотворение в три строки – на японском языке. Я была так горда, когда в 16 лет от него выучилась: "Асагао ни цурубе тарарету марао мидзу". "Повилика обвила ведро моего колодца. Дайте мне воды", – вот перевод этих поэтических строк. Дей никогда не поучал и ничего вам не навязывал. Он просто по-настоящему очень много знал, и этого было вполне достаточно для его непререкаемого авторитета. Дей знал, как умер Аттила, он мог ответить на любой вопрос.
Его дочь всегда удивляла преподавателей истории, приводя какие-то особые штрихи эпохи, о которых ни в учебниках, ни на уроках даже не упоминалось да и не могло упоминаться. Звали ее Надежда Евгеньевна, а в самом теснейшем кругу "Гадик". "Гад Иссахар за углом ест сахар" – так дразнили мы ее в ранней юности за то, что неудержимо любила она сладкое.
Вот в этот дом и припожаловал М. А. Пришел и стал бывать почти каждый день.
Он сразу же завоевал симпатии Надюши, особенно когда начал меня "сватать".
Уже весна, такая желанная в городе! Тепло. Мы втроем – Надя, М. А. и я – сидим во дворе под деревом. Он весел, улыбчив, ведет "сватовство".
– Гадик, – говорит он. – Вы подумайте только, что ожидает вас в случае благоприятного исхода…
– Лисий салоп? – в тон ему говорит она.
– Ну, насчет салопа мы еще посмотрим… А вот ботинки с ушками обеспечены.
– Маловато будто…
– А мы добавим галоши… – Оба смеются.
Смеюсь и я. Но выходить замуж мне не хочется.
Подружился М. А. и с самим Тарновским. В скором времени они оба оживленно беседовали на самые разные темы и Дей полностью подпал под обаяние Булгакова.
– Здорово я их, обоих Тарновских, обработал! – скажет М. А. после с веселым смехом. (Когда он шутил, все всё ему прощали… "Ты как никто шутил," – говорит в своем стихотворении на смерть Булгакова Анна Ахматова).
Мое пребывание у Тарновских подходило к концу: из длительной командировки возвращался муж Надюши, а комната у них была одна, разделенная занавеской, хоть и большая, да все же одна.
К сожалению, не сохранилось шутливое стихотворное послание, обращенное к Наде:
"О Гадик с глазами Онтарио!" – так начиналось оно, и смысл его сводился к тому, чтобы лучше меня охранять, а то "лысые черти могут Любу украсть".
Все самые важные разговоры происходили у нас на Патриарших прудах (М. А. жил близко, на Садовой, в доме 10). Одна особенно задушевная беседа, в которой М. А. – наискрытнейший человек – был предельно откровенен, подкупила меня и изменила мои холостяцкие настроения.
Мы решили пожениться. Легко сказать – пожениться. А жить где? У М. А. был хоть кров над головой, а у меня и того не было. Тут подвернулся один случай: к Гадику пришла ее давнишняя знакомая, тоже Надежда, но значительно старше нашего возраста.
Небольшая, с пламенно огненными волосами (конечно, крашеными), даже скорее миловидная, она многих отталкивала своими странностями. Она могла, например, снизу руками подпереть свой бюст и громогласно воскликнуть: "У меня хорошенькие грудки" или рассказать о каком-нибудь своем романе в неудержимо хвастливых тонах. Меня она скорее занимала; Надюша, гораздо добрее и снисходительнее меня, относилась к ней вполне терпимо, но М. А. невзлюбил ее сразу и бесповоротно. Он окрестил ее Мымрой.
Когда мы поселились с ним в Обуховом переулке и она вздумала навещать нас, он сказал: "Если Мымра будет приходить, я буду уходить из дома…" К счастью у нее наклюнулся какой-то сильно "завихренный" роман и ее визиты сами собой прекратились, но образ ее – в карикатурном виде, конечно, – отразился в повести "Собачье сердце".
* * *
Вот эта самая Надежда и предоставила нам временный приют. Жила она в Арбатском переулке в старинном деревянном особнячке. Ночевала я в комнате ее брата-студента, уехавшего на практику.
Как-то днем, когда Надежда ушла по делам, пришел оживленный М. А. и сказал, что мы будем писать пьесу из французской жизни (я несколько лет прожила во Франции), и что у нее уже есть название: „Белая глина". Я очень удивилась и спросила, что это такое "белая глина", зачем она нужна и что из нее делают.
– Мопсов из нее делают, – смеясь ответил он. Эту фразу потом говорило одно из действующих лиц пьесы.
Много позже, перечитывая чеховский „Вишневый сад", я натолкнулась на рассказ Симеонова-Пищика о том, что англичане нашли у него в саду белую глину, заключили с ним арендный договор на разработку ее и дали ему задаток. Вот откуда пошло такое необычайное название! В результате я так и не узнала, что, кроме мопсов, из этой глины делают.
Зато сочиняли мы и очень веселились.
Схема пьесы была незамысловата. В большом и богатом имении вдовы Дюваль, которая живет там с 18-летней дочерью, обнаружена белая глина.
Эта новость волнует всех окрестных помещиков: никто не знает, что это за штука.
Мосье Поль Ив, тоже вдовец, живущий неподалеку, бросается на разведку в поместье Дюваль и сразу же подпадает под чары хозяйки.
И мать, и дочь необыкновенно похожи друг на друга. Почти одинаковым туалетом они усугубляют еще это сходство: их забавляют постоянно возникающие недоразумения на этой почве. В ошибку впадает и мосье Ив, затем его сын Жан, студент, приехавший из Сорбонны на каникулы, и, наконец, инженер-геолог эльзасец фон Трупп, приглашенный для исследования глины и тоже сразу бешено влюбившийся в мадам Дюваль. Он – классический тип ревнивца. С его приездом в доме начинается кутерьма. Он не расстается с револьвером.
– Проклятое сходство! – кричит он. – Я хочу застрелить мать, а целюсь в дочь…
Тут и объяснения, и погоня, и борьба, и угрозы самоубийства. Когда, наконец, обманом удается отнять у ревнивца револьвер, он оказывается незаряженным… В третьем действии все кончается общим благополучием. Тут мы применили принцип детской скороговорки: "Ях женился на Цип, Яхцидрах на Ципцидрип…" Поль Ив женился на Дюваль-матери, его сын Жан – на Дюваль-дочери, а фон Трупп – на экономке мосье Ива мадам Мелани.
Мы мечтали увидеть „Белую глину" у Корша, в роли мосье Ива – Радина, а в роли фон Труппа – Топоркова.
Два готовых действия мы показали Александру Николаевичу Тихонову (Сереброву – популярный в Москве редактор многих изданий тех лет.) Он со свойственной ему грубоватой откровенностью сказал:
– Ну, подумайте сами, ну кому нужна сейчас светская комедия?
Так третьего действия мы и не дописали.1
Вот и кончилось мое житье в комнате студента – брат Надежды (Мымры) возвращался с практики…
Потом мы зарегистрировались в каком-то отталкивающем помещении ЗАГСа в Глазовском (ныне ул. Луначарского) переулке, что выходил на бывшую церковь Спаса на Могильцах.
Сестра М. А. Надежда Афанасьевна Земская приняла нас в лоно своей семьи, а была она директором школы и жила на антресолях здания бывшей гимназии. Получился "терем-теремок". А в теремке жили: сама она, муж ее Андрей Михайлович Земский, их маленькая дочь Оля, его сестра Катя и сестра Н. А. Вера. Это уж пять человек. Ждали приезда из Киева младшей сестры, Елены Булгаковой. Тут еще появились и мы.
К счастью, было лето и нас устроили в учительской на клеенчатом диване, с которого я ночью скатывалась, под портретом сурового Ушинского. Были там и другие портреты, но менее суровые, а потому они и не запомнились.
С кротостью удивительной, с завидным терпеньем – как будто так и надо и по-другому быть не может – принимала Надежда Афанасьевна всех своих родных. В ней особенно сильно было развито желание не растерять, объединить, укрепить булгаковскую семью.
_______________
1 В архиве М. А. Булгакова в рукописном отделе Ленинской библиотеки следов этой пьесы, к сожалению, нет.
Я никогда не видела столько филологов зараз в частном доме: сама Н. А., муж ее, сестра Елена и трое постоянных посетителей, один из которых – Михаил Васильевич Светлаев – стал вскоре мужем Елены Афанасьевны Булгаковой.
Природа оформила Булгаковых в светлых тонах – все голубоглазые, блондины (в мать), за исключением младшей, Елены. Она была сероглазая, с темнорусыми пышными волосами. Было что-то детски-милое в ее круглом, будто прочерченном циркулем лице.
Ближе всех из сестер М. А. был с Надеждой. Существовал между ними какой-то общий духовный настрой, и общение с ней для него было легче, чем с другими. Но сестра Елена тоже могла быть ему достойной партнершей по юмору. Помню, когда я подарила семейству Земских абажур, который сделала сама из цветистого ситца, Елена назвала мой подарок "смычкой города с деревней", что как нельзя лучше соответствовало злобе дня.
Муж Надежды Афанасьевны Андрей Михайлович смотрел очень снисходительно на то, как разрасталось его семейство. Это был выдержанный и деликатный человек…
Однажды мы с М.А. встретили на улице его сослуживца по газете „Гудок" журналиста Арона Эрлиха. Мужчины на минуту остановились поговорить. Я стояла в стороне и видела, как Эрлих, разговаривая, поглядывает на меня. Когда М. А. вернулся, я спросила его, что сказал Арон.
– Глупость он сказал, – полуулыбчиво-полусмущенно ответил он. Но я настояла, и он признался:
– Одень в белое обезьяну, она тоже будет красивой… (Я была в белом костюме).
Мы с М. А. потом долго потешались над обезьяной…
Много лет спустя А.Эрлих выпустил книгу „Нас учила жизнь" („Советский писатель", М., 1960), где немало страниц посвящено М.А. Булгакову. Но лучше бы этих страниц не было! Автор все время отгораживается от памяти своего бывшего сослуживца и товарища и при этом волнуется: а вдруг кто-нибудь может подумать, что он, Эрлих, дружил с „плохим мальчиком". Поэтому он спешит сказать что-нибудь нелестное в адрес М. А. Булгакова, осуждая даже его манеру шутить: „Он иногда заставлял настораживаться самим уклоном своих шуток" (стр. 36). Правда, не очень грамотно, но смысл ясен.
Как ни мило жили мы под крылышком Ушинского, а собственный кров был нам необходим. Я вспомнила, что много лет назад на Каретной-Садовой стоял особняк, где справлялась свадьба моей старшей сестры. Это был красивый дом с колоннами, повернутый фасадом в тенистый сад, где мы с сыном хозяйки играли в прятки: было мне девять лет, а ему одиннадцать. Я была самая маленькая на свадьбе, но мне все же дали бокал шампанского, которое мне очень понравилось и я все боялась, что взрослые спохватятся и у меня его отберут. Не знаю, что произвело на меня большее впечатление: хозяйка ли дома Варвара Васильевна (крестная мать моей сестры), такая красивая в своем серо-зеленом – под цвет глаз – платье, или шампанское.
Теперь, в 1924 году, я решила направиться к ней и спросить, не поможет ли она нам в поисках пристанища. Дом я узнала сразу, но на нем висела вывеска какого-то учреждения, а сама Варвара Васильевна жила во дворе в деревянном флигеле. Вместо бывшей красавицы меня встретила пожилая женщина с черным монашеским платом на голове – Mater dolorosa (она похоронила обоих сыновей). Она была очень приветливая, охотно повела меня через проходные дворы в какие-то трущобы и указала на одну из халуп, где шел ремонт. Надо было на другой день придти сюда же на переговоры, но я не пошла. Правда, то, что нас ждало впереди, оказалось не лучше, но хоть район был приличный. В это время нас познакомили с грустным-грустным человеком. Глаза у него были такие печальные, что я до сих пор их помню. Он-то и привел нас к арендатору в Обухов переулок, дом 9, где мы и утвердились.
НА ГОЛУБЯТНЕ
Мы живем в покосившемся флигельке во дворе дома № 9 по Обухову, ныне Чистому переулку. На соседнем доме № 7 сейчас красуется мемориальная доска: „Выдающийся русский композитор Сергей Иванович Танеев и видный ученый и общественный деятель Владимир Иванович Танеев в этом доме жили и работали". До чего же невзрачные жилища выбирали себе знаменитые люди!
Дом свой мы зовем „голубятней". Это наш первый совместный очаг. Голубятне повезло: здесь написана пьеса „Дни Турбиных", фантастические повести „Роковые яйца" и „Собачье сердце" (кстати, посвященное мне). Но все это будет позже, а пока Михаил Афанасьевич работает фельетонистом в газете „Гудок". Он берет мой маленький чемодан по прозванью „щенок" (мы любим прозвища) и уходит в редакцию. Домой в „щенке" приносит он читательские письма – частных лиц и рабкоров. Часто вечером мы их читаем вслух и отбираем наиболее интересные для фельетона. Невольно вспоминается один из случайных сюжетов. Как-то на строительстве понадобилась для забивки свай копровая баба. Требование направили в главную организацию, а оттуда – на удивленье всем – в распоряжение старшего инженера прислали жену рабочего Капрова.
Это вместо копровой-то бабы!
И еще в памяти встает подхваченный где-то в газетном мире, а вернее придуманный самим М. А. образ Ферапонта Бубенчикова – эдакого хвастливого развязного парня, которому все нипочем и о котором с лукавой усмешкой говорил М. А. в третьем лице: „Знайте Ферапонта Бубенчикова" или „Нам ни к чему, – сказал Ферапонт", „Не таков Ферапонт Бубенчиков"…
Спустя много лет я случайно натолкнулась на № 15 юмористической библиотеки „Смехач" (1926 г.), где напечатаны „Золотые корреспонденции Ферапонта Ферапонтовича Капорцева". Значит, стойко держался Ферапонт в голове Булгакова-журналиста. Да это и немудрено: увлекался он в 20-е годы небольшой примечательной книжкой – „Венедиктов, или достопамятные события жизни моей. Романтическая повесть, написанная ботаником X, иллюстрированная фитопатологом Y. Москва, V год республики." (РВЦ Москва) № 818. Напеч. 1000 экз. 1-ая Образцовая типография МСНХ, Пятницкая, 71.
В повести упоминается книголюб Ферапонтов, и это имя полюбилось, как видим, Булгакову.
Об этой повести я буду говорить позже.
Целая плеяда писателей вышла из стен „Гудка" (уж такая ему удача!). Там работали Михаил Булгаков, Юрий Олеша – тогда еще только фельетонист на злобу дня „Зубило", Валентин Катаев и позже брат его Евгений Петров… Трогательно вспоминает это время Олеша: „Одно из самых дорогих для меня воспоминаний моей жизни – это моя работа в „Гудке". Тут соединилось все: и моя молодость, и молодость моей советской Родины, и молодость нашей прессы, нашей журналистики…"
Значительно позже на каком-то празднестве „Гудка" Юрий Олеша прочел эпиграмму, посвященную Михаилу Булгакову:
Тогда, со всеми одинаков,
Пером заржавленным звеня,
Был обработчиком Булгаков,
Что стал сегодня злобой дня…
Писал Михаил Афанасьевич быстро, как-то залпом. Вот что он сам рассказывает по этому поводу: „…сочинение фельетона строк в семьдесят пять – сто отнимало у меня, включая сюда и курение, и посвистывание, от восемнадцати до двадцати минут.
Переписка его на машинке, включая сюда и хихиканье с машинисткой, – восемь минут. Словом, в полчаса все заканчивалось". („Советские писатели", т. З, стр. 94). Недавно я перечитала более ста фельетонов Булгакова, напечатанных в „Гудке". Подписывался он по-разному: иногда полным именем и фамилией, иногда просто одной буквой или именем Михаил, иной раз инициалами или: Эм, Эмма Б., Эм. Бе., М. Олл-Райт и пр. Несмотря на разные псевдонимы, узнать его „почерк" все же можно. Как бы сам Булгаков ни подсмеивался над своей работой фельетониста, она в его творчестве сыграла известную роль, сослужив службу трамплина для перехода к серьезной писательской деятельности. Сюжетная хватка, легкость диалога, выдумка, юмор – все тут.
На предыдущей странице я сказала, что мы любили прозвища. Как-то М. А. вспомнил детское стихотворение, в котором говорилось, что у хитрой злой орангутанихи было три сына: Мика, Мака и Микуха. И добавил: Мака – это я. Удивительнее всего, что это прозвище – с его же легкой руки – очень быстро привилось. Уже никто из друзей не называл его иначе, а самый близкий его друг Коля Лямин говорил ласково „Макин". Сам М. А. часто подписывался Мак или Мака. Я тоже иногда буду называть его так.
Мы живем на втором этаже. Весь верх разделен на три отсека: два по фасаду, один в стороне. Посередине коридор, в углу коридора – плита. На ней готовят, она же обогревает нашу комнату. В одной комнатушке живет Анна Александровна, пожилая, когда-то красивая женщина. В браке титулованная, девичья фамилия ее старинная, воспетая Пушкиным. Она вдова. Это совершенно выбитое из колеи, беспомощное существо, к тому же страдающее астмой. Она живет с дочкой: двоих мальчиков разобрали добрые люди. В другой клетушке обитает простая женщина, Марья Власьевна.
Она торгует кофе и пирожками на Сухаревке. Обе женщины люто ненавидят друг друга.
Мы – буфер между двумя враждующими государствами. Утром, пока Марья Власьевна водружает на шею сложное металлическое сооружение (чтобы не остывали кофе и пирожки), из отсека А. А. слышится не без трагической интонации:
– У меня опять пропала серебряная ложка!
– А ты клади на место, вот ничего пропадать и не будет, – уже на ходу басом говорит М. В.
Мы молчим. Я жалею Анну Александровну, но люблю больше Марью Власьевну. Она умнее и сердечнее. Потом мне нравится, что у нее под руками все спорится. Иногда дочь ее Татьяна, живущая поблизости, подкидывает своего четырехлетнего сына Витьку.
Бабка обожает этого довольно противного мальчишку. М. А. любит детей и умеет с ними ладить, особенно с мальчиками. Здесь стоит вспомнить маленькую новеллу „Псалом", ошибочно в наши дни датированную 1926 годом. Не надо быть литературно прозорливым, чтобы заметить, что это более ранние годы – 23 или начало 24-го. В 1926 году М. А. таким стилем уже не писал (спешу уточнить „Псалом" был напечатан в „Накануне" в 1923 г., Берлин, 22 сентября, № 661, стр.7).
Когда плаксивые вопли Витьки чересчур надоедают, мы берем его к себе в комнату и сажаем на ножную скамеечку. Здесь я обычно пасую, и Витька переходит целиком на руки М. А., который показывает ему фокусы. Как сейчас слышу его голос: „Вот коробочка на столе. Вот коробочка перед тобой… Раз! Два! Три! Где коробочка?"
Вспоминаю начало булгаковского наброска с натуры:
Вечер. Кран: кап… кап… кап…
Витька (скулит). Марья Власьевна…
М. Вл. Сейчас, сейчас, батюшка. Сейчас иду, Иисус Христос…
Ее дочь Татьяна – русская красавица. Русоволосая, синеглазая, статная. Героиня кольцовских стихов и гурилевских песен. М. А. говорит, что на нее приятно смотреть.
Внизу по фасаду живет человек с черной бородой и невидимым семейством. Под праздники они все заливисто поют деревенские песни. Когда возвращаешься домой, в окно виден медный начищенный самовар, увешанный баранками.
Под нами обитает молодой милиционер. Изредка он поколачивает свою жену – „учит", по выражению Марьи Власьевны, – и тогда она ложится в сенях и плачет. Я было сунулась к ней с утешениями, но М. А. сказал: „Вот и влетит тебе, Любаша. Ни одно доброе дело не остается ненаказанным". Хитрый взгляд голубых глаз в мою сторону и добавление: „Как говорят англичане".
У всех обитателей „голубятни" свои гости: у М. Влас. – Татьяна с Витькой, изредка зять – залихватский парикмахер, живущий вполпьяна. Чаще всего к Анне Александровне под окно приходит ветхая, лет под 80 старушка. Кажется, дунет ветер – и улетит бывшая титулованная красавица-графиня. Она в черной шляпе с большими полями (может быть, поля держат ее в равновесии на земле?). Весной шляпу украшает пучок фиалок, а зимой на полях распластывается горностай. Старушка тихо говорит, глядя в окно голубятни:
„L'Imperatrice vous salue" и громко по-русски: „Императрица вам кланяется". Из окон нижнего этажа высовываются любопытные головы… Что пригрезилось ей, старой фрейлине, о чем думает она, пока ее дочь бегает с утра до позднего вечера, давая уроки французского языка?
– Укроти старушку, – сказал мне М. А. – Говорю для ее же пользы…
Наши частые гости – Николай Николаевич Лямин и его жена, художница Наталия Абрамовна Ушакова. На протяжении всех восьми с лишним лет моего замужества за М.А. эти двое были наиболее близкими друзьями. Я еще не раз вернусь к их именам.
Бывал у нас нередко и киевский приятель М. А., друг булгаковской семьи хирург Николай Леонидович Глодыревский. Он работал в клинике профессора Мартынова и, возвращаясь к себе, по пути заходил к нам. М. А. всегда с удовольствием беседовал с ним. Вспоминаю, что описывая в повести „Собачье сердце" операцию, М.А. за некоторыми хирургическими уточнениями обращался к нему. Он же, Николай Леонидович Глодыревский, показал Маку профессору Алексею Васильевичу Мартынову, а тот положил его к себе в клинику и сделал операцию по поводу аппендицита. Все это было решено как-то очень быстро.
Мне разрешили пройти к М. А. сразу же после операции. Он был такой жалкий, такой взмокший цыпленок… Потом я носила ему еду, но он был все время раздражен, потому что голоден: в смысле пищи его ограничивали. Это не то, что теперь – котлету дают чуть ли не не второй день после операции. В эти же дни вышла детская книжка Софьи Федорченко. Там было сказано о тигре: „Всегда несытый, на весь мир сердитый".
В точности мой Мака…
Позже, зимой, Глодыревский возил нас к проф. Мартынову на музыкальный вечер.
К стыду своему, не помню – был ли это квартет или трио в исполнении самих врачей.
Не знаю, каким врачом был М. А., „лекарь с отличием", как он называет себя в своей автобиографии, но профессия врача, не говоря уже о более глубоком воздействии, очень помогала ему в описаниях, связанных с медициной. Вот главы „Цветной завиток" и „Персиков поймал" („Роковые яйца", изд. „Недра", 1925 г., М., стр.48–56). Профессор Персиков работает в лаборатории, и руки его необыкновенно умело обращаются с микроскопом. Это получается от того, что руки самого автора умеют по-настоящему обращаться с микроскопом. И также в сцене операции („Собачье сердце") автор знает и автор умеет. Кстати, читатель всегда чувствует и ценит эту осведомленность писателя.
Проблеме творческого гения человека, могуществу познания, торжеству интеллекта – вот чему посвящены залпом написанные фантастические повести „Роковые яйца" (1924 г., октябрь) и „Собачье сердце" (1925 г.), а позже пьеса „Адам и Ева" (1931 г.).
В первой повести – представитель науки зоолог профессор Персиков открывает неведомый до него луч, стимулирующий размножение, рост и необыкновенную жизнестойкость живых организмов.
„…Будем говорить прямо: вы открыли что-то неслыханное, – заявляет ученому его ассистент… Профессор Персиков, вы открыли луч жизни! Владимир Ипатьевич, герои Уэллса по сравнению с вами просто вздор…" („Роковые яйца", стр. 56–57).
И не вина Персикова, что по ошибке невежд и бюрократов произошла катастрофа, повлекшая за собой неисчислимое количество жертв, гибель изобретения и самого изобретателя.
Описывая наружность и некоторые повадки профессора Персикова, М. А. отталкивался от образа живого человека, родственника моего, Евгения Никитича Тарновского, о котором я написала в главе 1-й. Он тоже был профессором, но в области, далекой от зоологии: он был статистик-криминалист. Что касается его общей эрудиции, она была необыкновенна и, конечно, не могла не произвести впечатления на такого жадно воспринимающего все, творчески любознательного человека, каким был М. А.
„Ему (профессору Персикову – Л. Б.) было ровно 58 лет. Голова замечательная, толкачом, лысая, с пучками желтоватых волос, торчащими по бокам. Лицо гладко выбритое, нижняя губа выпячена вперед. От этого персиковское лицо вечно носило на себе несколько капризный отпечаток. На красном носу старомодные маленькие очки в серебряной оправе, глазки блестящие, небольшие, росту высокого, сутуловат. Говорил скрипучим, тонким, квакающим голосом и среди других странностей имел такую: когда говорил что-либо веско и уверенно, указательный палец правой руки превращал в крючок и щурил глазки. А так как он говорил всегда уверенно, ибо эрудиция в его области у него была совершенно феноменальная, то крючок очень часто появлялся перед глазами собеседников профессора Персикова… Читал профессор на четырех языках, кроме русского, а по-французски и по-немецки говорил, как по-русски" („Роковые яйца", стр. 44–45).
Ученый в повести „Собачье сердце" – профессор-хирург Филипп Филиппович Преображенский, прообразом которому послужил дядя М.А. – Николай Михайлович Покровский, родной брат матери писателя, Варвары Михайловны, так трогательно названной "Светлой королевой" в романе „Белая гвардия".
Николай Михайлович Покровский, врач-гинеколог, в прошлом ассистент знаменитого профессора Снегирева, жил на углу Пречистенки и Обухова переулка, за несколько домов от нашей голубятни. Брат его, врач-терапевт, милейший Михаил Михайлович, холостяк, жил тут же. В этой же квартире нашли приют и две племянницы.
Один из братьев М. А. (Николай) был тоже врачом.
Вот на личности младшего брата, Николая, мне и хочется остановиться. Сердцу моему всегда был мил благородный и уютный человек Николка Турбин (особенно по роману „Белая гвардия". В пьесе „Дни Турбиных" он гораздо более схематичен). В жизни мне Николая Афанасьевича Булгакова увидеть так и не довелось. Это младший представитель облюбованной в булгаковской семье профессии – доктор медицины, бактериолог, ученый и исследователь, умерший в Париже в 1966 году. Он учился в Загребском университете и там же был оставлен при кафедре бактериологии. Совместно с хорватом доктором Сертичем они осуществили несколько научных работ, на которые обратил внимание парижский ученый профессор д'Эрелль, открывший в 1917 бактериофаг.
Организовав в Париже свой собственный институт по изучению и производству бактериофага для лечебных целей, д'Эрелль пригласил к себе молодых ученых из Загреба.
Н. А. Булгаков занимался не только непосредственно бактериофагом, но и всеми научными аппаратами, схемы которых сам придумывал и рисовал.
В одной из своих книг профессор д'Эрелль рассказывает, как он прислал из Лондона в Париж культуры стрептококков с поручением найти разрушающий их бактериофаг. Через две недели поручение было выполнено. "Для того, чтобы сделать подобную работу, – пишет д'Эрелль, – нужно было быть Булгаковым с его способностями и точностью его методики".