Текст книги "О, мед воспоминаний"
Автор книги: Любовь Белозерская-Булгакова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Спектакль мне понравился, было интересно. Я говорила, что режиссер имеет право показывать эпоху не только в мебели, тем более, если он талантливо это делает, а М.А, считал, что такое самовольное вторжение в произведение искажает замысел автора и свидетельствует о неуважении к нему. По-моему, мы, споря, кричали на всю Москву…
Уже начала мая. Едем через Батум на Зеленый Мыс.
Батум мне не понравился. Шел дождь, и был он под дождем серый и некрасивый.
Об этом я в развернутом виде написала в письме к Ляминым, но мой „цензор" – М.А. – все вычеркнул.
Это удивительно, до чего он любил кавказское побережье – Батуми, Махинджаури, Цихидзири, но особенно Зеленый Мыс, если судить по „Запискам на манжетах", большей радости там в своих странствиях он не испытывал. „Слезы такие же соленые, как и морская вода," – написал он.
Зеленый Мыс у него также упоминается в пьесе „Адам и Ева". Герой и героиня мечтают стряхнуть с себя все городские заботы и на полтора месяца отправиться в свадебное путешествие на Зеленый Мыс.
Здесь мы устроились в пансионе датчанина Стюр, в бывшей вилле князей Барятинских, к которой надо подниматься, преодолев сотню ступеней. Мы приехали, когда отцветали камелии и все песчаные дорожки были усыпаны этими царственными цветами. Больше всего меня поразило обилие цветов… „Наконец и у нас тепло, – пишу я Ляминым. – Вчера видела знаменитый зеленый луч. Но не в нем дело. Дело в цветах. Господи, сколько их!" В конце письма Мака делает приписку: „Дорогие Тата и Коля! Передайте всем привет. Часто вспоминаю вас. Ваш М."
Когда снимали фильм „Хромой барин" по роману А.Толстого, понадобилась Ницца. Лучшей Ниццы, чем этот уголок, в наших условиях трудно было и придумать.
Нас устроили в просторном помещении с тремя огромными, как в храме, окнами, в которые залетали ласточки и, прорезав в полете комнату насквозь, попискивая, вылетали. Простор сказывался во всем: в планировке комнат, террас, коридоров. В нижнем этаже находились холл и жилые комнаты Стюров – веселого простодушного хозяина-датчанина, говорившего „щукаль" вместо „шакал", его хорошенькой и кислой русской жены и 12-летней дочери Светланы, являвшей собой вылитый портрет отца.
Из Чиатур с марганцевой концессии приезжали два англичанина со своими дамами и жила – проездом на родину – молодая миловидная датчанка с детьми, плюс мы двое.
Было жарко и влажно. Пахло эвкалиптами. Цвели олеандровые рощи, куда мы ходили гулять со Светланой, пока однажды нас не встретил озабоченный М.А. и не сказал:
– Тебе попадет, Любаша.
И действительно, мадам Стюр, холодно глядя на меня, сухо попросила больше не брать ее дочь в дальние прогулки, т. к. сейчас кочуют курды и они могут Светлану украсть.
Эта таинственная фраза остается целиком на совести мадам Стюр.
Михаил Афанасьевич не очень-то любил пускаться в дальние прогулки, но в местный Ботанический сад мы пошли чуть ли не на другой день после приезда и очень обрадовались, когда к нам пристал симпатичный рыжий пес, совсем не бездомный, а просто, видимо, любящий компанию. Он привел нас к воротам Ботанического сада. С нами вошел, шел впереди, изредка оглядываясь и, если надо, нас поджидая. Мы сложили двустишие:
Человек туда идет,
Куда пес его ведет.
Осмотрев сад, мы все трое вышли в другие ворота. Широкие коридоры нашей виллы освещались плохо, и я, начитавшись приключений вампира графа Дракулы, боялась ходить в отдаленный уголок и умоляла М.А. постеречь в коридоре, при этом просила петь или свистеть. Помню, как он пел „Дивные очи, очи, как море, цвета лазури небес голубых" и приговаривал: „Господи, как глупо!" – и продолжал – „…то вы смеетесь, то вы грустите…"
Конечно, это было смешно, но граф Дракула требовал жертв…
Стоит посмотреть на фотографию М.А., снятую на Зеленом Мысе, и сразу станет ясно, что был он тогда спокоен и весел.
После Зеленого Мыса через Военно-Грузинскую дорогу во Владикавказ (Орджоникидзе). Наша машина была первая, пробравшаяся через перевал. Ничего страшного не случилось: надели цепи, разок отваливали снег. Во Владикавказе нас как первую ласточку встречали какие-то представители власти и мальчишки кричали „ура".
Поезд наш на Москву уходил в 11 часов ночи. Мы гуляли по городу. М.А. не нашел, чтобы он очень изменился за те 6–7 лет, которые прошли со времени его странствий.
Запомнилось мне, что цвела сирень и было ее очень много. Чтобы убить время, мы взяли билеты в театр лилипутов. Давали оперетту „Баядера". Зал был переполнен. Я никогда не видела такого смешного зрелища – будто дети играют во взрослых. Особенно нас пленил герой-любовник. Он был в пробковом шлеме, размахивал ручками, а голосом старался изобразить страсть. Аплодисменты гремели. Его засыпали сиренью.
Потом дома, в Москве, Мака изображал актеров-лилипутов с комической каменной физиономией и походкой на негнущихся ногах, при этом он как-то особенно поводил головой.
Предчувствую, что последняя обобщающая глава выйдет у меня растрепанной: уж очень многое вспоминается – и дурное, и хорошее. Все тут: самые разные люди, самые разные пьесы – „Бег", „Мольер" (была посвящена мне), „Адам и Ева". Повесть „Консультант с копытом", легшая в основу романа „Мастер и Маргарита" (к творчеству этих лет я буду понемногу возвращаться).
В 29–30 г.г. мы с М.А. поехали как-то в гости к его старым знакомым, мужу и жене Моисеенко (жили они в доме Нирензее в Гнездниковском переулке). За столом сидела хорошо причесанная интересная дама – Елена Сергеевна Нюренберг, по мужу Шиловская. Она вскоре стала моей приятельницей и начала запросто и часто бывать у нас в доме.
Так на нашей семейной орбите появилась эта женщина, ставшая впоследствии третьей женой М.А.Булгакова.
Постоянными нашими посетителями были все те же Коля и Тата Лямины, Анна Ильинична Толстая с мужем П.С.Поповым, Сережа Топленинов, Никитинские, Петя Васильев, сестры Понсовы (одна из них – Елена – теперь была уже женой Виктора Станицына, другая – Лидия – замужем за литературоведом Андреем Александровичем Сабуровым).
Приехала из Севастополя моя родная тетка, прозванная М.А. „железная". И вот почему. Мы повели ее на „Дни Турбиных". Она просила, а то ей неловко, – сказала она, – вернуться из Москвы в Севастополь и не увидеть столь нашумевшей пьесы. За время спектакля она не улыбнулась ни разу! Подумать только, что это родная сестра моей матери. Мама уже не раз бы плакала и смеялась сквозь слезы.
„Железная" подарила мне зеленую „саблинскую" гостиную, которую после революции крестьяне разобрали по избам. М.А. очень веселился и сказал, что с таким же успехом она могла подарить мне московский Кремль.
Вскоре у нас появился племянник теткиного мужа (Валерий Николаевич Вильгельмов), мне уж ни с какой стороны не родственник, но он выдавал себя за моего двоюродного брата. Он отличался тем, что, не задумываясь, отвечал на все вопросы.
Мака его разыгрывал.
– Интересно знать, сколько съедает взрослый лев? – вдруг спрашивал он, и тот молниеносно называл какую-нибудь фантастическую цифру. Бедный „всезнайка"! Он погиб в первые же месяцы войны в народном ополчении. Совсем непонятно, как могли его туда взять: у него был больной позвонок, и он всегда ходил в ортопедическом корсете.
Приходили и литературные девушки. Со мной они, бывало, едва-едва кланялись, т. к. видели во мне препятствие к своему возможному счастью. Помню двух. Одну с разлетающимися черными бровями, похожую на раскольничью богородицу. Читала она рассказ про щенка под названием „Растопыра". Вторая походила на Дона Базилио, а вот что читала, не помню. М.А. был к ним очень снисходителен. Приходили и начинающие писатели. Один был не без таланта, но тяжело болен психически: он никак не мог избавиться от слуховых галлюцинаций. Несколько раз мы – М.А., Коля Лямин и я – ездили в студенческие компании, в которых уютно проводили время, обсуждая различные литературные проблемы.
По мере того, как росла популярность М.А. как писателя, возрастало внимание к нему со стороны женщин, многие из которых (nomina sunt odiosa) проявляли уж чересчур большую настойчивость…
Сначала я буду вспоминать о благополучном житье. Так веселее, писать радостнее, и кажется, что отдаляются, уходят куда-то вдаль черные дни. Так совпало (1928 г.), что идут сразу все три пьесы: „Дни Турбиных", „Зойкина квартира" и „Багровый остров". Но братья-писатели и братья-журналисты „бдят". Наступит время (и оно уже не за горами), когда ничего не будет. А пока… пока к нам ходят разные люди. Из писателей вспоминаю Ильфа и Евгения Петрова, Николая Эрдмана, Юрия Олешу, Е.И. Замятина, актеров М.М.Яншина, Н.П.Хмелева, И.М.Кудрявцева, В.Я.Станицына. Случалось мелькал острый профиль Савонаролы – художника Н.Э.Радлова, приезжавшего из Ленинграда.
После роли Алексея Турбина меня обуяло желание познакомиться с Хмелевым.
Меня ждало разочарование. О таких говорят „ни песен, ни басен". Вот поди разберись после этого в тайне его перевоплощений, которые наводили на меня почти мистический трепет. Что ни роль – то событие. Особенно в „Дядюшкином сне". Это вершина актерского мастерства. М.А. в виде пробы хотел показать в театре роль Мозглякова из этой пьесы. Мне он показывал отрывок – невольно подражал Владимиру Синицыну.
Интересные страницы посвятила актриса и режиссер М.И.Кнебель Хмелеву в своей книге „Вся жизнь". Она дает сложный психологический анализ этой фигуры, подчеркивает его детскость, наивность, подозрительность и порой тяжелую для окружающих мнительность.
„Интуиция Хмелева была феноменальной, следить за ходом его творческого процесса было наслаждением, столько таилось на этом пути открытий и неожиданностей" (стр.442).
„Он двадцатым чувством чувствовал цельность характера" (слова режиссера А.Д.Попова по поводу трактовки Хмелевым роли Ивана Грозного в пьесе А.Н.Толстого „Трудные годы" – стр.444). Еще и еще раз скажу, что совершенно непонятно, как этот, ничем не примечательный молодой человек мог подняться на такие высоты театрального перевоплощения (пусть профессор Мейлах, председатель комиссии комплексного изучения художественного творчества при Академии Наук, лауреат Государственной премии, разберется в этом вопросе).
Когда я буду писать о пьесе „Бег", где главная, самая ответственная и сложная роль предназначалась Хмелеву, я еще вернусь к нему…
Пока длится благополучие, меня не покидает одна мечта. Ни драгоценности, ни туалеты меня не влекут. Мне хочется иметь маленький автомобиль. Наш поэт Вэдэ написал стихи с рефреном:
Ах, вряд ли, вряд ли денег хватит на небольшой автомобиль…
Но мечтать-то ведь может всякий!
Когда приходили к нам старые приятели: Понсовы, Сережа Топленинов, Петя Васильев, мы устраивали „блошиные бои". М.А. пристрастился к этой детской игре и достиг в ней необыкновенных успехов, за что получил прозвище „Мака-Булгака – блошиный царь". Заходил сразиться в блошки и актер Камерного театра Т.Ф.Волошин со своей миниатюрной и милой женой японкой Инамэ-сан („Хризантема"). Иногда мы ходили на стадион химиков играть в теннис. Оба, бедняги, погибли в 1937 году, а куда делся их маленький сын Эмио-сан („Луч солнца"), не знаю…
В те годы мы часто ездили в „Кружок" – клуб работников искусств в Старопименовском переулке.
Почти каждый раз, за определенным столиком восседал Демьян Бедный, очень солидный, добротно сколоченный человек. В жизни не сказала бы, что это поэт. Скорее можно было бы представить себе, что это военный в генеральском чине…
В бильярдной зачастую сражались Булгаков и Маяковский, а я, сидя на возвышении, наблюдала за их игрой и думала, какие они разные. Начать с того, что М.А. предпочитал „пирамидку", игру более тонкую, а Маяковский тяготел к „американке" и достиг в ней большого мастерства.
Я думала не только о том, какие они разные, но и о том, почему Михаил Афанасьевич играет с таким каменным замкнутым лицом. Отношения между Булгаковым и Маяковским никогда в прессе не освещались, а следует поговорить о них. Чего стоит одно выступление Маяковского по докладу А.В.Луначарского „Театральная политика советской власти" (2 октября 1926 г. в Ленинграде). Цитировать это выступление не принято, но, с моей точки зрения, необходимо.
„В чем неправ совершенно, на 100 %, был бы Анатолий Васильевич? Если бы думал, что эта самая „Белая гвардия" является случайностью в репертуаре
Художественного театра. Я думаю, что это правильное логическое завершение: начали с тетей Маней и дядей Ваней и закончили „Белой гвардией" (смех). Для меня во сто раз приятнее, что это нарвало и прорвалось, чем если бы это затушевывалось под флагом аполитичности искусства. Возьмите пресловутую книгу Станиславского „Моя жизнь в искусстве", эту знаменитую гурманскую книгу, – это та же самая „Белая гвардия" – и там вы увидите такие песнопения по адресу купечества в самом предисловии… И в этом отношении „Белая гвардия" подпись на карточке внесла, явилась только завершающей на пути развития Художественного театра от аполитичности к „Белой гвардии"…
В отношении политики запрещения я считаю, что она абсолютно вредна… Запретить пьесу, которая есть, которая только концентрирует и выводит на светлую водицу определенные настроения, какие есть, – такую пьесу запрещать не приходится. А если там вывели двух комсомольцев, то, давайте, я вам поставлю срыв этой пьесы, – меня не выведут. Двести человек будут свистеть, а сорвем, и милиции, и протоколов не побоимся (аплодисменты).
…Мы случайно дали возможность под руку буржуазии Булгакову пискнуть – пискнул. А дальше не дадим (голос с места: „Запретить?"). Нет, не запретить. Чего вы добьетесь запрещением? Что эта литература будет разноситься по углам и читаться с таким же удовольствием, как я двести раз читал в переписанном виде стихотворения Есенина…
…революционные писатели идут плохо…новое искусство нужно продвигать…" (высказывается против порнографических „Живых мощей "Калинникова).
„Вот эта безобразная политика пускания всей нашей работы по руслу свободной торговли: то, что может быть приобретено, приобретается, это хорошо, а все остальное, – плохо, – это чрезвычайно вредит и театральной, и литературной, и всякой другой политике. И это значительно вреднее для нас, чем вылезшая, нарвавшая „Белая Гвардия"." (В.В.Маяковский, Полн. собр. соч. в 13 т.т., т.12, Москва, ГИХЛ, 1959, стр.303-305).
Теперь легко объяснить страдальчески-каменное выражение лица Булгакова!
Слава Богу, А.В.Луначарский эту „хунвэйбиновскую" акцию не разрешил.
Много раз перечитываю речь Маяковского и всегда недоумеваю: почему запретить, снять пьесу плохо, а двести человек привести в театр и устроить небывалый скандал, это можно, это хорошо.
Нападки Маяковского на книгу К.С.Станиславского тоже не умны. Подумаешь, какое воспевание купечества – горячо поблагодарил за помощь при основании театра.
Когда хор кусающих и улюлюкающих разросся, Маяковский в стихотворении „Буржуйнуво" (1928 г.) не преминул куснуть Булгакова:
Наложу в окно театральных касс тыкая ногтем лаковым он дает социальный заказ на „Дни Турбиных" – Булгаковым.
Комсомольская правда, 29 февраля 1928 г.
„Он" – это новый буржуа.
Даже допустив поэтическую гиперболу, все же непонятно, где в Советском Союзе водились такие буржуи и были настолько сильны и многочисленны, что могли давать социальный заказ на „Дни Турбиных" – кому? И уж совсем пренебрежительно, во множественном числе: Булгаковым.
В 1928 году вышла пьеса Маяковского „Клоп". Одно из действующих лиц, Зоя Березкина, произносит слово „буза".
„ПРОФЕССОР. Товарищ Березкина, вы стали жить воспоминаниями и заговорили непонятным языком. Сплошной словарь умерших слов. Что такое „буза" (ищет в словаре).
Буза… буза… буза… Бюрократизм, богоискательство, бублики, богема, Булгаков…"
Если в стихотворении „Буржуй-нуво" Маяковский говорил, что „Дни Турбиных" написаны на потребу нэпманам, то в „Клопе" предсказывается писательская смерть М.А.Булгакова. Плохим пророком был Владимир Владимирович! Булгаков оказался в словаре не умерших, а заново оживших слов, оживших и зазвучавших с новой силой…
Запомнились мне постоянные посетители „Кружка", артисты Малого театра: Пров Садовский и Михаил Францевич Ленин. Однажды мы приехали ужинать с артисткой МХАТа Верой Сергеевной Соколовой. К нам подошел черноволосый немолодой человек (тип процветающего юриста) и обратился к Вере Сергеевне с немногими, но выразительными словами. Он рассказал, как давно любуется ее игрой, какой незабываемый образ создала она в роли Елизаветы Петровны, и, если она разрешит, он преподнесет ей ее портрет или во всяком случае похожее на нее изображение. Он живет совсем близко и съездит за портретом.
Мы сидели очень заинтригованные. Вера Сергеевна смутилась и порозовела.
Через короткое время темноволосый человек появился и подарил B.C. овальную миниатюру на металле с женской головкой. Может быть, она еще цела у сына В.С.Соколовой и Л.В.Баратова – Андрея? Так элегантно и неназойливо проявил свое поклонение таланту Соколовой, этой действительно тонкой артистки, антиквар Макс Бенедиктов…
Этой зимой (1928 г.) мы ходили на лыжах с Художественным театром. Водил нас инструктор Владимир Иванович – тот, прозванный нашей Марусей „странником" – на горы близ деревни Гладышево и в Сокольники. Лучше всех из нашей компании ходил на лыжах Иван Михайлович Кудрявцев (в „Турбиных" – Николка), как-то очень легко, невесомо, как „ангел по облакам", по выражению Михаила Афанасьевича.
В Гладышеве была закусочная, где мы делали привал. На стене красовалась надпись:,Неприлчными словами не выражаца". Мы и не выражались. Мы просто с удовольствием уничтожали яичницу-глазунью с колбасой, запивая ее пивом. Кудрявцев, помню, шутил: „Может, и в раю так же будет…" Мы съезжали с высоких гор, кувыркались, теряли лыжи, а наш инструктор спускался на одной ноге и хоть бы что. С нами ходила наша приятельница Ирина Кисловская (на групповом снимке стоит по левую руку Станицына). Михаилу Афанасьевичу очень нравилось, что она низвергалась, не раздумывая, с любой высокой точки, а раз стала на голову, зарылась целиком в снег, но отряхнулась и пошла дальше низвергаться как ни в чем не бывало.
Кроме лыж у меня завелось еще одно спортивное увлечение – верховая езда. Я ездила в группе в манеже Осоавиахима им. Подвойского на Поварской (теперь на ул. Воровского). Наш шеф Н.И.Подвойский иногда приходил к нам в манеж. Ненадолго мы объединились с женой артиста Михаила Александровича Чехова, Ксенией Карловной, и держали на паях лошадь „Нину", существо упрямое, туповатое, часто становившееся на задние ноги, делавшее „свечку", по выражению конников. Вскоре Чеховы уехали за границу, и „Нина" была ликвидирована.
За Михаилом Афанасьевичем, когда ему было нужно, приезжал мотоцикл с коляской, к удовольствию нашей Маруси, которая сейчас же прозвала его „черепашкой" и ласково поглядывала на ее владельца, весьма и весьма недурного собой молодца…
Из Тифлиса к нам приехала Марика Чимишкиан. Меня не было дома. Маруся затопила ей ванну (у нас всюду было печное отопление, и М.А. иногда сам топил печку в своем кабинете; помешивая, любил смотреть на подернутые золотом угли, но всегда боялся угара). В это время к нам на Пироговскую пришел в гости Павел Александрович
Марков, литературовед, сотрудник МХАТа. М.А. сказал ему:
– К нам приехал в гости один старичок, хорошо рассказывает анекдоты. Сейчас он в ванне. Вымоется и выйдет…
Каково же было удивление Павла Александровича, когда в столовую вместо старичка вышла Марика! Я уже говорила, что она была прехорошенькая. Марков начал смеяться. Надо знать, как он смеется: не то всхлипывает, не то захлебывается, не то повизгивает. В этом смысле он уникален. Мака был доволен. Он радовался, когда шутки удавались, а удавались они почти всегда.
Помню, как-то раз мы поехали навестить нашу старую приятельницу Елену Павловну Лансберг. Как начался последовавший за тем розыгрыш, точно не вспомню, не знаю, кто был инициатором. Сделали вид, что пришла одна я, а М.А. должен был позвонить в парадную дверь позже и притвориться, что он фининспектор и пришел описывать антикварную обстановку Елены Павловны. Спектакль предназначался гостившей у нее родственнице из Ленинграда… Звонок. В комнату вошел – надо признаться – пренеприятный тип. Он отрекомендовался фининспектором этого участка и начал переходить от предмета к предмету, делая ехидные замечания. Родственница (помню, ее звали Олечка) сидела с каким-то застывшим выражением лица, потом отозвала Е.П. в соседнюю комнату и тревожно сказала шепотом:
– Это авантюрист какой-то! А ты у него даже не спросила документа!
Выходя к „фининспектору", она сказала, что в Ленинграде такие визиты не практикуются… Тут ей открыли истину. Должна сказать, что свою роль М.А. провел здорово. Я, бессловесная зрительница, наблюдала, как он ловко „вошел в образ", изменив походку, манеру говорить, жесты…
Вспоминается еще один розыгрыш. Как-то в мое отсутствие вечером Маке стало скучно. Тогда он позвонил другой нашей приятельнице, Зиновии Николаевне Дорофеевой, и угасающим голосом сказал, что ему плохо, что он умирает. Зика (это ее домашнее имя) и ее подруга заканчивали перманент. Не уложив волос, завязав мокрые головы полотенцами, они обе в тревоге бросились к нам на Пироговскую, где их ждал веселенький хозяин и ужин с вином. Тут к „холодным ножкам", как говорят в народе, подоспела и я. Не скрою, я очень удивилась, увидев дам в чалмах. Но за рюмкой вина все разъяснилось к общему удовольствию.
С приездом Марики появились у нас и общие знакомые. Она привела к нам свою подружку Киру Андроникову, родную сестру киноактрисы Наты Вачнадзе. Ничего, напоминающего сладкую красоту сестры, в Кире не было. У той глаза, как звезды, рот – розовый бутон, кожа – персик – весь арсенал женской восточной привлекательности.
Кира же напоминала статного грузинского юношу, с чертами лица четкими и открытыми.
Она вышла замуж за писателя Пильняка и разделила печальную его участь.
Марика познакомила нас еще с одной занятной парой. Он – Тонин Пиччин, итальянец, маленький, подвижный, черный, волосатый жук, вспыльчивый, всегда готовый рассердиться или рассмеяться. Она – русская, Татьяна Сергеевна, очень женственная, изящная женщина, влюбленная в своего мужа, всей душой привязанная к России.
Представляю себе, как она тосковала, когда ей пришлось вместе с мужем уехать в Италию. Он был инженер, представитель фирмы „Фиат", а их всех „за ненадобностью" (?) выдворили из Союза. Если бы они оба были сейчас живы, они непременно вернулись бы в нашу страну теперь, когда „Фиат" снова стал в чести.
М.А. написал им шутливые „домашние" стихи, которые я, конечно, не помню.
Вспоминаю лишь строки, касающиеся Пиччина:
Я голову разбу, – кричит
И властно требует ключи,
ключи от машины, которую водила (и неплохо) Татьяна Сергеевна. Они бывали у нас, мы бывали у них. Часто кто-нибудь из них заезжал за нами на машине, чтобы покататься…
Погожий весенний день 1929 года. У нашего дома остановился большой открытый „Фиат": это мосье Пиччин заехал за нами. Выходим – Мака, я и Марика. В машине знакомимся с молодым красавцем в соломенном канотье (самый красивый из всех когдалибо виденных мной мужчин). Это итальянский журналист и публицист Курцио Малапарте (когда его спросили, почему он взял такой псевдоним, он ответил: „Потому что фамилия Бонапарте была уже занята"), человек неслыханно бурной биографии, сведения о которой можно почерпнуть во всех европейских справочниках, правда, с некоторыми расхождениями. В нашей печати тоже не раз упоминалась эта фамилия, вернее, псевдоним. Настоящее имя его и фамилия Курт Зуккерт.
Зеленым юношей в первую мировую войну пошел он добровольцем на французский фронт. Был отравлен газами, впервые примененными тогда немцами.
На его счету много острых выступлений в прессе: „Живая Европа", „Ум Ленина", „Волга начинается в Европе", „Капут" и много, много других произведений, нашумевших за границей и ни разу на русский язык не переводившихся. Если судить только по названиям, то они обличают крен влево. Но не всегда было так. Сначала поклонник Муссолини, потом его ожесточенный противник, он поплатился за это тяжелой ссылкой на Липарские острова. Умер он в 1957 году. У его смертного одра – по сообщениям иностранных источников – дежурил папский нунций, чтобы в последний момент он не отринул обрядов католической церкви. Но это я забежала вперед, а пока это обаятельно веселый человек, на которого приятно смотреть и с которым приятно общаться. К сожалению, он пробыл в Москве очень недолго.
Перехожу к одной из самых неприятных страниц моих воспоминаний – к личности Сергея Ермолинского, о котором по его выступлению в печати (я имею в виду журнал „Театр", № 9, 1966 г. „О Михаиле Булгакове") может получиться превратное представление.
Летом 1929 года он познакомился с нашей Марикой и влюбился в нее. Как-то вечером он приехал за ней. Она собрала свой незамысловатый багаж. Мне было грустно.
Маруся плакала, стоя у окна.
Ермолинский прожил с Марикой 27 лет, что не помешало ему в этих же воспоминаниях походя упомянуть о ней, как об „очень милой девушке из Тбилиси", не удостоив (это после двадцати-то семи лет совместной жизни!) даже назвать ее своей бывшей женой.
Жаль, что для мемуаристов не существует специальных тестов, определяющих правдивость и искренность автора. Плохо пришлось бы Ермолинскому перед детектором лжи. Я оставляю в стороне все его экскурсы в психологию: о многом он даже и не подозревает, хотя и претендует на роль конфидента М.А.Булгакова, который, кстати, никакого особого расположения к Ермолинскому не питал, а дружил с Марикой.
Об этом свидетельствуют хотя бы записки, оставшиеся от тех лет. Передо мной конверт, на нем написано рукой М.А.: „Марике Артемьевне для Любани" (не „другу" Сергею, а Марике).
А вот более поздняя записка от 5 февраля 1933 г.
„Любаня, я заходил к Марике в обеденное время (5 1/2), но, очевидно, у них что-то случилось – в окнах темно и только таксы лают. Целую тебя. М."
И в других памятках никогда никакого упоминания о Сергее Ермолинском. Прочтя этот „опус" в журнале „Театр", к сожалению, бойко написанный, много раз поражаешься беспринципности автора. В мое намерение не входит опровергать по пунктам Ермолинского, все его инсинуации и подтасовки, но кое-что сказать все же нужно. Хотя воспоминания его забиты цитатами (Мандельштам, дважды – Герцен, М.Пришвин, Хемингуэй, Заболоцкий, П.Вяземский, Гоголь, Пушкин, Грибоедов, П.Миримский), я все-таки добавлю еще одну цитату из „Горя от ума": „Здесь все есть, коли нет обмана". Есть обман! Да еще какой.
Начать с авторской установки. Первое место занимает сам Ермолинский, второе – так и быть – отведено умирающему Булгакову, а третье – куда ни шло – Фадееву, фигуре на литературном горизонте значительной.
Видите ли, на Б.Пироговской Ермолинского, как и всех гостей, встречал рыжий пес Бутон. Его встречал не пес Бутон, а я, хозяйка дома, которая восемь с половиной лет была женой писателя Булгакова. Мне были посвящены им роман „Белая гвардия", повесть „Собачье сердце" и пьеса „Мольер". Ермолинский не мог этого не знать, но по своей двуличной манере он забывает то, что ему невыгодно помнить, как, например, свой двадцатисемилетний брак с Марикой Артемьевной Чимишкиан. „Забыл" он упомянуть и младшую сестру Михаила Афанасьевича Елену Афанасьевну, которая до последнего вздоха любимого брата была возле него. Подлаживаясь под выгодную для себя ситуацию, Ермолинский запросто смахнул живых людей, близких М.А.
На одном из последних предсмертных свиданий с сестрой Надеждой М.А. сказал ей: „Если б ты знала, как я боюсь воспоминателей!"
Могу себе представить, как возмутился бы он всей дешевой литературщиной, нескромностью, неблагородством воспоминаний С.Ермолинского…
Исподволь, без всякой надежды на приобретение автомобиля, я все же поступила на 1-е государственные курсы шоферов при Краснопресненском райсовете, не переставая ходить в манеж на верховую езду. К этому времени относится вот эта шутливая сценка-разговор М.А. по телефону с пьяненьким инструктором манежа.
СТЕНОГРАММА
Звонок
Я. Я слушаю Вас.
ГОЛОС. Любовь Евгениевна?
Я. Нет. Ее нет, к сожалению.
ГОЛОС. Как нет?.. Умница-женщина. Я всегда, когда что не так… (икает) ей говорю…
Я. Кто говорит?
ГОЛОС. Она в манеж ушла?
Я. Нет, она ушла за покупками.
ГОЛОС (строго). Чего?
Я. Кто говорит?
ГОЛОС. Это супруг?
Я. Да, скажите, пожалуйста, с кем я говорю?
ГОЛОС. Кстин Аплоныч (икает) Крам… (икает).
Я. Вы позвоните ей в пять часов, она будет к обеду.
ГОЛОС (с досадой). Э… не могу я обедать… не в этом дело! Мерси. Очень приятно… Надеюсь, вы придете?..
Я. Мерси.
ГОЛОС. В гости… Я вас приму. В среду? Э? (часто икает). Не надо ей ездить! Не надо. Вы меня понимаете?
Я. Гм…
ГОЛОС (зловеще). Вы меня понимаете? Не надо ей ездить в манеже! В выходной день, я понимаю, мы дадим ей лошадь… А так не надо! Я гвардейский бывший офицер и говорю – не надо – нехорошо. Сегодня едет, завтра поскачет. Не надо (таинственно). Вы меня понимаете?
Я. Гм…
ГОЛОС (сурово). Ваше мнение?
Я. Я ничего не имею против того, чтобы она ездила.
ГОЛОС. Все?
Я. Все.
ГОЛОС. Гм… (икает). Автомобиль? Молодец. Она в манеж ушла?
Я. Нет, в город.
ГОЛОС (раздраженно). В какой город?
Я. Позвоните ей позже.
ГОЛОС. Очень приятно. В гости, с Любовь Евгениевной? Э! Она в манеж ушла?
Я (раздраженно). Нет…
ГОЛОС. Это ее переутомляет! Ей нельзя ездить… (бурно икает). Ну…
Я. До свидания… (вешаю трубку). (Пауза три минуты). Звонок.
Я. Я слушаю вас.
ГОЛОС (слабо, хрипло, умирая). Попроси… Лю… Бовьгенину.
Я. Она ушла.
ГОЛОС. В манеж?
Я. Нет, в город.
ГОЛОС. Гм… Ох… Извините… что пабскакоил… (угасает).
(Вешаю трубку).
Конечно, в жизни все было по-другому, но так веселей… То самое время, о котором мечтали и которого так добивались „братья по перу", настало: все пьесы сняты.
На шоферских курсах, куда я поступила вместе с нашим знакомым Александром Викторовичем Талановым, я была единственная женщина (тогда автомобиль представлялся чем-то несбыточно сказочным).
Ездить по вечерам на курсы на Красную Пресню с двумя пересадками было муторно, но время учения пролетело быстро. Практику – это было самое приятное – проходили весной. Экзамены сдавали в самом начале мая. Было очень трогательно, когда мальчики после своих экзаменов приехали ко мне рассказать, что спрашивает комиссия, каких ошибок надо избегать, на какой зарубке держать газ. Шоферское свидетельство я получила 17 мая.
М.А. не преминул поделиться с друзьями: „Иду я как-то по улице с моей элегантной женой и вдруг с проносящейся мимо грузовой пятитонки раздается крик: „Наше вам с кисточкой!" Это так шоферы приветствуют мою супругу…"