Текст книги "Тайная сила"
Автор книги: Луи Куперус
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
VI
Ван Аудейк, радуясь жене и детям, захотел прокатиться в экипаже, так что в ландо впрягли лошадей. Его лицо под широким золотым галуном фуражки сияло приветливым довольным выражением. Леони, рядом с ним, была одета в новое сиреневое платье из муслина, купленное в Батавии, и шляпу с сиреневыми маками. Дамская шляпа вдали от столицы – это роскошь, это подчеркнутая элегантность, и Додди, сидевшая напротив, по-здешнему без шляпы, сердилась про себя: мама могла бы и предупредить ее, что собирается «использовать» шляпу, как Додди называла это на своем ломаном голландском языке. А теперь она так проигрывает рядом с мамой, эти покачивающиеся маки просто невыносимы! Из мальчиков с ними поехал Рене, в чистом белом костюмчике. Старший служитель сидел на козлах рядом с возницей и держал, прижимая основание палки к ноге, большой золотой зонт-пайонг – символ власти. Был уже седьмой час, начинало темнеть, над Лабуванги повисла та бархатная тишина, та трагическая таинственность, какая бывает при наступлении сумерек в период восточного муссона. Порой лаяла собака, ворковал лесной голубь, нарушая эту неестественную, точно в необитаемом городе, тишину. Но сейчас среди всеобщего молчания стучали колеса ландо, удары копыт разрывали безмолвие на мелкие кусочки. Встречных экипажей не попадалось, неодушевленное безлюдье околдовало сады и галереи. Двое молодых людей в белом, совершавшие прогулку, сняли шляпы. Экипаж покинул аллеи с богатыми домами и въехал в китайский район, где в маленьких магазинчиках уже зажигались огни. Торговля почти закончилась: китайцы отдыхали во всевозможных непринужденных позах, подняв вверх и скрестив ноги, подложив руки под голову, распустив свои косички или обмотав их вокруг головы. При приближении экипажа они поднимались на ноги и принимали почтительные позы. Яванцы, в большинстве своем воспитанные и знающие этикет, садились на пятки. Вдоль дороги, освещенные керосиновыми лампами, теперь были расставлены в ряд переносные кухни, рядом с ними суетились продавцы всевозможных напитков, торговцы выпечкой. В вечерней мгле, озаренной бесчисленным множеством огоньков, все цвета казались грязновато-пестрыми; китайские магазинчики, переполненные товарами, исписаны красными и золотыми иероглифами, обклеены красными и золотыми бумажками с надписями; на заднем плане домашний алтарь со священным изображением: белый бог, сидящий, а за ним усмехающийся черный бог. Но улица расширилась и внезапно обрела более представительный облик; богатые китайские дома, похожие на виллы, белели по сторонам; особенно поражал воображение светлый дворец китайца, сказочно разбогатевшего на опиуме еще до введения монополии на этот продукт: белый дворец, украшенный изящной лепниной, с бесчисленными пристройками, с парадными дверьми в переднюю галерею, выполненными в монументальном китайском стиле с его изысканным изяществом, в золотистой цветовой гамме. За этими открытыми дверьми в глубине дома виднелся огромный домашний алтарь с ярко освещенным изображением богов. Сад с прихотливыми извилистыми дорожками был уставлен прямоугольными горшками и продолговатыми цветочными вазами, покрытыми темно-синей и зеленой глазурью, в которых росли ценные породы карликовых растений – такие передаются по наследству от отца к сыну. И все содержалось в сверкающей чистоте, в заботливой аккуратности каждой детали: дорогая, идеально ухоженная роскошь опиумного миллионера-китайца. Но не все китайские дома были так же гордо выставлены напоказ: большинство домов прятались в садах за высокими каменными оградами, запертые, и укрывались в тайне своей домашней жизни. Внезапно дома закончились, вдоль широкой дороги потянулись китайские могилы, богатые могилы: травянистый холм со сложенным из камней входом – дверь смерти, а верхней части придана символическая форма женского органа – дверь жизни; вокруг просторная травянистая лужайка, к досаде ван Аудейка, подсчитывавшего, сколько земли, пригодной для земледелия, пропадает напрасно из-за могил богатых китайцев. И китайцы, казалось, торжествовали – как в жизни, так и в смерти – в этом тихом, окутанном тайной городке, китайцы сообщали ему что-то от своего характера – свою подвижность, торговую жилку, стремление к богатству, свое умение жить и умирать… Потому что когда ландо въехало в арабский район – дома такие же, как везде, но мрачные, лишенные стиля, благосостояние и сама жизнь прячутся за закрытыми дверьми, в передней галерее стоят стулья, а хозяин дома сидит на пятках, хмурый, и неподвижными черными глазами провожает экипаж, – эта часть города показалась еще более трагически-таинственной, чем фешенебельная часть Лабуванги. Казалось, именно отсюда по всему городу, словно пушинки, разлетается невыразимая словами мистерия, словно частички ислама, словно именно ислам сгущал сумерки фатальной тоски в этот содрогающийся, беззвучный вечер… Они не чувствовали всего этого в своем экипаже, постукивавшем на ходу, они, с детства привыкшие к здешней атмосфере и уже невосприимчивые к мрачной тайне, подобной приближению черной силы, которая всегда, всю жизнь опаляла своим дыханьем их – властителей со смешанной кровью, – чтобы они о ней не догадывались. Возможно, когда ван Аудейк читал в газетах о панисламизме, он и улавливал веяние этой черной силы и мрачная тайна приоткрывалась перед его внутренним взором. Но сейчас, катаясь с женой и детьми в постукивающем экипаже, под цокот копыт его сиднейских лошадей, когда на козлах сидел служитель, держа в руках сложенный пайонг, сверкающий, точно солнце, он чувствовал себя слишком самим собой – сильный, самовластный человек, – чтобы замечать признаки черной тайны, признаки черной опасности. И главное – ему было сейчас слишком хорошо, чтобы ощущать или видеть что-либо меланхоличное. В своем оптимизме он даже не замечал, что город, который он так любит, приходит в запустение, его не тронули стоявшие на пути их следования огромные виллы с колоннами – свидетели былого благоденствия плантаторов, теперь пустующие, заброшенные, среди одичавших садов; одну из них заняла лесоторговая компания, поселившая здесь своего сторожа и складировавшая бревна в саду перед домом. Грустно белели заброшенные дома с портиками и колоннами, призрачные среди разросшихся садов в лунном свете, точно храмы злого рока… Но они этого не видели; наслаждаясь покачиванием экипажа на мягких рессорах, Леони задремала с улыбкой на губах, а Додди всматривалась в темноту, когда они снова ехали по Длинной Аллее, надеясь увидеть Адди…
Глава вторая
I
Секретарь Онно Элдерсма был всегда очень занят. Почта каждый день доставляла в центральное бюро области Лабуванги, где работали двое старших клерков, шестеро младших клерков и несколько туземных писарей и конторских служащих, в среднем по несколько сот писем и документов, и резидент выказывал неудовольствие, если корреспонденция обрабатывалась с задержкой. Сам он работал не покладая рук и требовал от подчиненных того же. Но иногда депеши, запросы и распоряжения обрушивались сплошным потоком. Элдерсма принадлежал к типу служащих, работавших с полной отдачей, и Элдерсма всегда был очень занят. Он работал утром, днем, вечером. Сиесты у него не было. В четыре часа он быстро съедал свою порцию за рисовым столом, затем коротко отдыхал. К счастью, у него был сильный организм, он был бодрым уроженцем Фрисландии. Но всю его кровь, все мускулы и нервы потребляла работа. То, что он делал, нельзя было назвать простой писаниной и бумагомарательством, это была тяжелая физическая работа, с пером в качестве инструмента. Работа для мышц, для нервов, и работе этой не было конца. Элдерсма сгорал на службе, отдавал себя всего. У него не осталось больше никаких мыслей, он стал только чиновником, только тружеником письменного стола. У него был чудесный дом, чудеснейшая, необыкновенная жена, милый ребенок. Но с ними он почти не виделся, хоть и жил у себя дома. Он лишь работал и работал, скрупулезно, доводя до конца все, что только мог. Иногда он говорил резиденту, что не способен делать еще больше. Но здесь ван Ауйдейк был безжалостен и неумолим. Он сам когда-то работал секретарем административной области, он знал, что это значит. Это значит – тянуть лямку, работать, как лошадь. Это значит – жить, есть, спать с пером в руке. И ван Аудейк отдавал секретарю распоряжение завершить еще вот эту и вот эту работу. И Элдерсма, только что говоривший, что неспособен уже работать, выполнял распоряжение и тем самым всегда делал чуть больше того, на что считал себя способным.
И тогда его жена Ева говорила: мой муж уже не человек, мой муж – уже не муж, мой муж – всего лишь служащий. Эта молодая женщина, стопроцентная европейка, никогда раньше не бывавшая в Нидерландской Индии, прожившая уже несколько лет в Лабуванги, прежде даже не предполагала, что можно работать столько, сколько работал ее муж, в стране, где так жарко, как в Лабуванги во время восточного муссона. Поначалу она сопротивлялась, пыталась заявлять о своих правах на мужа, но, увидев, что у него и правда нет ни минуты свободной, отказалась от своих прав. Она быстро поняла, что муж не будет ее спутником жизни, а она – его спутницей, и не потому, что он не был хорошим мужем, нежно любящим свою жену, а только потому, что почта ежедневно доставляла по две сотни писем и депеш. Она быстро поняла, что в Лабуванги, где не было никакой общественной жизни, ей придется искать утешение в своем доме, а потом в своем ребенке. Она обустроила свой дом как храм искусства и уюта, и много думала о воспитании сынишки. Это была высокоразвитая женщина с художественным вкусом, происходившая из художественной среды. Ее отцом был ван Хуве, наш знаменитый пейзажист, матерью была Стелла Кубер, наша знаменитая певица. Ева, выросшая в доме, наполненном духом искусства и музыки, который она впитывала начиная с первых книжек с картинками и первых песенок, – Ева вышла замуж за чиновника в Нидерландской Индии и поехала вместе с ним в Лабуванги. Она любила своего мужа, энергичного фризского парня, при этом обладающего достаточным развитием, чтобы многим интересоваться. И она уехала, счастливая в своей любви, полная иллюзий о Востоке, о тропической восточной культуре. Она надеялась сохранить свои иллюзии, сколько ни предупреждали ее о трудностях. Уже в Сингапуре ее восхитила бронзовость обнаженных малайцев и пестрый ориентализм китайских и арабских районов, поэзия хризантем в японских чайных домах. Но в Батавии на ее ожидание видеть на Востоке только красоту, только романтику «Тысячи и одной ночи», серым дождем пролилось разочарование. Обычаи здешней повседневной жизни охладили ее стремление восхищаться, и она увидела комичную сторону. В гостинице, где они жили, мужчины-европейцы носили пижамные брюки и кабай, они лежали, вытянувшись в шезлонгах, с босыми – правда, прекрасно ухоженными – ногами, и непринужденно шевелили пальцами ног, играя большими пальцами и мизинчиками, даже когда она проходила мимо… Дамы одевались в саронг и кабай: это единственная удобная одежда для утра, которую можно легко менять – два, три раза за утро, но которая очень мало кому идет: прямоугольный силуэт дамы в саронге особенно уродлив сзади, как бы элегантны ни были ее украшения. Однообразие домов с покрытыми известью стенами и уродливыми рядами цветочных горшков, иссохшая природа и грязные туземцы… В среде европейцев Ева замечала мелкие смехотворные детали: малайский акцент с характерными междометиями, провинциальную чванливость чиновников – например, цилиндр разрешалось носить только членам Совета Нидерландской Индии, строгую размеренность этикета – по окончании приема первым уходит самый высокопоставленный чиновник, и только потом остальные… И разные мелочи, характерные для жизни в тропиках: то, что упаковочные ящики и банки из-под керосина потом использовались в самых разнообразных целях – из досок от ящиков мастерили оконные рамы в магазинчиках, самодельную мебель и емкости для мусора, из керосинных банок делали водосточные желоба, лейки и прочую домашнюю утварь… Молодая, умная женщина, полная иллюзий в духе «Тысячи и одной ночи», на первых порах не отличала проявлений колониализма – привычек европейцев, старающихся прижиться в стране, враждебной их природе, – от истинно поэтического, истинно восточного, чисто яванского. Из-за множества смехотворных мелочей быта Ева сразу же испытала разочарование, какое испытывает любой человек художественного склада в колониальной стране, которая вовсе не художественна и не поэтична, где ради роз в белых горшках садовник добросовестно собирает как можно больше лошадиного навоза в качестве удобрения, так что при дуновении ветерка запах роз смешивается с запахом свежеразведенного навоза. И как любой человек, только что приехавший из Голландии, стала относиться несправедливо к этой красивейшей стране, которую голландцы хотят видеть такой, какой воображали по книжкам, и которая неприятно удивляет их смехотворными деталями колониализма. И Ева забыла, что сама страна, эта изначально столь прекрасная страна, не виновата в таких смехотворных мелочах.
Она прожила здесь два года и не переставала удивляться: то пугалась, то приходила в ужас, то смеялась, то сердилась, и в конце концов благодаря своему природному благоразумию – и практической основе своей художественной души – привыкла. Она привыкла к игре пальцами ног, к навозу у роз, она привыкла к своему мужу, который уже был не человеком и не мужем, а только служащим Колониальной администрации. До этого она много страдала, писала отчаянные письма, мучилась от ностальгии по родительскому дому, однажды чуть было не уехала в Голландию, просто так, внезапно – но не сделала этого, чтобы не бросать мужа одного, – и она привыкла, она приспособилась. Кроме артистической души – на рояле она играла великолепно! – у нее было сердце доброй и смелой женщины. Она продолжала любить мужа и знала, что благодаря ей у него есть уютный дом. Она серьезно относилась к воспитанию сына. А привыкнув, она стала справедливее и вдруг увидела на Яве много красивого, оценила грациозную величавость кокосовых пальм, изысканный райский вкус местных плодов, роскошь цветущих деревьев, она увидела величавое благородство природы, гармоничность горных силуэтов, сказочность лесов из гигантских папоротников, бездонность пугающих кратеров, отражающие небо террасы залитых водой рисовых полей с нежной зеленью молодых побегов риса, и откровением для ее художественного мироощущения стал характер яванцев: их изящество, грация, их приветствия и танцы, истинная аристократичность представителей древнейших дворянских родов, которые с гибкой дипломатичностью приспособились к современности и, от природы почитающие иерархию, смиряются с игом европейских властителей, чьи золотые галуны вызывают у них благоговение.
В отцовском доме Ева видела вокруг себя служение искусству и красоте на грани декадентства; внимание девушки, окруженной только красивыми предметами, красивыми словами, музыкой, было направлено исключительно на эстетизм жизни, возможно, даже чересчур на один лишь эстетизм. Теперь же оказалось, что она слишком хорошо натренирована в этой школе красоты, чтобы замкнуться в своем разочаровании и видеть только мел и смолу домов, мелкие причуды чиновников, упаковочные ящики и конский навоз. Ее литературный дух уловил в этих домах атмосферу дворцов, а в чиновничьем высокомерии некий архетип, и во все эти детали она всмотрелась внимательнее и увидела весь мир Нидерландской Индии в широком диапазоне, и одно откровение последовало за другим. Но при этом она постоянно чувствовала что-то чуждое, что-то, чего не могла понять умом, какую-то мистику, темную тайну, звеневшую в воздухе по ночам… Но она решила, что это лишь ощущение темноты в густой листве; это напоминало тихую музыку неведомых струнных инструментов, минорный шелест арфы вдали, неясный голос, предупреждающий об опасности… Не более чем шорох в ночи, который она поэтизировала.
В Лабуванги – небольшом городке, центре административной области – она часто удивляла тех, кто привык к здешней жизни, своей восторженностью, увлеченностью, естественностью, радостью жизни – пусть даже в колонии, – умением наслаждаться красотой жизни, ибо обладала здоровой натурой, слегка приглушенной и припрятанной под очаровательным притворством – стремлением только лишь к красоте, к красоте линий, красоте цветов, к художественному образу мыслей. Знавшие ее относились к ней либо с неприязнью, либо с любовью, и лишь немногие оставались равнодушны. На Яве она приобрела репутацию оригиналки: дом ее был особенный, и одевалась она особенно, и сына воспитывала по-особому, обычным был только ее муж-фриз, пожалуй, даже слишком обычным в доме, словно вырезанном из журнала по искусству. Поскольку она любила находиться в веселой компании, она собрала вокруг себя европейцев, в чью жизнь – хоть они и не были артистичны – добавляла какой-то приятный оттенок, что-то, что напоминало о Голландии. Этот кружок, этот маленький клуб восхищался ею и придерживался той тональности, которую она задавала. Как человек более высокоразвитый, она царила в нем, хотя по природе не была властной. Многим это не нравилось, другие называли ее эксцентричной, однако ее кружок оставался ей верен, пробужденный ею от вялости колониальной жизни, вновь способный слушать концерты, мыслить, радоваться бытию.
Так, рядом с ней были доктор с женой, главный инженер с женой, районный контролер с женой, иногда к ним присоединялись люди, приезжавшие из других мест, несколько контролеров, несколько молодых голландцев с сахарных фабрик. Это и была ее веселая компания, в которой она царила, с которой ставила театральные спектакли, устраивала пикники, которую она очаровывала своим домом, своими платьями и эпикурейским артистизмом своей жизни. Они прощали ей все то, чего не понимали – ее эстетизм, музыку Вагнера, – потому что она дарила им веселье и немного радости жизни в мертвенности здешнего существования. За это они были благодарны ей всей душой. Так и получилось, что ее дом стал центром светской жизни Лабуванги, а резидентский дом, расположенный напротив, ничуть не роняя своего достоинства, отступил в тень баньянов. Леони ван Аудейк не ревновала. Она ценила свой покой и охотно предоставляла Еве задавать тон в светской жизни. Сама Леони не интересовалась ни праздниками, ни музыкальным, ни театральным обществом, ни благотворительностью; все эти общественные обязанности, обычно лежащие на жене резидента, она переложила на плечи Евы. Раз в месяц Леони устраивала приемы, на которых приветливо со всеми разговаривала и всем улыбалась, а на Новый год давала ежегодный бал. Этим и ограничивалась общественная жизнь в резидентском дворце. В остальное время Леони руководилась только эгоизмом, жила в свое удовольствие, в розовых мечтах об ангелочках и выпадающих на ее долю любовных утехах. Время от времени, с некой регулярностью, ей требовалось бывать в Батавии, куда она и уезжала на несколько месяцев. Так она, жена резидента, и жила собственной жизнью, а Ева делала все, и Ева задавала тон. Правда, иногда у некоторых дам вспыхивала ревность к Еве, например у жены инспектора финансов, считавшей, что после мефрау ван Аудейк следующее место принадлежит ей, а не жене секретаря. И еще время от времени возникали сложности из-за яванского чиновничьего этикета и по области Лабуванги распространялись всевозможные сплетни, преувеличенные, раздутые, доходившие до самых дальних сахарных фабрик. Но Ева не обращала внимания на эти сплетни и думала только о том, как разнообразить общественную жизнь в Лабуванги. И чтобы действительно что-то сделать, она царила в своем кружке. Ее избрали президентом театрального общества «Талия», и она согласилась на эту должность при условии, что будет отменен устав общества. Она хотела быть королевой, но без конституции. Ей говорили, что так нельзя, что устав существовал всегда. Но Ева отвечала, что если устав останется, то она отказывается от президентства и лучше будет просто играть в спектаклях. Ей пошли навстречу: устав «Талии» отменили, Ева стала полновластной царицей, сама выбирала пьесы и распределяла роли. И тогда настал расцвет театрального общества: благодаря ее режиссуре все играли так хорошо, что на спектакли, разыгрываемые в «Конкордии», приезжали даже из Сурабаи. Пьесы, выбранные Евой, превосходили по художественным достоинствам все те, что ставились здесь раньше.
И от этого ее любили еще больше – или не любили вовсе. Но она шла дальше и развивала европейскую культурную жизнь в Лабуванги, чтобы не слишком «заплесневеть». И все стремились получить приглашение на ее званые обеды, о которых много говорили – и хорошего, и плохого. Потому что она требовала, чтобы мужчины приходили во фраках, а не в сингапурских курточках, без рубашки. Она требовала фраков и белых галстуков и была в этом неумолима. От дам требовалось декольте, что было по погоде и дамам нравилось. Но бедные мужчины поначалу сопротивлялись, пыхтели, задыхались в жестких воротничках; доктор говорил, что это вредно для здоровья, пожилые гости говорили, что безумие нарушать старые добрые обычаи на Яве…
Но попыхтев и позадыхавшись во фраке и высоком воротничке первые несколько раз, все пришли к заключению, что обеды у мефрау Элдерсма восхитительны именно потому, что на них царит настоящая европейская атмосфера.