Текст книги "Тайная сила"
Автор книги: Луи Куперус
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
IV
Это было определенно странно.
Ева заподозрила было, что стол двигает фрау Рантцов, но в ответ на ее вопросительный взгляд жена доктора покачала головой, и Ева поняла, что обмана не было. Все еще раз пообещали быть честными… И когда в очередной раз уверились, что друг другу можно доверять, столик, как ни странно, принялся с сердитым скрипом выписывать полукруги, а ножка то и дело поднималась и со стуком опускалась на мраморный пол.
– Это явился дух? – спросила фрау Рантцов, глядя на ножку.
Стол стукнул один раз: «да».
Но когда дух попытался назвать по буквам свое имя, отстукивая порядковый номер буквы в алфавите, получилось что-то непонятное:
– Я, э, р, с, а.
Но вдруг стол начал быстро-быстро отстукивать что-то другое, как будто его кто-то подгонял. Участники сеанса считали удары ножки о пол, и у них получилось:
– Ле… они… Ау… дейк…
– Что случилось с мефрау ван Аудейк?
В ответ столик отстучал грубое слово.
Дамы испугались – все, кроме Иды, сидевшей точно в трансе.
– Столик говорит? И что же он сказал? Как он назвал мефрау ван Аудейк? – закричали все разом.
– Невероятно! – пробормотала Ева. – Точно никто из нас не жульничает?
Все поклялись в очередной раз.
– Давайте будем честнее честного, а то неинтересно… Я хочу быть полностью уверенной…
Другие хотели того же: фрау Рантцов, Ида, ван Хелдерен. Остальные смотрели на них с любопытством, веря происходящему, и только доктор ухмылялся: он не верил.
Но столик снова сердито заскрипел и отстукал то же бранное слово.
– Почему? – спросила фрау Рантцов.
Столик принялся стучать.
– Запиши, что он говорит, Онно! – попросила Ева своего мужа.
Элдерсма взял карандаш, лист бумаги и стал писать.
Последовало три имени: члена Совета Нидерландской Индии, директора и одного молодого человека из торговой палаты.
– Если в Лабуванги не злословят люди, то это делают за них столы! – сказала Ева.
– Духи, – пробормотала Ида.
– Обычно являются насмешливые духи! – пояснила фрау Рантцов.
Но стол продолжал стучать.
– Записывай, Онно! – просила Ева.
Элдерсма продолжал писать.
– А-д-д-и! – выстукивала ножка.
– Нет! – закричали все голоса хором, опровергая сказанное. – Теперь столик ошибается! Уж его-то, молодого де Люса, никогда в этом не подозревали!
– Т-е-о! – исправился столик.
– Ее пасынок! Какой ужас! Вот это другое дело! Всем давно известно! – закричало множество голосов.
– Но мы это и так знаем! – сказала фрау Рантцов, глядя на ножку стола. – Пожалуйста, сообщи что-нибудь, чего мы не знаем! Пожалуйста, столик! Пожалуйста, дух!
Она обращалась к ножке любезно и убедительно. Все засмеялись. Стол заскрипел.
– Сохраняйте серьезность! – предупредила мефрау Дорн де Брёйн.
Стол упал Иде на колени.
– Аду![33]33
Аду (малайск.) – Ах! Ой!
[Закрыть] – закричала хорошенькая полукровка, словно очнувшись от транса. – Он ударил меня в живот!
Все смеялись, все смеялись. Стол сердито вращался, они встали со своих стульев, не отрывая рук от стола и танцуя вместе со столом этот сердитый вальс.
– В… будущем… году… – отстукивал стол.
Элдерсма записывал.
– Ужасная… война…
– Между кем и кем?
– Европа… и… Китай…
– Это звучит как сказка! – по-прежнему ухмылялся доктор Рантцов.
– Ла… бу…ванги… – отстукивал столик.
– Что? – спросили они.
– Это… дыра…
– Скажи, пожалуйста, что-нибудь серьезное, столик, – упрашивала фрау Рантцов своим нежным голосом матроны-немки.
– Опас… ность… – стучал стол.
– Где?
– Угро… жает, – продолжал стол, – Лабу… ванги.
– Опасность угрожает Лабуванги?
– Да! – стукнул стол один раз, сердито.
– Какая опасность?
– Вос…стание…
– Восстание? И кто же восстанет?
– Через два… месяца… Сунарио…
Все обратились в слух.
Но стол вдруг, неожиданно, снова опрокинулся Иде на колени.
– Аду! – снова воскликнула молодая женщина.
Больше стол ничего не желал говорить.
– Устал… – отстучал он.
Но никто и не думал снимать с него руки.
– Убирайтесь, – простучал стол.
Доктор, ухмыляясь, положил на стол свою короткую широкую ладонь, как бы усмиряя его.
– Мерзавец! – выругался стол, скрипя и крутясь. – Гад! – продолжал он ругаться.
Потом последовали другие бранные слова в адрес доктора, словно их выкрикивал уличный мальчишка, бесстыдные и бессмысленные ругательства.
– Кто выдумывает эти слова? – спросила Ева с возмущением.
Но их явно никто не выдумывал, ни три дамы, ни ван Хелдерен, человек идеально добропорядочный и сейчас возмущенный наглостью духа.
– Это дух, совершенно точно! – сказала Ида, вся бледная.
– Я выбываю из игры, – сказала Ева нервно и убрала руки со стола. – Какая-то чепуха, ничего не понимаю. Это все забавно… но стол явно не умеет вести себя в приличном обществе.
– Новые возможности в светской жизни Лабуванги! – подтрунил над ней Элдерсма. – Не пикник, не бал, а танцующий стол.
– Надо больше упражняться! – сказала мефрау Дорн де Брёйн.
Ева пожала плечами.
– Совершенно непонятно, – сказала она. – Я уверена, что никто из нас не жульничал. Ван Хелдерена трудно заподозрить в том, что он отстукал такие слова.
– Ну что вы! – воскликнул ван Хелдерен.
– Надо будет повторить сеанс, – сказала Ида. – Смотрите, вон по двору идет хаджи[34]34
Хаджи́ (араб. «паломник») – мусульманин, который успешно завершил обряд хаджа в Мекку.
[Закрыть]…
Она показала рукой в сад.
– Хаджи? – спросила Ева.
Все посмотрели в сад. Ничего не было видно.
– Ах нет, – сказала Ида. – Мне показалось. Мне привиделся там хаджи… Нет, это лунный свет.
Было уже поздно. Гости попрощались, весело смеясь, удивляясь, но не находя объяснений.
– Надеюсь, дамы не разнервничались слишком сильно!
Но нет, дамы были относительно спокойны. Они были скорее заинтригованы и ничего не понимали.
Было уже два часа, когда гости разошлись по домам. Город беззвучно дремал в бархатной тени садов, лунный свет струился потоком.
V
На следующий день, когда ван Элдерсма уже ушел на службу, Ева, занятая домашними делами и расхаживавшая по дому в саронге и кабае, увидела, что к дому по дорожке идет Франс ван Хелдерен.
– Можно к вам? – крикнул он.
– Конечно! – крикнула в ответ Ева. – Заходи. Но я иду в кладовую.
И она показала ему свою корзинку с ключами.
– Через полчаса я должен быть у резидента, но я пришел рановато… вот и решил заглянуть к вам.
Она улыбнулась.
– Но я вся в делах! – сказала она. – Идем вместе в кладовую.
Он пошел за ней следом, на нем был черный люстриновый пиджак, ведь он шел к резиденту.
– Как Ида? – спросила Ева. – Хорошо ли она спала после вчерашнего спиритического сеанса?
– Неважненько, – ответил Франс ван Хелдерен. – Думаю, лучше ей больше в этом не участвовать. Ночью то и дело просыпалась, бросалась мне на шею и просила прощения, не знаю за что.
– А я вот совсем не нервничала, – сказала Ева. – Хотя так и не поняла, что это было.
Она открыла дверь кладовой, позвала кухарку – кокки, обсудила с ней меню. Кухарка страдала нервным недугом – латта[35]35
Латта – нервное заболевание, при котором больной невольно повторяет действия и слова других людей, но потом внезапно приходит себя.
[Закрыть], и Ева ради забавы время от времени дразнила ее.
– Ла… ла-илла-лала! – закричала она.
Кухарка вздрогнула и повторила сказанное, потом пришла в себя и принялась просить прощения.
– Буанг, кокки, буанг[36]36
Брось, кухарка, брось! (малайск.)
[Закрыть]! – воскликнула Ева.
Кухарка, поддавшись внушению, тотчас бросила поднос с плодами рамбутана и манго на пол, потом опомнилась и с извинениями принялась собирать фрукты с пола, качая головой и щелкая языком.
– Идем отсюда, – сказала Ева Франсу. – А то она разобьет еще и яйца. Идем отсюда, кокки, айо, клувар[37]37
Пошли на улицу (малайск.)
[Закрыть]!
– Айо, клувар! – повторила старая кухарка. – Простите, ньонья[38]38
Госпожа (малайск.)
[Закрыть], хватит, ньонья!
– Идем посидим в задней галерее, – предложила Ева ван Хелдерену.
Он пошел за ней.
– Ты такая веселая, – сказал он.
– А ты нет?
– Нет, мне грустно в последнее время.
– Мне тоже. Я как раз вчера об этом говорила. Это из-за воздуха в Лабуванги. Остается только дальше крутить наш стол.
Они сели в задней галерее. Он вздохнул.
– Что-то случилось? – спросила она.
– Ничего не могу с собой поделать, – сказал он. – Я тебя люблю, не могу без тебя жить.
Она помолчала.
– Ты опять за свое… – сказала она с упреком.
Он не ответил.
– Я же тебе говорила, я не создана для любви. Я холодная. Я люблю моего мужа, моего сына. Давай останемся друзьями, ван Хелдерен.
– Я пытаюсь бороться с собой, но ничего не получается.
– Я нежно отношусь к твоей Иде и ни за что на свете не хотела бы сделать ее несчастной.
– А мне кажется, что я ее никогда не любил.
– Ван Хелдерен…
– Может быть, любил только ее хорошенькое личико. Хоть она и белокожая, но все равно она нонна. Со своими капризами, ребяческими трагедиями. Раньше я этого не понимал. А теперь вижу. Я и до тебя встречал европейских женщин. Но ты стала для меня откровением, благодаря тебе я узнал, что такое женское очарование, грация, художественный вкус… Все, что есть в тебе экзотичного, резонирует с моей экзотичностью.
– Я очень ценю твою дружбу. Пусть между нами все останется как есть.
– Порой я схожу с ума, порой я мечтаю… что мы вместе отправимся в путешествие по Европе, поедем в Италию, в Париж. Порой я вижу нас вместе в закрытой комнате, у огня, ты говоришь об искусстве, я – о современных социальных учениях. А потом я вижу нас в более интимной обстановке.
– Ван Хелдерен…
– Сколько бы ты меня ни предупреждала, мне это не помогает. Я люблю тебя, Ева, Ева…
– По-моему, ни в одной стране люди друг в друга так не влюбляются, как здесь, в тропиках. Это наверняка из-за жары…
– Не убивай меня своим сарказмом. Ни одна женщина не вызывала у меня в душе и теле такого отклика, как ты, Ева…
Она пожала плечами.
– Не сердись, ван Хелдерен, но я не выношу банальности. Будем благоразумны. У меня чудесный муж, у тебя милая женушка. Мы с тобой хорошие друзья и прекрасно понимаем друг друга.
– Ты очень холодная.
– Я не хочу портить счастье нашей дружбы.
– Дружбы!
– Да, дружбы. После моего домашнего счастья я ничто не ценю так высоко, как дружбу. Без друзей я бы не могла жить. Я счастлива со своим мужем и сыном, и после них мне нужнее всего мои друзья.
– Чтобы они тобой восхищались, чтобы тебе было над кем царить, – сказал он сердито.
Ева посмотрела на него.
– Возможно, – холодно сказала она. – Возможно, у меня есть такая потребность. У каждого свои слабости.
– А у меня мои, – сказал он горько.
– Будет тебе, – ответила она более мягко. – Давай останемся добрыми друзьями.
– Я глубоко несчастен, – сказал он глухим голосом. – Мне кажется, будто я все на свете упустил. Я никогда выезжал за пределы Явы и чувствую свою ущербность, оттого что никогда не видел снега и льда. Снег… мне представляется какая-то незнакомая, неведомая чистота. Мне никогда не приблизиться к тому, к чему я стремлюсь. Когда я увижу Европу? Когда я перестану восхищаться «Трубадуром» и попаду на вагнеровский фестиваль в Байройт? Когда я дорасту до тебя, Ева? Я как насекомое без крыльев – вытягиваю свои усики, стараясь нащупать… как пойдет дальше моя жизнь. С Идой, с тремя детьми, в которых я вижу черты их матери… Я еще много лет буду служить контролером, потом, возможно, стану ассистент-резидентом… да так им и останусь. Потом получу отставку или сам уйду, поселюсь в Сукабуми и буду коптить небо, живя на свою маленькую пенсию. Все, к чему я стремлюсь, оказывается пустышкой…
– Но ты же любишь свою работу, ты хороший сотрудник. Элдерсма всегда говорит: кто в Нидерландской Индии не работает и не любит свою работу, тому крышка…
– Ты не создана для любви, а я не создан для работы, для работы, и только. Я могу работать ради какой-то цели, которую отчетливо вижу перед собой, но я не могу работать… просто ради работы и чтобы заполнить жизненную пустоту.
– Твоя цель – это Нидерландская Индия…
Он пожал плечами.
– Красивые слова, – сказал он. – Это, может быть, справедливо для резидента, у которого сама собой прекрасно складывается карьера, который никогда не сидел и не изучал списки служащих Колониальной администрации, прикидывая, кто может заболеть и кто умереть… чтобы освободилось место. Это справедливо для такого человека, как ван Аудейк, искреннего идеалиста, который верит, что его цель – улучшить жизнь в Нидерландской Индии – именно в Индии, не в Голландии, жизнь простых яванцев, которых он защищает от произвола землевладельцев и плантаторов. Я по своему складу более циничен…
– Но не говори, что Нидерландская Индия тебе безразлична. Уж это-то не красивые слова: я ощущаю это сама. В этой стране наше величие – величие нас, голландцев. Только послушай, что говорят о ней иностранцы, как они восхищаются ее великолепием, нашим подходом к колонизации… Смотри, не заразись этим жалким узкоголландским духом, духом голландцев в Голландии, которые ничего не знают о нашей Индии, нередко посмеиваются над ней в своей косной, буржуазной узколобости…
– Я и не знал, что ты стала здешней патриоткой. Еще вчера тебе тут было страшно, и я защищал мою родную страну…
– О да, меня пробирает дрожь от таинственности здешних вечеров, полных угрозы, непонятно откуда идущей: это ощущение страха перед будущим, опасности для нас, для нас… Я чувствую, что я сама чужая этой стране, хотя и хочу, наоборот… Мне не хватает здесь искусства, того, на чем меня воспитали. Я не вижу здесь той изящной линии в жизни людей, на которую мне всегда указывали мои родители, оба… Но не хочу быть несправедливой. И Нидерландскую Индию, нашу колонию, я считаю великой; нас самих, в нашей колонии, я считаю великими…
– Раньше – может быть, а теперь все идет на спад, теперь какие же мы великие. А у тебя художественная натура: ты, хоть и с трудом, выискиваешь здесь, в этой стране, художественную линию. И тогда ты видишь это величие, это великолепие. Ты видишь поэзию. А проза такова: гигантская, но уже истощенная колония, которой управляют прямо из Голландии, руководствуясь одной идеей: погоней за прибылью. Реальность не в том, что на колониалистов ложится отблеск величия колонии, а в том, что колониалисты – маленькие жалкие эксплуататоры. Из страны высосаны все соки, и люди – не голландцы, транжирящие в Гааге нажитые в колонии деньги, а здешние люди, привязанные к здешней почве, униженные высокомерием властелина, который некогда породил их из собственной крови, – теперь вот-вот восстанут против унижения и высокомерия… Ты, человек искусства, чувствуешь приближение опасности, смутной, как облако в небе яванской ночью, а я вижу, как вырастает действительная опасность для Голландии если не со стороны Америки или Японии, то отсюда, прямо из здешней земли.
Она улыбнулась.
– Я люблю, когда ты так рассуждаешь, – сказала она. – Готова с тобой согласиться.
– Ах, если бы рассуждениями можно было чего-то добиться! – горько рассмеялся он, вставая. – Полчаса истекли: резидент ждет меня; он не любит ждать ни минуты. Adieu, и простименя.
– Скажи, пожалуйста, – спросила она, – я кокетлива?
– Нет, – ответил он, – ты такая, какая есть. А я не могу стать другим, я тебя люблю… Я все вытягиваю и вытягиваю свои усики, постоянно. Такова моя судьба.
– Я помогу тебе забыть меня, – сказала она с изящной убежденностью.
Он посмеялся, откланялся, ушел. Она смотрела, как он пересекает улицу, подходит к воротам парка вокруг резидентского дворца, где ему навстречу вышел смотритель…
– Вообще-то жизнь – это все-таки самообман, блуждание среди иллюзий, – думала она грустно, исполненная меланхолии. – Великая цель в масштабах всего мира или малая цель в масштабах самого себя, своего тела и души… о Боже, как же все это незначительно! И как мы все блуждаем впотьмах, ничего не понимая. И каждый из нас ищет свою маленькую цель, свою иллюзию. Счастье – это исключение, как, например, счастлива Леони ван Аудейк, живущая подобно красивому цветку, красивому зверю.
К Еве подбежал ее сынишка, хорошенький, белоголовый крепыш.
– Малыш! – размышляла она. – Кем ты станешь? Какая участь тебя ждет? Ах, быть может, ничего нового. Жизнь – это роман, который бесконечно повторяется… Ах, если так думать, то здешняя жизнь становится невыносимой!
Она обняла своего мальчика, роняя слезы на его светлые волосы.
– У ван Аудейка его округ, у меня мой кружок из… почитателей, где я царю… Франс со своей любовью… ко мне… у нас у всех свои игрушки, точно так же, как мой маленький Онно играет со своей лошадкой. Как же мы незначительны, как мы незначительны! Всю жизнь мы прикидываемся, что-то воображаем, думаем, что способны задать линию, направление, цель нашей бедной жизни, полной блужданий. О, что со мной сделалось, малыш? И, малыш, что, что ждет тебя?
Глава третья
I
В пятнадцати милях от Лабуванги и тринадцати милях от Нгадживы находилась сахарная фабрика Патьярам, принадлежавшая семейству де Люс, корни которого уходили наполовину в Европу, наполовину в Соло. Раньше де Люсы владели миллионами, в результате последнего сахарного кризиса несколько обеднели, но по-прежнему жили большим домом: множество родственников под одной крышей. В этом большом семействе, державшемся всегда вместе и состоявшем из пожилой матери и бабушки – принцессы Соло, старшего сына – директора фабрики, трех замужних дочерей с мужьями, работавшими клерками в фабричной конторе и существовавшими в тени от фабрики, троих младших сыновей, тоже работавших на фабрике, многочисленных внуков, игравших близ фабрики, и правнуков, резвящихся тут же, – в этом большом семействе соблюдались традиционные яванские обычаи, которые – раньше повсеместные – теперь соблюдаются все реже из-за все более тесных контактов с европейцами. Мать-бабушка была дочерью принца Соло. В свое время она вышла замуж за молодого, энергичного и склонного к богеме искателя приключений – француза-дворянина с острова Маврикия, Фердинанда де Люса, который после нескольких лет бродяжничества и поисков своего места под солнцем прибыл на корабле в качестве стюарда в Нидерландскую Индию и в результате всевозможных жизненных перипетий оказался в Соло, где прославился умением готовить блюдо из помидоров и другое – из фаршированных перцев! Благодаря своим рецептам Фердинанд де Люс получил доступ к принцу Соло, на чьей дочери позднее женился, и даже к старому сусухунану[39]39
Сусухуна́н (яванск., буквально «тот, кого почитают») – монархический титул правителей двух яванских государств: Матарама и Соло (т. е. Суракарты).
[Закрыть]. После женитьбы он стал землевладельцем и, в соответствии с адатом[40]40
Ада́т (араб.) – обычай, пережиточные нормы доисламских правовых комплексов. Адат представляет собой совокупность обычаев и народной юридической практики в самых разнообразных сферах имущественных, семейных и т. п. отношений.
[Закрыть] тех мест, вассалом сусухунана, для которого ежедневно посылал на дворцовую кухню рис и фрукты. Потом Фердинанд де Люс перешел на производство сахара, предвидя миллионы, которые приготовила для него благосклонная к нему судьба. Он умер еще до разразившегося сахарного кризиса, в богатстве и почете.
К старой бабушке, ничем уже не напоминающей юную принцессу, на которой некогда ради карьеры женился Фердинанд де Люс, все работники фабрики и яванская прислуга обращались с чрезвычайным почтением и титуловали раден-айу пангеран. Она не знала ни слова по-голландски. Сморщенная, как сухое яблочко, с замутненными глазами и увядшим ртом, привыкшим пережевывать бетель, она спокойно доживала свои последние годы, одетая неизменно в темный шелковый кабай с драгоценными застежками у шеи и на узких рукавах. Перед ее мысленным взором стояло видение былого величия в отцовском дворце, который она покинула ради любви к французскому дворянину-повару, подкупившему ее отца своими рецептами. В ее глохнущих ушах постоянно стоял грохот центрифуг, напоминавший шум пароходных винтов, не прекращавшийся по несколько месяцев в период измельчения сахарного тростника; а вокруг нее были ее дети, внуки, правнуки; работники, обращаясь к ее сыновьям и дочерям, называли их раден и раден-айенг, и вся семья еще была окружена слабым ореолом княжеского происхождения. Старшая дочь была замужем за чистокровным светловолосым голландцем, сын, второй ребенок в семье, женился на армянской девушке, две другие дочери были замужем за полуевропейцами-полуяванцами, которые оба были темнокожими, а их дети, все темнокожие, тоже женились кто на ком и нарожали детей, перемешиваясь со светловолосыми родственниками старшей дочери. Но гордостью всей семьи был младший сын и брат Адриен, или Адди, ухаживавший за Додди ван Аудейк и постоянно проводивший время в Лабуванги, несмотря на напряженный период переработки сахарного тростника.
В этой семье сохранялись традиции, повсеместно исчезнувшие, традиции, о которых в других яванских семьях остались только далекие воспоминания. Здесь во дворе и на задней галерее можно было увидеть множество занятых работой бабу[41]41
Бабу (малайск.) – простая женщина, прислуга или нянька.
[Закрыть]: одна растирает рис в муку, другая готовит благовония, третья толчет самбал, и все с поволокой во взгляде, с гибкими, ловкими пальцами. Череде блюд, подаваемых в этом доме за рисовым столом, не было конца: вереница слуг – один за другим – торжественно подносили всё новые и новые овощи, всё новые и новые соусы, всё новые и новые блюда из курицы, в то время как за спиной у дам несколько сидящих на пятках бабу растирали в керамических ступках самбал, на разные вкусы и пожелания избалованных ртов. Здесь было еще принято, чтобы во время скачек в Нгадживе, на которых присутствовала вся семья, за спиной у каждой дамы стояло по собственной бабу – неспешной, гибкой, торжественной; одна бабу – с баночкой рисовой пудры, другая – с коробочкой мятных пастилок, с биноклем, с веером, с флаконом духов, точно придворная свита, несущая знаки отличия. Здесь еще существовало старинное гостеприимство, комнаты для гостей были открыты для всех, кто постучится в дверь, здесь можно было гостить, сколько душе угодно, и никто не спрашивал ни о цели путешествия, ни о дате отъезда. Здесь царили великое простодушие, всеобъемлющая сердечность без задней мысли, врожденная – рядом с безграничной скукой и вялостью: мыслей никаких, слов мало, материальная жизнь в изобилии. Здесь дни напролет разносили холодные напитки, печенье и фруктовый салат, причем готовить салат и печенье было поручено трем специальным бабу. На дворе держали животных: там была клетка, полная обезьян, несколько попугаев, собаки, кошки, ручные белки и канчиль[42]42
Канчиль, или яванский малый канчиль (Tragulus javanicus) – вид млекопитающих из семейства оленьковых. Самое маленькое парнокопытное на планете. Обитает в Юго-Восточной Азии.
[Закрыть]: изысканный карликовый оленёк, свободно ходивший повсюду.
Дом, пристроенный к фабрике, во время переработки тростника сотрясающийся от шума механизмов – грохота пароходного винта, – был просторным, обставленным старинной, старомодной мебелью: здесь были низкие деревянные кровати с четырьмя резными стойками для кламбу – сетки от москитов, столы с толстыми ножками, кресла-качалки с особыми закругленными спинками – все такое, чего уже нигде не купишь, без единой современной черточки, но при этом – правда, исключительно в период переработки тростника – электрическое освещение в передней галерее! Здешние обитатели были одеты всегда по-домашнему: мужчины в чисто белом или с синей полоской, дамы в саронге и кабае; дамы играли с обезьянками, попугаем или канчилем, в полной душевной простоте, неизменно милые, неторопливые, плавные в движениях, всегда с одной и той же скромной улыбкой на лице. Этой улыбкой гасились страсти, которых было немало.
Но вот заканчивалась горячая пора, когда вереницы повозок, запряженных волами с лоснящейся коричневой шкурой, все подвозили и подвозили тростник-сырец по дороге, устланной отработанным волокном, с глубоко прокатанными колеями, вот смолкали дробилки, вот закупались семена на следующий год – и тогда наступала передышка после тяжких трудов, долгое-долгое воскресенье, несколько месяцев покоя. Возникала потребность в праздниках и развлечениях: хозяйка дома давала званый обед с балом и tableaux vivants[43]43
Tableaux vivants (франц.) – «живые картины».
[Закрыть], дом наполнялся гостями, которые жили здесь по многу дней, знакомые и незнакомые. Хозяйка, старая морщинистая бабушка, раден-айу, мефрау де Люс, называйте, как хотите, – добродушная, с тусклым взглядом, со ртом, привыкшим жевать бетель, была приветливая со всеми. У нее за спиной неизменно стояла анак-мас, «золотое дитя» – взятая на воспитание бедная маленькая принцесса, носившая за раден-айу, старшей принцессой Соло, золотую шкатулку с бетелем. Это была маленькая стройная женщинка лет восьми, с челкой на лбу, побеленном мокрой рисовой мукой, с уже начавшей округляться грудью под розовым шелковым кабаем, в золотом миниатюрном саронге, облегающем узкие бедра, точно куколка, игрушка для раден-айю, мефрау де Люс, вдовствующей госпожи де Люс. Кроме того, со старинной щедростью устраивались народные праздники для жителей кампонгов[44]44
Кампонг – индонезийская деревня.
[Закрыть], в которых участвовал весь Патьярам: традиция со времен миллионных прибылей, которой продолжали неукоснительно следовать, вопреки депрессии и кризису.
Сейчас, когда и время переработки сахарного тростника, и праздники были позади, в доме царил относительный покой, вернулись обычные для этих мест безмятежность и неспешность. Однако мефрау ван Аудейк, Тео и Додди, приехавшие на празднования, остались погостить в Патьяраме еще несколько дней. У большого стола, на котором стояли стаканы с сиропом, лимонадом и виски-содой, широким кругом сидела большая компания: все в основном молчали, покачиваясь в креслах-качалках, и лишь изредка переговаривались. Мефрау де Люс и мефрау ван Аудейк беседовали по-малайски, но совсем чуть-чуть: на всех этих людей в их креслах-качалках снизошла тихая, благодушная скука. Странно было видеть настолько разные лица: молочно-белая красавица Леони рядом с желтой сморщенной раден-айу, Тео, по-голландски белокожий и светловолосый с полными чувственными губами, унаследованными от матери, Додди, как распустившаяся роза со сверкающими искрами в черных зрачках, сын-директор Ахилл де Люс – крупный, сильный, темнолицый, думающий только о механизмах и семенах для посадки на будущий год; второй сын, Роже, небольшого роста, поджарый, темнолицый – бухгалтер, думающий только о прибыли в этот год, с женой-армянкой; их старшая дочь, уже далеко не юная, глупая, некрасивая, темнолицая, со своим стопроцентно голландским мужем, похожим на голландского крестьянина; другие сыновья и дочери, с кожей всех мыслимых оттенков коричневого цвета, все похожие друг на друга, окруженные детьми, внуками, многочисленными бабу, маленькими золотыми приемными детьми, тут же попугаи и канчиль. И все эти люди, дети и животные были овеяны благодушием совместного времяпрепровождения, и еще их объединяла общая гордость основательницей рода – принцессой Соло, благодаря которой их головы окружал бледный ореол яванского аристократизма, причем армянская невестка и круглоголовый голландский зять гордились этим ничуть не меньше других.
Самым живым в этом семействе, тесно спаянном в результате длительного патриархального сосуществования, был младший сын, Адриен де Люс, Адди, в котором кровь принцессы Соло и авантюриста-француза смешались самым гармоничным образом, образовав сочетание, не сделавшее его умным, но одарив его красотой молодого синьо[45]45
Синьо (малайск.) – юноша, родившийся в результате смешанного брака.
[Закрыть], в котором есть даже что-то от мавра, что-то соблазнительно-южное, что-то испанское, как будто в этом последнем ребенке два представителя разных рас впервые сошлись в полном взаимопонимании, как будто в нем, в этом последнем ребенке после стольких старших детей, авантюрист и принцесса впервые сочетались в полной гармонии. Адди не был наделен ни воображением, ни интеллектом и едва ли умел соединить две мысли в одно умозаключение. Его умение чувствовать определялось тем смутным благодушием, которым была одарена вся его семья, но в остальном он был подобен красивому зверю с атрофировавшимися душой и разумом, место которых заняла одна большая пустота. Зато его тело, сильное и красивое, говорило о возрождении расы, зато его кровь, и костный мозг, и плоть, и мускулы соединились в гармонию чувственности, настолько непреложно соблазнительной, что женщины тотчас откликались на нее. Стоило этому юноше появиться в любом обществе, подобно красивому южному богу, как все женщины оборачивались на него и вбирали его облик в глубины своего воображения, чтобы потом не раз вспомнить его; стоило этому юноше появиться на балу после скачек в Нгадживе, как все девушки влюблялись в него. Он срывал цветы любви повсюду, где их находил, нередко в кампонгах Патьярама. И все-все женщины были в него влюблены, от его собственной матери до маленьких племянниц. Додди ван Аудейк была от него без ума. Она начала влюбляться с семи лет и влюблялась уже раз сто, в любого, на кого падал взгляд ее искристых зрачков, но так, как в Адди, – впервые. Этой влюбленностью светилось все ее существо, ее чувство было как пламя, и окружающие видели его и улыбались. Праздник окончания работ был для нее сплошным восторгом – когда она танцевала с Адди, и мученьем – когда он танцевал с другой. Он не делал ей предложения, но она собиралась сама предложить ему жениться на ней и умереть, если он не захочет. Она знала, что резидент, ее отец, будет против, он не любил семейство де Люсов, эту «франко-яванскую лавочку», как он говорил, но если Адди захочет, она уговорит отца, так как иначе она, Додди, умрет. Для этого дитяти, созданного для любви, этот юноша, созданный для любви, был миром, вселенной, жизнью. Он ухаживал за ней, он целовал ее потихоньку в губы, но не более пылко, чем, не задумываясь, целовал многих других девушек. А если подворачивался случай, то с другими женщинами шел и дальше, следуя природе, словно обжигающий юный бог, бог без мыслей и раздумий. Но к дочери резидента он относился почтительно. Он не отличался ни мужеством, ни нахальством, к женщинам никогда не испытывал страсти, считая, что женщина – это женщина и не более; он был так пресыщен своими победами, что препятствия не раззадоривали его. Его сад был полон цветов, и все они наклонялись к нему; он лишь протягивал руку, не глядя, и срывал один из них.
Качаясь в креслах, стоящих вокруг стола, они видели, как Адди идет через сад к дому, и глаза всех женщин немедленно обратились к нему, как к юному соблазнителю, освещенному солнцем, в ореоле света. Вдовствующая раден-айю смотрела на младшего сына, своего любимца, с влюбленной улыбкой, у нее за спиной горели глаза сидящей на пятках приемной дочки, и сестры смотрели на него, и племянницы смотрели на него. Додди побледнела, а на молочно-белых щеках Леони ван Аудейк появился розовый отсвет, тотчас скрывшийся в сиянии ее улыбки. Она невольно посмотрела на Тео; их глаза встретились. И эти души, созданные для одной лишь любви, любви глаз, любви губ, любви обжигающей плоти, поняли друг друга, и ревность Тео так опалила Леони, что розовый отсвет сбежал с ее щек, она побледнела и испугалась: внезапный безотчетный страх пронзил ее безразличие, пока соблазнитель, окруженный ореолом солнечного света, подходил все ближе и ближе…