Текст книги "Тайная сила"
Автор книги: Луи Куперус
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
II
Мефрау ван Аудейк пообещала погостить в Патьяраме еще несколько дней, хотя ей этого не хотелось, она чувствовала себя скованно в этой старомодной яванской среде. Но с появлением Адди ее настроение изменилось. В тайной глубине существа эта женщина боготворила свою чувственность, поклоняясь ей, точно в языческом храме своего эгоизма, на этом алтаре она приносила в жертву самое сокровенное, что было в ее розовом воображении, в ее неутолимом сладострастии, и в этом служении становилась художником, достигшим совершенства: она владела искусством с первого взгляда определить для себя, что именно привлекает ее в мужчине, приближающемся к ней, в мужчине, проходящем мимо нее. В одном это была осанка, это был голос, в другом это была посадка головы, в третьем – положение руки на колене; но в чем бы ни состоял секрет, она видела это мгновенно, с первого взгляда, она понимала это за долю секунды и успевала оценить проходящего мужчину в неделимый миг, и тотчас решала, кого она отвергнет – и таковых было большинство, а кого сочтет достойным себя – и таковых было множество. И тому, кого она отвергала в этот неделимый миг своего высшего суда, после одного лишь взгляда, за долю секунды, надеяться было уже не на что: она, жрица, никогда не впустит его в свой храм. Для других храм был открыт, но только под покровом благопристойности. При всей дерзости своих поступков она соблюдала приличия, любовь всегда была тайной, в светском обществе Леони неизменно оставалась обаятельно улыбающейся женой резидента, может быть, слегка апатичной, но своей улыбкой способной победить кого угодно. Пока ее не видели, о ней злословили, но едва она показывалась, как тотчас одерживала победу. Между теми, кто знал о ее любви, существовал уговор молчания, как у масонов, объединенных тайной совместного ритуала: оказавшись на миг наедине, они шептали друг другу несколько слов при общем воспоминании. С улыбкой на губах, светясь молочной белизной, спокойная, она могла сидеть за одним мраморным столом с двумя, тремя мужчинами, знавшими тайну. Это не нарушало ее покоя и не омрачало улыбки. Она улыбалась и улыбалась. Самое большее – ее взгляд скользил с одного на другого и она мысленно опять выносила то же суждение, убеждаясь в безукоризненности своей первой оценки. Самое большее – в ней поднимались воспоминания о минувших часах, самое большее – она думала о свидании, назначенном на следующий день. Это была тайна, заключавшаяся в совместном ритуале, о которой никогда не говорилось вслух при мирянах. Если чья-то нога искала под столом ее ногу, она ее отодвигала. Она никогда не кокетничала, она была, наоборот, даже слишком строга, скованна, думая о приличиях, улыбаясь. В масонском кругу, с посвященными, она раскрывала свою тайну, но на людях, сидя за мраморным столом, она не позволяла себе ни взгляда, ни рукопожатия, подол ее платья ни на миг не прижимался к мужскому колену.
В те дни в Патьяраме она скучала. Она приняла приглашение на праздник только потому, что уже несколько раз отказывалась от него в предыдущие годы. Но увидев, как Адди идет по саду, мигом перестала скучать. Разумеется, она знала его уже много лет, она видела, как из ребенка он превращается в юношу, и когда-то даже целовала этого мальчика. Она уже давно дала ему оценку: соблазнитель. Но сейчас, глядя на него в ореоле солнечного света, она вновь подвергла его своему суду: звериная грация, обольстительное сверкание глаз на темном лице мавра, изгиб словно предназначенных для поцелуев полных губ с юношеским пушком усов, тигриная сила и гибкость дон-жуановского тела подействовали настолько обжигающе, что ее веки затрепетали. Пока он здоровался, садился и сыпал шутками в этом кружке вялых разговоров и сонных мыслей – словно бросал присутствующим горсти своего солнечного света, золотой песок своего обаяния, всем женщинам: матери, сестрам, племянницам, Додди и Леони, – Леони смотрела на него точно так же, как смотрели все, и ее взгляд привлекли его руки. Она готова была целовать эти руки, она влюбилась в форму его пальцев, в коричневую тигриную силу его ладони; влюбилась в эту грацию молодого дикого зверя, источавшего дух мужественности. Она чувствовала, как стучит ее сердце и закипает кровь, почти неудержимо, вопреки ее великому мастерству сохранять хладнокровие и приличия в обществе, сидящем за мраморным столом. Но недавнюю скуку как рукой сняло. Теперь у нее на ближайшие дни была цель. Только вот… кровь закипела настолько, что Тео заметил ее румянец и дрожание век. Влюбленный юноша увидел, что творится у нее в душе. И когда они встали, чтобы идти обедать в задней галерее, где бабу, сидя на пятках, уже растирали овощи в керамических горшочках, приготовляя для каждого свой собственный самбал, Тео резко бросил ей одно слово:
– Берегись!
Она испугалась, она почувствовала, что он ей угрожает. Такого с ней никогда еще не случалось: все, кто был причастен к ее тайне, неизменно уважали ее. Она так испугалась, так возмутилась, что кто-то прикоснулся к покрову ее храма – в галерее, полной людей, – что вся вскипела под своим обычным безразличием, готовая поднять восстание вопреки всегдашнему беззаботному спокойствию. Но она посмотрела на Тео, увидела, какой он светловолосый, широкоплечий, большой, в точности ее муж в молодости, с каплей яванской крови, заметной лишь в чувственной линии рта, и ей стало жаль терять его: она хотела иметь при себе и такой тип, и тип мавра-соблазнителя. Она хотела их обоих, она хотела уловить разницу во вкусе их мужского обаяния – этого почти чистого европейца, светловолосого и светлокожего голландца, и дикого, близкого к звериному царству Адди. Ее душа дрожала, ее кровь стучала, в то время как обедающих обносили длинной чередой блюд. Она подняла восстание, чего с ней никогда раньше не бывало. Пробуждение от сонного безразличия было все равно что возрождением, новым, незнакомым ощущением. Она удивилась, что ей уже тридцать лет, а она чувствует такое впервые. И лихорадочная испорченность расцвела в ее душе, словно дурманящие красные цветы. Она смотрела на Додди, сидевшую рядом с Адди, – бедный ребенок, Додди почти не могла есть, пылая от любви… О, соблазнитель, которому стоило лишь появиться и… И Леони, в лихорадке испорченности, ликовала от сознания, что она – соперница своей падчерицы, которая моложе ее на столько лет… Она будет следить за ней, она даже предупредит ван Аудейка. Интересно, дойдет ли у них дело до свадьбы? Но что ей, Леони, до их свадьбы? О, соблазнитель! Она никогда не представляла его себе таким в розовые часы сиесты! Это не очарование херувимчиков, а острый запах тигра: золотое мерцание в глазах, гибкость и сила крадущихся лап… И она улыбнулась Тео с виноватым выражением: большая редкость в кругу обедающих людей! Она никогда раньше не проявляла чувств на людях. А теперь она выдала себя, радуясь, что он ревнует. Она безумно любила его. Она была счастлива, что он побледнел от ревности. И вокруг нее сиял солнечный день, и самбал обжигал ее сухое нёбо. Мелкие капельки пота выступили у нее на висках, грудь взмокла под кружевами кабая. Она хотела бы обнять их обоих одновременно, Тео и Адди, в одном объятии, в смешении двух разных вожделений, прижать их к своему телу женщины, созданной для любви…
III
Ночь бархатистым пухом неспешно опускалась с неба. Луна, находившаяся в фазе первой четверти, виднелась узким серпом, лежащим горизонтально, как турецкий полумесяц, над острыми концами которого наивно вырисовывался на темном фоне контур неосвещенной части диска. У входа в дом начиналась длинная аллея из выстроившихся двумя рядами казуарин с их прямыми стволами и кронами, напоминавшими раздерганный плюш и разлохмаченный бархат, нечетко очерченными на фоне низко плывущих туч, которые возвещали приближение сезона дождей за месяц до его начала. Ворковали лесные голуби, порой слышался голос токи[46]46
Токи – говорящая ящерица-геккон.
[Закрыть]: сначала два перекатистых форшлага, как бы для разминки, а потом его обычный крик, повторенный четыре, пять раз:
– Токи, токи!.. – сначала с силой, потом снижаясь и ослабевая.
Ночной сторож в своей будке у главной дороги, к которой примыкал рынок с пустыми в этот час прилавками, ударил одиннадцать раз в свой тонг-тонг[47]47
Тонг-тонг (малайск.) – выдолбленное бревно, при ударе издающее громкий звук.
[Закрыть] и чуть позже, когда с ним поравнялась припозднившаяся повозка, крикнул хриплым голосом:
– Верр-да![48]48
Кто идет? Или: Кто едет? (малайск.)
[Закрыть]
Ночь бархатистым пухом неспешно опускалась с неба, точно всеобъемлющая тайна, леденящая угроза из будущего. Но в этой тайне, под клочьями черной ваты, под разлохмаченным плюшем казуарин, слышался неотвратимый зов любви, в эту безветренную ночь, точно шепот, повелевавший не упустить этот час… И пусть смеялся токи, словно злой дух, передразнивая кого-то, пусть ночной сторож грозно выкрикивал свое «верр-да», но лесные голуби ворковали нежно, и ночь казалась бархатистым пухом, большим альковом, завешенным плюшевыми гардинами казуарин, за которыми вихрились грозовые тучи, уже целый месяц темневшие над горизонтом – вестники мрачного волшебства. Таинственность и зачарованность, проплыв по бархату ночи, ложились в альков, наполненный полумраком, в котором таяли мысли и душа, порождая теплые видения…
Токи смолк, сторож задремал: бархатная ночь царила над миром, как волшебница, увенчанная серпом луны. Они шли тихо-тихо, две молодые фигуры, обхватившие друг друга за талию; две пары губ искали встречи, повинуясь волшебству. Они скользили размытыми силуэтами под разодранным бархатом казуарин и, в белых одеждах, маячили светлыми пятнами – эта пара, соединенная любовью вечной, повторяющейся всегда и везде. И особенно здесь эта любовная пара казалась неизбежной в эту волшебную ночь, образуя с ней одно целое, призванная волшебницей, царившей над миром; здесь ее явление было предопределено, она расцвела, точно цветок роковой любви, в пушистой тайне диктующей свою волю неба.
И соблазнитель казался сыном ночи, сыном этой неотвратимой королевы ночи, и он вел с собой девушку, слабую и робкую. В ее ушах ночь пела его голосом, и ее маленькая душа таяла, охваченная слабостью, от этих магических сил. Она шла, прижимаясь к нему, ощущая тепло его тела, и это тепло пронизывало ее вожделеющую девственность, и она вглядывалась в него с томлением в сверкающих зрачках. Он, пьяный могуществом ночи, этой чародейки, бывшей ему матерью, хотел увести девушку подальше, не думая ни о чем, забыв о почтительном к ней отношении, забыв о страхе перед кем-либо и чем-либо, хотел увести ее подальше, миновать ночного сторожа, дремавшего в своей будке, миновать главную дорогу, войти в кампонг, спрятавшийся среди пышных плюмажей кокосовых пальм – балдахина, осеняющего их любовь, – провести ее в укромное место, в дом, который он знал, в бамбуковую хижину, где ему откроют дверь…
Когда она вдруг остановилась в испуге…
И обхватила его второй рукой и еще плотнее прижалась к нему, заклиная не идти дальше, не надо, ей страшно…
– Почему? – спросил он нежно, своим бархатным голосом, таким же пушисто-бездонным, как сама ночь. – Почему не надо, сегодня, наконец-то сегодня, никакой опасности…
Но она, она дрожала, как в лихорадке, она умоляла:
– Адди, Адди, нет… нет… я боюсь идти дальше… боюсь, что нас увидит сторож, и тогда… вон… вон идет… хаджи… в белом тюрбане…
Он обвел взглядом дорогу; на той стороне раскинулся кампонг под балдахином пальм, и в нем бамбуковая хижина, где им откроют…
– Хаджи? Где, Додди? Я никого не вижу.
– Он шел по дороге, он обернулся, он нас заметил, я видела блеск его глаз, и он зашел за те деревья, в кампонге…
– Милая, я ничего не видел…
– Он там, он там, мне страшно, страшно… О Адди, давай вернемся…
По его красивому лицу мавра пробежала тучка: он уже представлял себе, как дверь хижины в кампонге открывается, ее открывает старуха, которую он знал и которая была от него без ума, как любая женщина, от его матери до маленьких племянниц.
Он еще раз попытался ее уговорить, но она не хотела, она остановилась и стояла как вкопанная. Тогда они повернули обратно, и еще сладострастнее стали тучи, еще ниже опустился горизонт, и сгустился бархатистый пух ночи, похожий теперь на снег, теплый снег, чернее черного стали плюшевые махры высоких казуарин. Большой дом стоял бледным пятном, неосвещенный, погруженный в сон. Адди молил, заклинал ее не оставлять его этой ночью одного… И она уже сдалась, и пообещала, и обняла за шею… но опять вздрогнула и закричала:
– Адди… Адди… вон там, опять… человек в белом…
– Везде тебе мерещатся хаджи! – усмехнулся он.
– Вон там, смотри!
Он посмотрел и правда увидел, как по неосвещенной передней галерее к ним приближается белая фигура. Но это была женщина…
– Мама! – испугалась Додди.
Да, это была Леони, и она медленно шла к ним.
– Додди, – тихо сказала она. – Я тебя где только не искала. Я так волновалась. Я не знала, где ты. Разве можно идти гулять в такой поздний час? Адди, – продолжала она с материнскими нотками в голосе, словно обращаясь к двум детям, – как ты мог так поздно повести Додди на прогулку? Пожалуйста, не делай так больше! Я знаю, что ничего плохого вы не задумали, но если бы кто-то увидел! Пообещайте мне, что это не повторится!
Она умоляла их с нежностью, ласково упрекая, показывая, что понимает их, знает, как пылко их взаимное чувство в эту волшебную, полную пуха ночь, и тут же прощая их. Она казалась ангелом, с этим круглым белым лицом, обрамленным длинными волнистыми волосами, в белом шелковом кимоно, охватывавшем ее тело пластичными складками. И она прижала к себе Додди, и поцеловала ее, и вытерла слезы на ее детских глазах. А потом нежно подтолкнула Додди в направлении ее комнаты в одной из пристроек, где у нее было безопасное место для сна между другими комнатами, где спало множество дочерей и внуков старой мефрау де Люс. И пока Додди, тихо всхлипывая, шла в свою одинокую комнату, Леони продолжала разговаривать с Адди, ласково упрекая его, нежно предупреждая, теперь уже как сестра, а он, этот красивый коричневокожий мавр, стоял перед ней, смущенный, но уверенный в себе. Они находились в сумраке темной передней галереи, а за ее пределами пышная ночь курила ладаном любви и спускающейся пухом тайны. Она упрекала, и предупреждала, и говорила, что Додди еще дитя и что этим нельзя пользоваться… Он пожимал плечами, оправдывался, уверенный в себе: точно золотой песок сыпались на нее его слова, а глаза сверкали тигриным блеском. Убеждая его впредь пощадить бедную Додди, она поймала его руку – его руку, в которую была влюблена, – его пальцы, ладонь, которые сегодня утром в смятении хотела целовать, и она пожимала эту руку, едва не плача, умоляя пощадить Додди… И он вдруг понял, и бросил на нее свой молниеносный взгляд дикого зверя, и увидел, что она красива, увидел, что она женщина, молочно-белая, понял, что она жрица, причастная к тайному знанию… И он тоже говорил о Додди, подходя к ней вплотную, ощущая ее, сжимая ее руку в своих ладонях, показывая ей, что понимает. И все еще полуплача и умоляя, она повела его за собой и открыла свою комнату. Он увидел тусклый свет и ее служанку, Урип, выскользнувшую через другую дверь на улицу и легшую там спать на коврике, как преданное животное. И тогда Леони улыбнулась ему, и он, соблазнитель, удивился сиянию улыбки этой белокожей и светловолосой соблазнительницы, скинувшей свое шелковое кимоно и стоявшей перед ним точно скульптура, обнаженная, с раскинутыми ему навстречу руками…
Урип, за дверью, прислушалась. И уже хотела заснуть, воображая те красивые саронги, которые ей завтра подарит кандженг, но вздрогнула, увидев идущего по двору и исчезающего в ночи хажди в белом тюрбане…
IV
В тот день в Патьярам должен был прибыть с визитом регент Нгадживы, младший брат Сунарио, поскольку мефрау ван Аудейк уезжала на следующее утро. Его поджидали в передней галерее, покачиваясь в креслах-качалках вокруг мраморного стола, когда с длинной дороги, обсаженной казуаринами, донесся стук колес его экипажа. Все встали. И теперь стало особенно ясно видно, с каким благоговением относятся все яванцы к вдовствующей раден-айу, состоящей в близком родстве с самим сусухунаном, потому что регент, выйдя из экипажа, прежде чем приблизиться к ней на шаг, опустился на пятки на первой ступеньке лестницы и с глубоким почтением сделал знак сембы, но еще ниже, выражая еще большее смирение, согнулся придворный из его свиты, державший над ним закрытый бело-золотой пайонг, подобный солнцу со сложенными лучами. И эта старая женщина, принцесса Соло, вновь увидевшая перед собой дворец времен своей молодости, подошла к нему, поприветствовала и пригласила в дом – по-явански, на языке, принятом во дворцах яванской знати, которым говорят друг с другом князья, равные по знатности, после чего регент поднялся и приблизился к стоявшим позади нее. Первой он поприветствовал жену резидента, вежливо поклонившись ей, но это было ничто в сравнении с его приветствием раден-айу… Он сел между мефрау де Люс и мефрау ван Аудейк, и потекла неторопливая беседа. Регент Нгадживы принадлежал к совсем другому типу людей, чем его брат Сунарио: он был крупнее, грубее и совсем не похож на куклу ваянг. Будучи младшим братом, он тем не менее выглядел старше Сунарио: черты его лица стали жесткими от сжигающей его страсти, глаза воспалились от страсти к женщинам, вину, страсти к опиуму и, главное, страсти к азартным играм. И какая-то невысказанная мысль, казалось, мерцала в этом вялом разговоре, лишенном направления и немногословного, в котором то и дело чеканилось учтивое «да»: са-я, са-я, за которым все они скрывали свои тайные желания… Разговор шел по-малайски, потому что мефрау ван Аудейк не решалась говорить по-явански, на этом изящном и трудном языке, богатом нюансами и формулами этикета, на котором ни один голландец не решится разговаривать со знатными яванцами. Говорили мало, неспешно покачивались в креслах-качалках, вежливые улыбки на лицах изображали заинтересованность в общей беседе, хотя на самом деле только мефрау де Люс с регентом обменивались время от времени несколькими словами… покуда де Люсам – старой матери семейства, сыну Роже, темнокожим невесткам – еще удавалось сдерживаться. Но вот, несмотря на присутствие мефрау ван Аудейк, они обменялись смущенными улыбками, в то время как слуги обносили всех напитками и выпечкой, вот они, несмотря на всю свою учтивость, перекинулись несколькими быстрыми фразами по-явански, исключив Леони из разговора, после чего мать семейства, сама сгорая от нетерпения, спросила у гостьи, простит ли она их, если они немного поиграют. И тут все взгляды обратились к жене резидента, человека, облеченного властью, который, как они знали, ненавидел их увлечение азартными играми – их пагубную страсть, подрывающую величие яванской знати, которое ван Аудейк всеми силами старался поддерживать, вопреки им самим. Но Леони, слишком безразличная, даже не попыталась удержать их хоть одним словом, одной тактичной шуткой, чтобы поддержать мужа: она, раба своей собственной страсти, предоставила им быть рабами их страсти и вкушать сладость этого рабства. Она только лишь улыбнулась и ничего не возразила против того, чтоб игроки удалились в полутень широкой внутренней галереи. Дамы принялись с жадностью пересчитывать свои деньги в платочке и разменивать их у мужчин, затем все сели за один стол; то вглядываясь в карты, то вглядываясь друг другу в глаза, они играли, играли, играли без конца, выигрывая, проигрывая, то загребая монеты, то доставая их из своего кармана; платочки с деньгами то и дело развязывались и завязывались в полной тишине, только светлые прямоугольники карт мелькали в полутьме внутренней галереи. Играли ли они в «двадцать одно» или в местную игру setoter? Леони, безразличная, чуждая этой страсти, не знала и лишь радовалась, что Адди остался с ней, а Тео смотрел на него с ревностью. Знал ли Тео, догадывался ли он, всегда ли Урип будет молчать? Леони наслаждалась своими ощущениями и хотела их обоих, она хотела белого и коричневого вместе, а то, что Додди сидела с другой стороны от Адди и качалась, качалась на своем кресле, едва не теряя сознания, доставляло Леони острое и нехорошее удовольствие. Что может быть в жизни прекраснее, чем так вот подчиняться своей жажде чувственного изобилия? Леони была не амбициозна и потому безразлична к высоте своего положения – она, первая женщина в большой административной области, с радостью уступившая свои обязанности Еве Элдерсма, она, не придававшая значения тем почти княжеским почестям, с которыми ее приветствовали сотни и сотни людей на официальных приемах в Лабуванги, в Нгадживе и других городах, и посмеивавшаяся в часы своих порочных розовых мечтаний с романом Мендеса в руке над чрезмерностью местного этикета, делавшего жену резидента едва ли не королевой. У нее не было других амбиций, кроме как быть женой своего мужа, которого считала достойным человеком, не было другой душевной жизни, кроме служения своему телу, подобно Афродите, жрице самой себя. Какое ей дело до того, что они там играют в карты, что регент Нгадживы разрушает свою личность! Ей казалось, наоборот, важным видеть, как это саморазрушение отражается на его потрепанном лице: она будет еще лучше ухаживать за собой, она попросит Урип сделать ей массаж лица и тела, пусть Урип приготовит ей еще больше этой белой мази из рисовой муки, этого чудо-крема, волшебного бальзама, тайну которого знала только Урип, крема, делавшего тело упругим и гладким и белым, как плод мангостана[49]49
Мангостан или мангустин (лат Garcinia mangostana) – вечнозеленое плодовое дерево.
[Закрыть]. Ей казалось важным смотреть, как регент Нгадживы сгорает, точно свеча, осоловевший и отупевший от женщин, вина, опиума, игры в карты, наверное, от игры в карты больше всего, от отупляющего всматривания в карты, от азартной игры, в которой он вычислял шансы, не поддающиеся вычислению, суеверно вычислял, высчитывал по системе петангана[50]50
Петанган – традиционный яванский метод счета времени и предсказания событий (сравнимо с календарем и гороскопом).
[Закрыть], в какой день, в какой час он должен играть, чтобы выиграть, сколько человек должно участвовать в игре, сколько денег надо поставить на кон… Леони то и дело бросала украдкой взгляд на лица игроков во внутренней галерее, потемневшие от полумрака и азарта, и представляла себе, что сказал бы ван Аудейк, если бы она ему об этом рассказала… Зачем он так переживает из-за разорения семьи регента? Но ей-то, Леони, какое дело до его политики, да и вообще до политики Голландии, стремящейся укреплять авторитет яванской знати, через которую она управляет простыми яванцами? Какое ей дело до ван Аудейка, вспоминающего старого благородного пангерана и огорчающегося из-за явной деградации его детей? Ей не было дела ни до чего, кроме нее самой, Адди и Тео. Она обязательно скажет сегодня своему пасынку, своему светловолосому возлюбленному, чтобы он так сильно не ревновал. Его ревность слишком бросается в глаза, Леони видела, что Додди заметила неладное. А ведь вчера она, Леони, спасла бедняжку. Но сколько еще времени Додди будет изнывать от любви? Может быть, она должна рассказать об этой опасности ван Аудейку – она, добрая, заботливая мать?.. Мысли ее блуждали, утро было душное – утро одного из последних палящих дней восточного муссона, когда влажность из воздуха оседает жемчужными каплями на коже. Ее тело затрепетало. Оставив Додди с Адди, она позвала Тео пройтись по дому и упрекнула его, что он, в бессильном бешенстве, так заметно ревнует. Она сделала вид, что сердится, и спросила, чего он хочет…
Они прошли в большую боковую галерею, там были обезьяны в клетке, вокруг – раскиданные шкурки бананов, которыми дети кормили зверьков.
Вот уже дважды пробил гонг, зовущий к рисовому столу, и в задней галерее все бабу сидели на пятках, растирая для каждого свой самбал. Но за игорным столом гонга, похоже, никто не слышал. Переговаривающиеся шепотом голоса вдруг стали выше и резче, так что Леони с Тео и Адди с Додди начали прислушиваться. Похоже, там произошла ссора между Роже и регентом, как ни пыталась их успокоить мефрау де Люс. Они говорили по-явански, но от недавней учтивости не осталось и следа. Они ругались, точно кули, обвиняя друг друга в шулерстве. То и дело слышался успокаивающий голос матери семейства, которой вторили ее дочери и невестки. Но вот резко опрокинулись стулья, разбился стакан, Роже, похоже, с силой швырнул карты на стол. Женщины в средней галерее зашикали на ссорящихся громкими голосами, тихими голосами, шепотом, послышались возгласы мольбы, возмущения. Во всех углах дома к происходящему прислушивались слуги, бесчисленное множество. Потом ссора стихла; какое-то время еще доносились длинные объяснения между регентом и Роже и женские голоса, произносившие: «Тссс… Тссс…» – женщины, стесняясь перед женой резидента, выглядывали, где же она сидит. В конце концов стало тихо и все спокойно расселись по своим местам в надежде, что ссора была не слишком слышна. И вот уже почти в три часа мефрау Де Люс, в чьих старческих глазах еще вспыхивали искорки азарта, усилием воли собрала все свое княжеское достоинство, вышла в переднюю галерею и, как будто ничего не произошло, пригласила мефрау ван Аудейк разделить со всеми трапезу.