Текст книги "СЕБАСТЬЯН, или Неодолимые страсти"
Автор книги: Лоренс Даррелл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
Наконец они подошли к безлюдной стоянке такси, и Шварц обернулся, чтобы пожелать Констанс спокойной ночи, ибо она решила остаться в своей городской квартире.
– Мне жаль, что я оказался не на высоте в День Победы, – покаянно произнес он. – Но во что прикажете верить?
Они обнялись, и он долго, с нежностью смотрел на нее, прежде чем отвернуться, – таким Констанс запомнила его на долгие годы, потому что в последний раз видела Шварца живым. Она запомнила его нежность и профессиональную гордость, связывавшие их во имя несовершенной науки.
Констанс долго смотрела вслед такси, испытывая смутное предчувствие чего-то важного, что должно было произойти, вот только она не знала, чего!
Глава девятая
Конец пути
«ДЛЯ КОНСТАНС», – написал Шварц фиолетовым мелком на их общей доске, прежде чем переписать эти слова на вырванный из рецептурного блокнота листок бумаги, который он прикрепил к диктофону. На листке были стрелка и восклицательный знак, и они указывали на пирамиду из бобин, на которых Шварц записал правдивую историю своей смерти, своего самоубийства. Было бы печально, если бы по какой-нибудь неприятной случайности их не заметили или стерли бы запись. Бобины были тщательно отобраны и пронумерованы. Они давали возможность послушать его рассказы и объяснения по порядку. У Шварца всегда была мания порядка – она досталась ему в дополнение к честности. Вот и в данном конкретном случае ему было необходимо представить свое решение как разумное и простительное, потому что логически обоснованное. Тем не менее, к его чувствам примешивалось чувство вины, отчего и возникла необходимость в том, чтобы уяснить все для себя самого.
И Шварц и Констанс презирали самоубийц!
Ну, так что же произошло?
«Констанс, дорогая, я предвижу, что тебя удивит мое решение, но и мне оно далось нелегко; довольно долго оно созревало внутри меня, но окончательно созрело на этой неделе, когда я получил письмо, которое мне в твоем присутствии отдал Кейд, – после многих лет неизвестности я все-таки узнал о ее судьбе. Лили наконец отыскалась, она жива! Ее нашли в Толбахе, известном женском лагере в Баварии. Поначалу, конечно же, сердце у меня подскочило от радости, сама можешь представить, взыграли противоречивые чувства; но потом я стал читать дальше и скорее терял покой, нежели обретал его. Теперь у нее нет ни зубов, ни волос, она истощена, временами ее мучает афазия…[93]93
Расстройство речи при сохранности органов речи и слуха.
[Закрыть] Моим первым побуждением было мчаться к ней, но когда я позвонил в организацию, занимающуюся узниками, ее лечащий врач попросил меня дать им, как он выразился, «передышку». Ему не хотелось пугать меня. Он настаивал на отсрочке, чтобы немного подкормить ее и привести в чувство. Но он прислал сделанные в лагере фотографии несчастных, которые еще были живы, когда их отыскали. Лили была одной из них, но, к счастью, оказалась в состоянии назвать себя, так что ее досье нашли в лагерной картотеке. От фотографий у меня волосы встали дыбом. Беззубая, безволосая, древняя паучиха, превратившаяся от голода в скелет, – вот что осталось от Лили, от прекрасной Лили!Конни, ты знаешь, я всегда чувствовал себя виноватым перед Лили – ведь я трусливо сбежал из Вены, бросив ее там на милость нацистов – почти наверняка обрекая на смерть. Мне нет прощения, да я никогда и не пытался простить себя за малодушие. Тебе известно, что всю войну я жил с этой тяжестью на душе, – иногда мне, как это ни отвратительно, даже хотелось, чтобы она не вернулась и не осудила меня, – хотя я знаю, что не в ее характере кого-либо судить! Но от своей вины мне некуда деться. Бывало, я думал о ее возвращении как о радостном событии, которое даст мне шанс позаботиться о ней, заплатить за все перенесенные страдания… Мы отлично умеем разбираться в чужих заблуждениях! А когда наступает наш черед, мы ничего не можем, не можем справиться с собственными фантазиями.
Конечно, я был нетерпелив. Попытался взять все в свои руки. Позвонил и заставил врача соединить меня с Лили напрямую. Ему это пришлось не по вкусу, но он согласился и назначил день. Однако я оказался не готов к сухим щелчкам в ее голосе, к ее робкому молчанию, провалам в памяти. Будто я разговаривал с очень старой и выжившей из ума павианихой. (На этом месте строгое повествование было прервано коротким рыданием. Доктор Шварц долго молчал, а потом как будто спокойно и размеренно продолжил рассказ.)
Постепенно я стал по-другому относиться к ее возвращению; меня пугало то, что я с отвращением думал об этом и совсем этого не хотел. Много лет, вспоминая о Лили, я испытывал ужасные угрызения совести, а теперь они могли стать еще нестерпимее, ведь со мной рядом было бы живое, дышащее напоминание о моей ответственности за ее несчастья, за то, что она оказалась в лагере! Неожиданно мне стало ясно, что я не в силах вынести такой dénouement.[94] 94
Конец дела, развязка (фр.).
[Закрыть]Эта мысль доконала меня. Более того, я сам пришел в ужас от своего отвращения. Я был удивлен, нет, потрясен. Что же мне оставалось делать? Еще раз отказаться от нее? Повторить акт предательства только потому, что она в плохом физическом состоянии? Это немыслимо, непростительно! Но что делать? Ничего. Итак, или я подчиняюсь обстоятельствам, или исчезаю со сцены. Решение явилось как окончательное и непреложное! У меня не нашлось даже тени сомнения, чтобы оспорить его абсолютную холодную истинность! (Шварц помолчал, чтобы восстановить дыхание, и было слышно, как он зажигает спичку и раскуривает сигару, прежде чем заговорить вновь.)Естественно, я предусмотрел быстрый и решительный уход – пуля в голову, и дело сделано! Достал старый револьвер, проверил пули. Потом аккуратно вложил дуло в рот, ведь я неплохо осведомлен – Господь свидетель, в мою бытность интерном я немало повидал таких случаев во время дежурств на полицейской санитарной машине. Пока я сидел так, на меня нахлынули воспоминания, и я почувствовал себя дурак дураком с холодным дулом во рту. Мне, как ты понимаешь, известно, что револьверы стреляют выше цели, поэтому можно не добиться желаемого результата, если стрелять в висок – помнится, один самоубийца выбил себе оба глаза, но остался жив. Единственный надежный способ – стрелять в рот, в небо. Так я и собирался сделать. Но что-то удерживало меня. Отчасти, наверное, от одиночества, отчасти для храбрости я включил телефонную службу точного времени и долго сидел, прислушиваясь к механическому голосу, произносившему: «На четвертом ударе будет ровно… Аи quatrième toc il sera exactement…» He улыбайся! У меня не хватало сил нажать на спусковой крючок. Секунда шла за секундой, словно капли падали из крана, а я все сидел, держа в одной руке револьвер, а в другой телефонную трубку. И тут я вспомнил еще один случай – самоубийца все сделал верно, пустил пулю в рот. Ему снесло половину черепа, словно верхушку поданного на завтрак яйца. Жуткое зрелище для юного и пугливого интерна. Занимаясь уборкой, я не мог сдержать рвоту. Ну, и мне стало ясно, что нельзя обрекать наш персонал на такое зрелище. Я встал и принялся искать кипу и талес. Надев их, вновь взялся за телефонную трубку, но на сей раз решил идти до конца, принуждая себя набраться мужества. Все бумаги у меня в порядке, чековые книжки, документы и все прочее, так что у Лили не будет проблем, когда она поправится, я даже написал ей в этаком бравурном тоне, приглашая ее в свою квартиру, которая скоро будет принадлежать ей».
В промежутках между словами слышно было, как он попыхивает сигарой, мысленно формулируя то, что хочет сказать дальше.
«Констанс, я понял, что не могу это сделать. Опять я струсил. Пришлось отложить револьвер – ты его сразу увидишь. Решил заменить его тихим уколом. Это не так драматично, но не менее эффективно. Прощай, милая Констанс».
Он перестал вздыхать. Однако можно было представить, что он делает, по стуку шприца, положенного в пепельницу. Шварц произнес короткую молитву на родном языке, но произнес небрежно, словно недовольный Богом, в которого верил лишь время от времени. Констанс дослушала все до конца, сидя рядом с доктором Шварцем, умершим за письменным столом. Потом она вызвала «скорую помощь».
Глава десятая
Конец эпохи
Было уже очень поздно, когда весть об исчезновении со сцены доктора Шварца была сообщена по телефону Констанс, которая с радостью провела несколько свободных дней дома и даже, собравшись с силами, повидала друзей и сыграла в пул с Сатклиффом и Тоби. Телефон откашлялся и сердито зазвонил. Констанс узнала голос ночного оператора, и у нее упало сердце, едва она услыхала первые страшные слова, положившие конец ее отпуску.
– Доктор Шварц заболел. Доктор, вас разыскивают из отделения «скорой помощи».
– Что случилось? – спросила она, но линию уже переключили, возможно, на врача «скорой помощи», потому что послышались щелчки, голоса и в конце концов непонятно почему раздался голос негра-санитара Эммануэля, который хрипло произнес:
– Мистер Шварц умер.
– Что? – не в силах поверить, крикнула Констанс, и глубокий гудящий голос негра, на сей раз медленнее, повторил информацию. Слова тонули в ней – или она тонула в них, словно в плывуне. Наверняка это ошибка. – Позовите дежурного врача, – проговорила она наконец, причем резко, и голос Эммануэля стих, а вместо него послышался голос врача «скорой помощи», старика Грегори.
– Лучше вам приехать сюда, – сказал он. – Боюсь, наш доктор сам себе сделал укол. Во всяком случае, он сидит за столом, сердце у него остановилось, а в пепельнице шприц. К тому же, Констанс, тут есть для вас послание, и ваше имя написано на доске. Мне не хотелось бы никого звать, пока вы тут не осмотритесь. Я не могу сделать заключение и не хочу звать полицейских, пока мы сами не разобрались. Может быть, вам что-то известно? У него ничего не случилось, что могло бы привести к депрессии?
Констанс застонала, потом как-то глухо засмеялась и ответила:
– Психиатр всегда остается психиатром. Боже мой, Грегори, вы уверены?… Я хочу сказать, вы пробовали массаж сердца?
Грегори ответил ей тоже чем-то вроде стона и торопливо сказал:
– Нас вызвали слишком поздно. Он уже остывал – я прошу вашего согласия на то, чтобы вытащить его из-за стола и положить на кушетку. Иначе будут проблемы.
– Поступайте как считаете нужным. Я постараюсь поймать такси.
Но когда она приехала, все оставалось как было, никто ни к чему не прикоснулся из-за надписи на доске и диктофона. Шварц выглядел так же, как всегда, нормально и уютно, отчего Констанс мгновенно поборола страх и неприязнь и с радостью уселась рядом с ним, чтобы взглянуть на медицинскую карту, которую он открыл и, вероятно, читал в ожидании, пока яд медленно, как змея, проползет по жилам и доберется до сердца. Некоторое время Грегори с сочувствием наблюдал за ней.
– Думаю, она видела его последней. Надо спросить у нее. У меня нет сомнений.
Констанс встрепенулась с выражением жалости и отвращения на лице.
– Наверно, она пришла сюда с последней рукописью, – продолжал Грегори, – и он сказал ей, почему, – разве что вам тоже об этом известно.
Констанс встала.
– Пожалуйста, оставьте меня одну, я должна послушать записи; дайте ему возможность самому рассказать обо всем – иначе зачем они? Потом решим что к чему и какую роль будет играть в этом деле полиция.
Грегори кивнул и закурил сигарету.
– А как насчет этой девушки, Сильвии, известной писательницы – как насчет нее? Шварц ее любил?
Констанс покачала головой.
– Нет, все гораздо сложнее; я лечила ее – она просто замечательная, но шизофреничка. Влюбилась в меня, что бы это ни означало, и все пошло насмарку, пришлось ему опять взяться за нее и сделать вид, будто меня отправили очень далеко, в Индию, чтобы избавить ее от мыслей о моей персоне. Такой уж психологический риск!
– Что ж, самое лучшее сейчас оставить вас тут, чтобы вы осмотрелись и пришли к какому-нибудь выводу; он не был любителем тайн. Кстати, на столе сплошные любовные письма – по-видимому, все адресованы Шварцу.
– Нет. В том-то и проблема, что все они адресованы мне. В задачу Шварца входило пересылать их в Индию – потому что он единственный знал мой адрес и не должен был открывать его ей – вот такая история. Мне пришлось отступиться и передать ее лечение Шварцу. Насколько я знаю, сейчас у нее короткая ремиссия – но ей все равно тяжело, так как даже в светлые минуты она не забывает, что делала и думала, когда была в плохом состоянии.
– Понятно.
– Она самая несчастная из наших больных, потому что очень талантлива. В том, что она пишет, столько поэзии. Думаю, сейчас мне надо навестить ее, сделать вид, будто я вернулась из Индии. Ей будет очень плохо без своего любимого доктора.
Грегори стоял с растерянным видом, продолжая курить.
– Что ж, пойду к себе, проверю, не было ли вызовов. Когда будете готовы встретиться со мной, позвоните.
– Позвоню.
– Констанс, – с искренним сочувствием проговорил он, потому что знал, как много значил для нее старый Шварц, – Констанс, дорогая, это большое несчастье.
И он неловко наклонился, чтобы поцеловать ее. Стоило ей остаться наедине со старым другом, как на нее нахлынули воспоминания о том, что они пережили вместе, – короткие воспоминания о чем-то мимолетном и обычном, как остановка сердца. «Итак, мой милый, – едва слышно проговорила она, – почему ты решился на то, что сам презирал?» Она включила «звук» и услыхала его голос, который прозвучал в тишине кабинета как ответ на ее вопрос. Пока он размеренно, неторопливо произносил фразу за фразой, она осмотрела небольшой пузырек, в котором был смертельный яд, и в пепельнице пустой шприц, соседствовавший с двумя сигарными окурками. Все было проделано без лишнего шума и вполне обдуманно. Об этом говорили также другие атрибуты самоубийства – револьвер, кипа и талес, лежавшие на краю стола.
Письма были знакомы Констанс, правда, их стало больше после того последнего раза, когда она их видела. Это были аккуратные копии – вероятно, оригиналы отправились в «Индию». Скорее всего, Сильвия приходила к Шварцу и сама оставляла их в его кабинете. Констанс узнала великолепную чистую прозу, которая произвела большое впечатление на Сатклиффа. Она рассказала ему историю Сильвии и показала ее первые письма. Ей не забыть, как один раз она пришла к нему, когда он перекладывал их. Он поднял голову, и его глаза были полны слез восхищения: «Господи, Констанс, у нее получилось, она добилась своего, она смогла! По сравнению с этим все, что делаю я, вторично, правда, не лишено своеобразия! Это – искусство, моя дорогая, а не подделка». И он попросил оставить ему папку, чтобы он мог читать и перечитывать письма. Его потрясла история ее жизни, серьезная болезнь и поэтическая влюбленность в Констанс. Сидя рядом со старым другом и учителем, прислушиваясь к звучанию его голоса, рассказывающего о последних часах его жизни, она с невыразимой усталостью вспоминала разные эпизоды. Неожиданно, всего несколько месяцев назад, реальность окрасилась в совершенно другой цвет, словно мир вокруг нее неожиданно постарел, а ее отстранили за ненадобностью, и, будто в трансе, она вслушивалась в голос Шварца, не снимая руки с его неподвижного плеча. Но, наверное, она все-таки потревожила тело, потому что оно стало неожиданно сползать в ее сторону – Констанс еле успела удержать его и вернуть в прежнее положение. Тут она поняла, что необходимо положить его, и, напрягая все силы, перетащила на диван.
Ей пришлось нелегко, хотя Шварц не был толстым. К тому же она не заметила следов rigor mortis,[95] 95
Трупное окоченение (лат.).
[Закрыть]чего боялся Грегори, так как тело легко приняло горизонтальное положение, правда, когда она попыталась сложить руки на груди, у него, словно у куклы, открылись глаза, и старый друг некоторое время спокойно, сдержанно смотрел на нее из обители смерти! Констанс закрыла ладонью глаза, чтобы избавиться от этого зрелища, лишавшего ее душевного равновесия. Веки опустились, и лицо стало незнакомым, выражавшим бесконечное раскаяние. Констанс села, прислушиваясь к рассказу Шварца о причинах его ухода, словно он оправдывался в собственном самоуничтожении, лишавшем ее старого учителя, коллеги и друга. Время от времени она укоризненно встряхивала головой или вставала, чтобы поменять бобину. Она чувствовала, как в душе набирает силу депрессия, чудовищное смятение, которое лишает смысла ее жизнь, мысли и поступки. Потеря Шварца стала преградой в ее сознании, словно он был ей мужем, любовником, а не просто близким другом. Тем не менее, у нее не было слез, она держала себя в руках и сохраняла на лице язвительное выражение, уместное в подобной нелепой ситуации. Однако гордиться было нечем, и Констанс это понимала. Неторопливый рассказ околдовывал ее, но все же предательские мысли начали появляться в голове, и она осознала, что перестала принадлежать себе, что от ее внутреннего самообладания ничего не осталось. Когда наконец голос Шварца затих, Констанс громко вскрикнула, словно подстреленная охотником птица, и, повернувшись к нему, с неудовольствием отметила, что его левый глаз опять открыт. Правый глаз оставался закрытым. Это придавало лицу хитрое выражение. Констанс стало неприятно. Она поспешно положила ладонь на левый глаз, потом на полминуты прижала ладонью оба глаза, чтобы они больше не открывались.
Больше они не открывались. Констанс нашла одеяло и накрыла им Шварца. Потом она прибралась в комнате, вытерла доску, заменила диктофонные записи и переставила несколько книг на полках. Револьвер, а также кипу и талес, приготовленные для самоубийства, Констанс не тронула, чтобы не оставить отпечатков пальцев и не привлечь внимания полицейских, так как настала их очередь определять назначение предметов. Сняв трубку с телефонного аппарата, она позвонила Грегори, рассказала ему о признании Шварца и попросила сообщить о его смерти в полицию.
– Я же, – проговорила она, – собираюсь зайти к Сильвии. Надо сказать ей, что я вернулась из Индии и теперь буду сама ее лечить.
Перспектива была не из приятных, и Констанс почувствовала, как слезы наворачиваются ей на глаза, когда она шла между соснами в направлении небольшого современного корпуса, в котором жила Сильвия, – жила уже много лет. Собственно, это было ее основное жилье, и ей разрешили обставить его и украсить по собственному вкусу, так что ее комнаты ничем не напоминали больницу, в первую очередь благодаря великолепным обоям и резной массивной прекрасной мебели времен Второй Империи. Здесь было много книг и картин. Старомодная, с балдахином, кровать стояла у стены, на которой висел гобелен, несколько выцветший, но еще очень красивый, с изображением охотников, трубящих в рога и загоняющих олениху. Забив ее, они приказали слугам отнести ее домой, а сами поскакали прочь на фоне холодного итальянского неба в лабиринт покрытых туманной дымкой озер и романтических островков. Олениха лежала в углу и, тяжело дыша, исходила кровью и слезами, как женщина. Сама Сильвия была чем-то похожа на нее, но слезы высохли у нее на ресницах, и она лежала на кровати работы дамасских мастеров, крепко закрыв глаза, хотя и не спала. Но даже не открывая глаз, она знала, кто пришел к ней. Ее разум медленно избавлялся от действия лекарств, чтобы встретиться с печалью и тоской, вызванными уходом Шварца в другой мир.
– О Господи, дорогая, он был прав, а я не поверила ему, когда он сказал, что вы вернетесь. О, моя единственная любовь, моя Констанс! Мне не терпится послушать ваши рассказы об Индии – какая она, Индия, там и вправду спокойно? Констанс, возьмите меня за руку.
И она протянула ей руку, дрожавшую от волнения первой после долгой разлуки встречи.
Любовь не признает ни людей, ни обстоятельств – она сметает на своем пути все препятствия. Страстная духовная привязанность Сильвии осталась прежней, может быть, даже стала глубже из-за отсутствия объекта ее любви. Теперь она старалась понять и смириться с долгим пустым периодом в своей жизни, своего рода символом которого стала Индия, с покаянным молчанием Эроса – в минуты ее относительного просветления Шварц понимал, что она не хуже него разбирается в психоанализе: и это было довольно страшным предзнаменованием того, что она вылечится и вернется к так называемой нормальной жизни (Господи, что это такое?). Парадокс заключался в том, что в периоды ухудшения она частенько демонстрировала куда лучшее понимание себя, чем в другое время. Индия, Индия, повторяла она – другого способа восстановить утерянную связь с возлюбленной Констанс она не знала.
– Индия очень изменилась? Все еще такая же голодная, опьяненная богом и усеянная засохшими экскрементами? Когда я была там, очень давно, задолго до вас, задолго до того, как полюбила вас, я чувствовала, как луна моего несуществования становится полной. Больше всего мне запомнился аромат магнолий. Глубокая печаль казалась очень полезной. Быть цельной личностью означало предавать природу. Теперь все иначе, потому что я предала брата, обратившись к вам, я вся с головы до ног во власти великолепной цельнотканой эйфории. В моих мыслях ваши поцелуи одевают меня звено за звеном в кольчугу. Он отослал вас, чтобы спасти меня, а на самом деле это грозило мне гибелью!
– Он умер!
– Он умер!
Получилось так, что эхом отозвавшаяся фраза сделала реальными смерть и разлуку. Неожиданно Констанс ощутила, что у нее подгибаются колени, она распадается, становится бесформенной, у нее хрустят суставы. Она упала на кровать и потом сколько-то времени пролежала в доверчивых объятиях Сильвии, испытывая нарастающее напряжение, от которого когда-то пыталась «убежать в Индию». Сильвия целовала ее со всей осторожностью страстного отчаяния, вот-вот перейдущего в восторг. А Констанс не могла не удивляться тому, как сильно ее тянет к Сильвии. Словно гравитационное поле окружило их, определяя неизбежность обремененных печалью ласк. Казалось, их слезы и вздохи исходят из некоего общего источника любви и грусти, и, лишь ощутив ладонь Сильвии сначала на своей груди, а потом в заповедном месте, Констанс очнулась, пришла в себя и оказалась перед демонами выбора. Может ли она пойти на это и утолить любовь прекрасной незнакомки? Уже задавая себе этот вопрос, она поняла, что готова на все и ее собственные поцелуи становятся горячее, покорные волшебным чарам Сильвии. Хватит о Нарциссе! Она была в ужасе от сильного чувства, завладевшего ее сердцем, и даже сама не совсем понимала, что это всего лишь реакция на смерть Шварца. Это из-за нее Констанс потеряла самообладание, а вместе с ним и способность оценивать ситуацию. Она потерялась, утонула, если можно так сказать, поэтому теперь льнула душой и телом к Сильвии, словно та была спасательной шлюпкой, радуясь тому, что может владеть хрупким телом, изящными руками и тонкими выразительными пальцами. Да и быть любимой казалось ей сущим раем после всего пережитого.
Некоторое время две несчастные, измученные женщины соединялись в любви, чтобы обрести силы для жизни в бесчувственном мире. Наслаждаясь лихорадочными ласками, они стали глухи к доводам науки и разума. Вот уж Шварц заинтересовался бы подобным счастливым развитием событий, вызванным лишь потрясением из-за его смерти и ничем больше. Вновь любовь явила себя в одном из множества своих обличий.
– Ты опять уедешь, чтобы успокоиться? – спросила Сильвия. – Пожалуйста, возьми меня с собой! Я больше не вынесу разлуки! Констанс, возьми меня с собой!
Об отъезде, словно отзываясь эхом, заговорили и друзья Констанс. В конце концов, Францию уже освободили, хотя до прежнего великолепия ей было еще далеко. Сатклифф повторил вопрос, потом Обри, в свою очередь, озвучил его. Ни дать ни взять снежный ком. Лорд Гален тоже внес свою лепту!
У Констанс накопилось отпусков на целое лето, а то и больше, да и Блэнфорд окреп достаточно, чтобы подумать об отдыхе на юге, Сатклифф ждал назначения на должность… Так и получилось, что они встретились возле экспресса-ветерана, отправлявшегося в Авиньон, – обслуживавшего всю восточную часть Средиземноморья. Потом заняли целый столик в удобном вагоне-ресторане.
– Можно рассчитывать на «Кентерберийские рассказы»? – спросил Обри Блэнфорд. – Пилигримы отправляются в путь!
Однако Сатклифф с иронией заметил, что это больше похоже на исход беженцев.
– Среди нас ни одной семейной пары, все одиноки, несчастны, все сами по себе. Интересно, это еще одно начало или конец? Итак, зерно покидает руку земледельца.
Острая боль пронзила сердце Блэнфорда, когда он заметил двух робких восторженных девушек, которые шли вместе, держась за руки, словно подбадривая и утешая друг друга. Отвращение и зависть охватили его, потому что он не ожидал такого поворота событий. Маленького сына Аффада – это тоже удивило всех – бабушка молча передала с рук на руки Констанс, практически не произнесшей ни слова. Но на глазах у нее были слезы, когда она отрывала ребенка от себя. Мальчика же бросало то в жар, то в холод, он краснел и бледнел, крепко сжимая кулачки от волнения, так что белели костяшки пальцев. Еще никогда он не был так счастлив, тем более что обе молодые женщины заботились о нем, словно о собственном ребенке. Лорд Гален ехал в свой дом, намереваясь обдумать инвестиции в браки будущего. Кейд и Блэнфорд сидели рядышком, испытывая раздражение, которое успешно подавляли, не в силах расстаться. Почти каждый день слуга вспоминал какую-нибудь очередную подробность из жизни матери Блэнфорда – еще один фрагмент загадочного мозаичного портрета. Кейд делился подробностями, используя их как часть ласкового шантажа. Сатклифф и Тоби дополняли список действующих лиц, так говорил Тоби. Они тоже рассчитывали провести лето в Ту-Герц, или в Верфеле, или в Мерре – у них был выбор. Однако, подобно остальным, Сатклифф тоже грустил.
– Я не могу не злиться, – сказал он Обри, – потому что мне не нравится мое положение. А что бы вы сказали, если бы у вас не было своей собственной личности, если бы вас заставили играть всего-навсего эфирного, невесомого и фантастичного двойника? А?
– Это лучше, чем быть созданием старого буяна a la Ibsen, – добродушно заметил Обри, которого бодрило предстоящее путешествие. – В конце концов, Сократ был всего лишь эфирным двойником Платона, он был не столько реальным, сколько правдивым, а потому невротичным – отсюда возбуждение, страхи и видения! Платон спас себя, передав все это Сократу. Он освободился от худшего, благодаря своему созданию. Надеюсь, вы тоже поможете мне.
– Синестезия![96]96
Явление восприятия, когда при раздражении органа чувств, наряду с естественными для этого органа ощущениями, появляются ощущения, естественные для другого органа чувств.
[Закрыть]
– Да.
– Нас не поймут.
– Чепуха! Вы будете появляться, не имея четких очертаний, как статуя в Дон Жуане, препятствуя действию и постепенно обретая символический вес из-за отсутствия личности в человеческом смысле. У вас будет роль не человека, а оракула.
– Смысловое слово – базар?
– Не совсем так. Те же звуки, но смысл другой.
Больше ужимок, чем спермы, в речах?
Значит, у нас речь о профессорах?
– Точно. Первый приз будет ваш – ночной горшок на батарейках.
– Я буду канонизированным профессором.
– Веселее, Роб. С вами будет ваш роман!
– Аминь!
Они сидели рядом, но каждый думал о своем, словно слушал единственно для него звучащую музыку. Что же до Констанс, то теперь она как врач точно знала: с мужчинами всегда беда, и им не дано выразить словами немыслимую горечь смерти и разлуки. И любви, если хотите. Любви тоже.
Кейд сидел, словно был сам по себе, и, наклонив голову, тщательно обрезал и полировал большие выпуклые ногти. Время от времени он широко улыбался и оглядывал всех, словно призывая прочитать его мысли.
Сатклифф спросил:
– Кстати, Обри, вам виден конец нашего мучительного tu quoque[97]97
Ты тоже (лат.) – часть выражения «И ты, Брут». Заглавие романа, который писали Блэнфорд и Сатклифф.
[Закрыть] – или это навсегда?
– Считается, что Сократ провел свою последнюю ночь, мысленно произнося монолог, то есть наедине со своим голосом, если так можно выразиться.
– Внутренним или внешним голосом?
– Внутренний голос западный, а внешний – восточный. Ноумен[98]98
Умопостигаемое, в противоположность феномену, постигаемому чувствами. Философский термин, впервые введенный Платоном.
[Закрыть] и феномен – реальность, вывернутая, как рукав, наизнанку. Это же ясно как день. Что вам не нравится?
Лорд Гален забавлял себя тем, что пересматривал книги для записи предложений, упакованные в пластиковые пачки. В них были советы и требования от швейцарских измученных очень доверчивых супружеских пар. Он размышлял о браке будущего – Адам с большим багровым членом и сумчатая Ева… Si vous visitez Lisbon envoyez nous un godmichet! По-английски звучит лучше. «Если будете в Лиссабоне, пришлите нам фаллос». Хорошо было Робину шутить («У швейцарского любовника астероиды в белье и злая прическа!»), но теперь, когда война закончилась, надо становиться практичным и строить новое будущее. Его пары будут помазаны компьютерами и освящены голосами. Он слышал, как кто-то непонятно сказал в борделе: «Elle a des sphincters d'un archimandrite Grec!»[99]99
«У нее сфинктер, как у греческого архимандрита!» (фр.).
[Закрыть] – и подумал, не может ли это иметь отношение к новым приспособлениям, которыми он владел и распространением которых занимался в свободное время исполнительный Кейд. Будущий брак был захватывающей темой («сосиска в тесте» – непочтительный Тоби со своими шуточками действовал ему на нервы). Лорду Галену не терпелось послужить будущим влюбленным. Его задевало за живое, когда над этим иронизировали люди, которые могли бы вести себя и поумнее, например Сатклифф: «Мои cher, это станет делом – reculer pour mieux enculer.[100] 100
Мой дорогой… отойти, чтобы получше вставить (фр.).
[Закрыть]Мы будем спать с НСЗ,[101]101
Национальная служба здравоохранения.
[Закрыть] причем сестры будут специально натренированы северными рыбаками на мелкокалиберное спаривание – стук-постук, и прелестный турникет срабатывает. Это будет называться соматотерапией».
Тебя учил: хватайся за Природу живо,
Потом иди к оргазму терпеливо.
– Люди ужасно циничны, – напомнил себе лорд Гален. – Отсутствие любви и доброты внушает печаль!
Блэнфорд в это время записывал военные стихи в блокнот:
Кровавою молитвой подведя итог,
Я фартук мясника забросил за порог,
Решив забыть про свой курок,
Ключ потерял, но запер на замок
Все страсти, коим я подвел итог,
Я слышал, как стучал в часах молоток,
И в дверь колотил немой кулачок:
Чок-чок-чок-чок-чок-чок
Он думал: если хотя бы одно-два лета провести в мире и покое, то можно приняться за следующий роман, за жертвенную радость, запуск ракеты в будущее, за индийский роман. «А почему бы и нет? – примирительно отозвался эфирный двойник. – Если урожай добрый, а девушки красивые, то почему бы и нет?»
– Вчера мы с Тоби целый вечер изучали всякие крики. Докричались до хрипоты, исполняя самые привередливые из своих жутких фантазий. Мы завывали и скрежетали, как собрание дервишей. Тоби изобразил первобытный крик всех народов, тогда как я продемонстрировал вой звериного царства, закончив схваткой собаки и кошки, отчего все наши швейцарские соседи на цыпочках вышли на балконы, не зная, вызывать «скорую помощь» или не вызывать. Но на этом мы не остановились и после прозы стали отыскивать звуки, которые могли бы дать представление об абстрактных сущностях, например о Магнитной Дыне; и от некоторых лопались швейцарские мозги. Когда я проснулся, у меня совсем не было голоса, пока я не выпил. А вечером они барабанили в нашу дверь и орали, угрожая вызвать полицию, если мы не угомонимся. Утром Тоби решил сменить фамилию, чтобы его называли мистер ОРЕПСОРП, но это всего лишь означает Просперо, только наоборот – правда, звучит как прозвище валлийца с аббревиатурной крайней плотью. Вот так мы попрощались с Женевой святочтимой памяти, с Женевой пустого фиглярства.