Текст книги "Я - нет"
Автор книги: Лоренцо Ликальци
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
XIV. Флавио
Я сижу в кресле авиалайнера «Аль Италиа», летящего по маршруту Милан – Найроби. За окном ночь. Полагаю, мы над пустыней. В последнее время я часто летаю по этой линии. Сейчас моя компания активно работает с Африкой, три года назад я открыл в Найроби дочернее предприятие. Прежде я посылал туда сотрудника, но теперь предпочитаю летать сам, тем более что в Милане я никому не нужен. Стюардессы – сама любезность. Я знаком почти со всеми, поскольку являюсь их постоянным клиентом. Я курю. Пью бурбон, уже третий. Размышляю. Путешествие на самолете в одиночку, ночью, над Африкой – прекрасная возможность подвести итоги. У меня они не бог весть какие. Моим единственным положительным итогом можно считать мою компанию. Единственный знак плюс в моей жизни с отрицательным, в сущности, сальдо.
Я уже давно одинок. Фанни я бросил год назад. Непроходимая дура. Точнее, непроходимый дурак я. Кое-что я должен уточнить: ее действительно зовут Фанни Савойя.
Я узнал это незадолго до того, как расстаться с ней. Она забыла у меня дома сумочку, и я заглянул в ее удостоверение личности, там было написано: Фанни Савойя, журналистка. А Элиза утверждала, что ее на самом деле зову, Кармела.Но Элиза даже не была с ней знакома. Вероятно она спутала ее с кем-то другим. А может быть, Кармела-Фанни подделала удостоверение личности? Не знаю. Не думаю. Надо было раньше спросить Элизу, почему она утверждала это с такой уверенностью.
Лаура изменилась за эти годы. Те приличные деньги, которые я тратил на нее, уходили на психоаналитика. А потом эта история с Элизой… Лаура любила Элизу по-настоящему. Это стало особенно ясно в последнее время, когда она разрывалась между Элизой, нашими детьми, Лаурой и Франческо. Разрывалась – точно сказано. Она оказалась сильнее нас всех. Теперь она тоже одинока. Сменила одного врача на другого, затем рассталась и с ним и на том поставила точку. Покончила со всей светской жизнью, забросила свои красивые платья, макияж и все такое прочее. Хотя, когда она идет по Милану, мужики до сих пор засматриваются на нее.
Сейчас у нас с ней хорошие отношения. Мы дружим. Она позволяет мне видеться с детьми, когда я хочу и могу. Она разрешает мне пользоваться домом в Кортине, тем более что сама туда больше не ездит.
Я так и не сказал ей об Элизе, пусть думает, что моей любовницей была Де Бернардис. Не имело никакого смысла признаваться ей. В конце концов, это ничего бы не изменило, кроме того что испортило бы их отношения. Впрочем, вероятно, не случилось бы и этого. Может, просто вызвало бы улыбку, и только. Не знаю.
Лаура тоже так и не рассказала мне о своей истории с Франческо. Она слишком любила его, чтобы открыть мне это. Не исключаю, что любит и до сей поры. Мы много чего не сказали друг другу. Но я всегда знал о них. Еще с их школьных лет. Я на десять лет старше Франческо и в чем-то старался заменить ему отца, не навязывая своего участия, как бы исподволь, никогда не перегибая палку. Я не хотел, чтобы он стал таким же, как я. Франческо – уникум и должен оставаться им. Надо было родиться таким, чтобы жить, как он. Я бы так никогда не смог. Я нередко завидовал ему. Я хотел бы жить, как он, думать, как он, двигаться, как он, но у меня не получалось: я – это я.
Когда я женился на Лауре, я знал, что у них с Франческо все кончено. Я любил Лауру, в этом я не сомневаюсь и сегодня. Она была так красива, так красива… Я хотел доказать самому себе, что она могла полюбить меня, после того как любила его.
Когда у Франческо все началось с Элизой, он не знал, как смотреть на меня. Он явно чувствовал себя виноватым, мы даже однажды поругались, точнее, это я наорал на него, отводя душу. Он стоял молча, даже не пытаясь возразить мне, что между мной и Элизой и так все кончено, как когда-то было кончено у них с Лаурой, по крайней мере для него, перед тем, как появился я, и как будет кончено между мной и Лаурой десять лет спустя. А ведь это могло бы стать серьезной аргументацией и солидной защитой. Но он стоял с опущенными глазами и не отвечал мне, несмотря на то что я оскорблял его. И лишь в самом конце сказал, что я последний человек, у которого бы он хотел увести женщину. И то если эта женщина – Элиза. Когда я понял, когда до меня дошло, как сильно он любил ее, как сильно они любили друг друга, у меня прошла вся злость на них, больше того, глядя на них, я чувствовал себя счастливым. За него, за нее и, в конечном счете, за себя. Я всю жизнь желал, чтобы Франческо наконец успокоился, – как же мне не чувствовать себя счастливым? Это для меня намного дороже, чем любовь женщины, которая меня не любила. Которая меня недостаточно любила.
С тех пор, как Франческо уехал, его дочь постоянно живет с Лаурой. У меня не хватает времени видеться со своими-то детьми, что уж говорить о племяннице.
Лаура любит ее как собственную дочь, может, потому, что видит в ней ребенка, которого оно хотела иметь больше всех других. Или, может, потому, что она дочь Франческо. Или просто потому, что Лаура необыкновенный человек.
Да, она оказалась необыкновенной женщиной. Видимо, я ошибался и на ее счет тоже. В течение стольких лет я потакал ее тщеславию, палец о палец не ударяя для того, чтобы вырвать ее из этого иллюзорного мира, который служил ей сценой, где она могла играть роль – роль успешной и богатой женщины. Она, родившаяся в бедности.
Франческо отсутствует уже больше трех месяцев. Где он, я не знаю, как не знаю, когда вернется, да и вернется ли вообще. Я отвез его рано утром в Мальпенсу [31]31
Миланский аэропорт.
[Закрыть] в тот день, когда он улетал в Нью-Йорк.
– Нью-Йорк – последнее место, куда тебе надо бы ехать, – сказал я ему в машине.
– Других у меня нет, Флавио. Я должен туда вернуться. Мне это нужно позарез.
Я остановил машину у входа в аэропорт, подождал, когда он зарегистрируется, после этого попрощался с ним. Мы обнялись. Крепко, что с нами давно не случалось. Не сказав друг другу ни слова. Только это долгов и крепкое объятие. Он прошагал длинным коридором международного терминала, миновал стойку таможенника и был готов исчезнуть в самолетном брюхе, когда я позвал его, крикнув вслед:
– Мы еще есть, Франческо! Прошу тебя, не пропадай! Звони, пиши и возвращайся скорее!
Он повернулся и с улыбкой кивнул мне… я не могу описать эту улыбку, но я не забуду ее никогда. Некоторые улыбки, как и некоторые взгляды, невозможно забыть, они лучше многих слов выражают состояние души человека. Эта его улыбка… мягкая… полная любви… с оттенком неизбывной печали… словно его боль, не отпуская его, не давала времени на то, чтобы улыбнуться иначе, как все нормальные люди улыбаются на прощание.
Путешествие
От Нью-Йорка до Милана
XV. Франческо
Я всегда считал, что единственное путешествие, которое действительно стоило совершить, это путешествие за пределы самого себя. Но туда я больше не ездок. Куда бы мы ни отправились, нравится нам это или нет, мы суть мы, мы неизбежно тащим с собой нарастающий груз собственной личности и смотрим на мир теми же глазами.
Поднявшись в междугородний автобус «Грейхаунд», я начал совсем иное путешествие, при котором нет необходимости в физическом перемещении: путешествие как погружение в себя самого, путешествие, которое позволяет увидеть себя другими глазами. В таком скорбном состоянии я и покинул Штаты.
Я улетел в Канаду. Добрался до Новой Земли. Проплыл вдоль берегов Гренландии. В погоне за ночью, которая здесь никогда не наступает, проехал всю Исландию, с ее свинцовым морем и впечатляющими панорамами. На джипе тонущем в грязи грунтовых дорог, я пересек пустынное плоскогорье и вышел из машины посредине безлюдной степи, продуваемой арктическими ветрами, что выкричать всю свою боль. Поехал дальше, сначала вдоль кромки ледника, а затем почти сразу, мимо луж кипящей серы. покидая остров, я забыл обо всем, зачарованный спектаклем неописуемой полярной зари. Я сел на паром до Свальдбарда, оттуда маленький самолетик доставил меня в Санкт-Петербург где я сел на поезд до Самарканда. Я прошагал вдоль Великой Китайской стены. Я ощущал кожей дуновение злобного афганца [32]32
Сухой ветер с пылью, характерный для Центральной Азии.
[Закрыть]. Я спал в войлочной юрте монголов-кочевников из Центральной Азии. Я пересек Индию, от Калькутты до Дели, перебрался в Пакистан, доехал до Карачи и там, в устье Инда, сел на борт йеменского грузовоза, направлявшегося в Массауа [33]33
Крупный эритрейский порт на Красном море.
[Закрыть]…
Я встретился с ним на окраине Асмары. Смеркалось. Его грузовик стоял на краю дороги с проколотым колесом. С первого взгляда трудно было угадать его возраст. Он не казался ни молодым, ни старым, худой, высокий, с короткими и густыми седыми волосами; на лице, похожем на маску из полированного дерева, подвижные и живые, как у ребенка, глаза.
Он ездил один. Возил соль. Я помог ему с колесом, хотя он меня об этом не просил. Через пару часов, в поту и с проклятиями, мы закончили работу. Нас окружала ночь, и я спросил его, не может ли он подвезти меня. Это была его последняя поездка: сгрузив соль в Могадишо, он собирался вернуться к себе домой, намереваясь навсегда покончить с этой работой. Я не мог упустить подобной оказии, воспринятой мною как знак судьбы, поскольку планировал попасть в Сомали. Я был в этой стране двадцать лет назад и хотел опять побывать в ней, несмотря на то что знал: это не будет легкой прогулкой. До той минуты я еще колебался в выборе маршрута: то ли подняться на север через Эфиопию, в Судан, затем в Египет, а уже оттуда вернуться в Италию, то ли поставить все на карту, спустившись к Сомали, потому что именно там я познакомился с человеком, который произвел на меня сильнейшее впечатление, и теперь я очень хотел повидаться с ним.
Это был шаман, называвший себя духом воздуха. Его жилище располагалось на одном из деревьев, стоящих вдоль дороги от Джелиба до Могадишо. Он предсказывал людям будущее, чертя какие-то знаки палочкой на песке. Это он сделал мне татуировку на плече в виде вопросительного знака. Мне непременно требовалось отыскать его, кто знает, может, он еще жив, у меня было что у него спросить. И срочно. При первом знакомстве он предсказал мне, что я совершу еще одно долгое путешествие и вернусь в Африку, где встречу человека, который сыграет решающую роль в моей жизни, только после этой встречи моя душа заново обретет покой.
Я не мог не воспользоваться подвернувшимся случаем и отправился в Сомали.
Меньше всего я мог подумать, что этим человеком окажется Каданка.
Хасан Мохаммед Ибрахим, по прозвищу Каданка, неграмотный сомалийский водитель грузовика из племени адгаль, шестьдесят четыре года, две жены, четыре оставшихся в живых ребенка.
Хасан Мохаммед Ибрахим обитал в хижине, обмазанной сушеным навозом.
Он впервые сел за руль грузовика в двенадцать лет и с тех пор крутил его без перерыва.
– Хадаль! – первое, что сказал мне Каданка, как только отправились в путь, и потом не раз повторял это слово.
Сперва я не понимал, что оно точно означает. Потом мне показалось, что я вспомнил: «хадаль» по-сомалийски значит «говори». Но о чем я мог говорить с ним? И на каком языке?
В конце концов я понял, чего он хочет от меня. Он хотел услышать мой голос, только голос, он так долго не слышал ничего, кроме звука мотора своего грузовика, дизеля с неисчислимым количеством лошадиных сил. И в этой своей последней поездке ему хотелось слышать подлинный человеческий голос.
Ни один водитель грузовика в Африке не повезет тебя бесплатно, и это была цена, которую я должен был заплатить за проезд. Я заплатил ему все, до последнего цента, до последнего слова.
Сначала я пересказывал ему сюжеты фильмов и книг, которые видел и прочел, я пересказал ему даже «Белоснежку и семь гномов». Постепенно я перешел к рассказу о себе.
Это случилось два дня спустя, неожиданно для меня самого, я даже не задумался, стоит ли это делать, как уже выложил ему всю мою жизнь. Когда я остановился, когда я замолк, он продолжал задумчиво крутить баранку и лишь через пару часов снова сказал «хадаль!». И я опять начал говорить – и говорил обо всем, что приходило мне в голову, не заботясь ни о малейшей логике, ни о связности и ничуть не стесняясь этого. Я ощущал себя полноводной рекой, которая вышла из берегов моего самого сокровенного внутреннего мира и поднималась все выше и выше, пока не затопила целиком мое сознание.
Теперь я понимаю, что, не потеряй я Элизу, эта река никогда бы не затопила меня, может быть, я даже не знал, что она, эта река, есть во мне, но сейчас я пересекал ее вброд, сражаясь с монстрами, населявшими ее воды и изо всех сил стремившимися утащить меня на ее дно. Мои губы произносили нечто, о чем я даже понятия не имел, и то, о чем я давным-давно забыл. Я исторгал из себя старые страхи, такими, какими я их пережил, сопровождаемые видениями, какие запечатлелись в моей памяти: немецкая овчарка, цапнувшая меня, когда мне было три года; злобная физиономия моего соседа по дому, который однажды, даже не помню почему, разозлился на меня так, что был готов наброситься с кулаками; нелепый сюжет какой-то комедии, долго раздражавший меня. Я рассказал ему о своем брате, об очевидной разнице наших характеров, о восхищении, которое он у меня вызывал, когда я был ребенком; о своей матери, ее объятиях, о прозрачной сеточке вен на внешней стороне ее ладоней и даже о запахе ее кожи; о своей дочери, о безграничной радости знать, что она существует на свете, о чувстве вины перед ней за то, что оставил ее, и о страстном желании вновь обнять ее; о Лауре, о том, как мы любили друг друга, об ее отчаянии, когда я оставил ее, и о том, что навсегда связало меня с ней; о Федерико, единственном настоящем друге, который у меня есть, о его лице, медленно стареющем вместе с моим. Я рассказал о своих годах отрочества, когда менялось мое тело, и мой мозг, напуганный этим, не поспевал за этими переменами; когда зеркало отражало мою неадекватность или мой нарциссизм; когда я испытал оргазм, первый, ошеломляющий оргазм; когда женщины, то есть девчонки, обернулись чарующей и притягательной тайной, какими они, по сути, и являются, и когда одной из главных проблем стал секс. Я рассказал ему о своих слабостях, которые всегда старался маскировать безразличием, дойдя до полного их отрицания из опасения исказить собственный образ, в идеальность которого заставил поверить самого себя, – образ бесстрастного и разочарованного мужчины, который не нуждается больше в самокопании, потому что уже понял все, что надлежало понять. Я рассказал о чувствах, о тех, которым боялся отдаться до конца, и о тех, которым отдался, о забытых эмоциях, связанных с самым нежным детством, с вкусными запахами, с шумом ручья, возле которого я проводил целые дни, ловя головастиков; о других эмоциях, связанных с каникулами в начальной школе, с балконом дома куда я выходил подышать теплым воздухом и проследить полет ласточек или поглазеть на вспыхивающих и гаснущих светлячков. Я рассказал о том, что, когда был ребенком, часто плакал в голос; я рассказал, как смеялся, как радовался, как тосковал. Я открывал свою истинную глубинную природу, ту, что в безостановочном обратном движении жизни требовала заявить о себе, заставить услышать звук того безмолвия, в котором я прятался первые три года, услышать крик, которым я его разорвал: Я – НЕТ!
И с эхом моего Я – НЕТ в памяти самовластно всплыл наконец мой отец. С его холодностью, его твердостью и его постоянным отсутствием. Мой отец – и несказанные слова, сдержанная любовь, как и сдержанная ярость. Та самая ярость, которая заставляла меня вести себя так, чтобы сознательно нанести ему обиду, умышленно злить его, соглашаясь на жизнь, расколотую надвое выбором: стать таким, каким он желал видеть меня, или таким, каким хотел стать я сам. Это была ярость, которую я забыл благодаря Элизе, но которую так и не изжил, с существованием которой согласился и которую признал.
Существовали какие-то внутренние поводья, управлявшие моим поведением, каждым моим желанием, каждым поступком, тем, что я сделал, но прежде всего тем, что не сделал, – это был способ крикнуть ему: Я – НЕТ! «Папа, я – нет, я не хочу становиться таким, каким ты хочешь, чтобы я стал!»
И тогда, только тогда, я обнял Каданку и поцеловал его.
Прощенный. Потому что, обнимая Каданку, я обнимал своего отца.
Чего я никогда так и не сделал.
Каданка смотрел на меня, не понимая причины моего поступка. Он смотрел на меня своими глазами постаревшего ребенка, размахивал руками, просил говорить еще, смеялся, когда речь шла о грустных вещах, и бросал недоуменные взгляды, если я взрывался безудержным смехом. В последние дни гармония наших отношений казалась мне абсолютной. Мне сдавалось, он понимает все, что я говорю, а может быть, он и в самом деле понимал, потому что язык эмоций выразительнее языка слов и воспринимается всем существом человека. Шкурой. И Каданка ощущал кожей все, что ощущал я, потому что и моя, и его шкура вибрировали в одной тональности.
Днем мы ехали, не останавливаясь: он спешил вернуться домой. Остановки делали по ночам, чтобы вздремнуть несколько часов в кабине грузовика. На улице нас просто сожрали бы комары. Он спал, обняв руль, я – положив ноги на приборную доску и прислонив голову к стеклу дверцы.
Иногда, когда на пути попадалась деревня, мы тормозили, чтобы купить еды, и очень редко – для того, чтобы приготовить себе чай в тени дерева. На подъемы грузовик карабкался медленно, но, когда дорожное полотно становилась ребристым, как металлический лист, Каданка, чтобы не отбить почки постоянными скачками, гнал своего зверя на скорости под девяносто.
Дважды у нас спускали колеса, поскольку протекторы были изношены до дыр и резина камер не выдерживала. Еще пару раз мы останавливались, не имея возможности ехать дальше: один раз из-за оползня, завалившего дорогу, так что пришлось вылезти и разгребать завал, второй раз пришлось несколько часов ждать, когда растащат то, что осталось от двух грузовиков, которые не нашли ничего лучшего, чем сойтись лоб в лоб. К тому же приходилось брать в расчет наших неожиданных спутников по путешествию: зверье всех видов и размеров, которое по ночам мчалось перед нами или в испуге замирало в свете фар нашего грузовика; детей, выскакивающих непонятно откуда прямо перед капотом или несущихся с криками рядом с грузовиком, рискуя каждую секунду отказаться под колесами; кочевников плоскогорья, закупоривавших дорогу своими ослами, овцами, коровами и верблюдами, все худющие до невероятности, как животные, так и их владельцы; водителей грузовиков, нагло и опасно нас обгонявших, поднимая тучи пыли, которая забивала глаза, ноздри, рот, заставляя нас с проклятиями съезжать на обочину, чтобы прийти в себя, часть из них позже соседствовала с нами во время бесконечной стоянки на границе между Эфиопией и Сомали, сосредоточенно заполняя декларации и ожидая, чтобы кто-нибудь наконец шлепнул на них печать, и поливая тухлой водой колеса грузовиков и подошвы обуви, чтобы песок с них остался на родной для него земле.
Спустя восемь дней ранним утром мы прибыли в Могадишо. В этом городе я уже бывал в марте 1982 года, и он запомнился мне очень красивым, хотя, сколько я ни силился, память о тех днях отзывалась лишь вспышками: улица шикарных белых вилл… пальмы, сады с массой цветов… прекрасный средиземноморский воздух, которым легко дышалось… легкий ветерок… прямо напротив въезда в порт рынок, в нем полно народа… пестрота женских платьев… Я вновь увидел себя на этом рынке, ощутив дуновение морского бриза, наполнявшего грудь и колыхавшего яркие, полупрозрачные одежды сомалиек торговавшихся с продавцами фруктов и рыбы.
Нынче та же улица обезлюдела, виллы походили на призраки, многие разрушены полностью, а стены тех, что сохранились, изъедены пулями. Не существовало больше и рынка. Стайка бродячих собак, некто, исчезнувший за дверью, военные, бронемашины ООН, блокпосты ополченцев, вооруженных Калашниковыми, и несколько ребятишек, гоняющих мяч на первом этаже разграбленного дома.
Мы прямым ходом двинулись в порт, где с помощью четырех чумных парней, охраняемых другими четырьмя чумными парнями, вооруженными автоматами, быстро сгрузили соль и что-то еще, что оказалось под солью. Пять ящиков, таких тяжеленных, будто набиты булыжниками. Не могу с точностью сказать, что в них находилось, могу только догадываться. Помню только, как я пересекся взглядами с Колонкой, и он, впервые с тех пор, как мы познакомились, опустил глаза. Если он прочитал в моем взгляде вопрос, то он мне ответил. А ничего другого я у него не спрашивал.
Мы должны были распрощаться у ворот порта. Дальше его путь лежал домой, а мой – в Джелиб, на поиски моего шамана. Но Каданка настоял на том, чтобы я погостил немного у него, он хотел познакомить меня с семьей, после чего обещал отвезти обратно в Могадишо или, может быть, прямо в Джелиб.
Я согласился, и через полчаса после заката солнца мы уже въезжали в его селение.
Это была деревня, стоявшая посредине голой равнины. Штук тридцать кариш [34]34
Сомалийская хижина.
[Закрыть]растянулись вдоль берега высохшей реки, из тех, что в сезон дождей, километров за двести отсюда, в горах, превращаются в неудержимые и могучие словно водопады, потоки.
Грузовик не успел остановиться, как из хижин высыпало вся деревня, стайки ребятишек кружили возле грузовика, с любопытством разглядывая меня. Каданка счастливо улыбался и здоровался – с кем-то кивком головы, с кем-то ритуальным мужским объятием, а в одном случае даже церемонным поклоном. Затем он подхватил меня под руку и потащил внутрь дома. Опережая его на несколько шагов, шли как я понял позже, две его жены и целый отряд ребятишек, среди которых четверо его.
Кариш Каданки показалась мне одной из самых больших. Перед ней располагалась маленькая площадка, с одной стороны – вход в обширный двор, в конце которого в тени кривого металлического навеса стояли два верблюда, три худые коровы, черный старый козел и несколько овец. Куры в большом количестве, рывшиеся в земле вокруг нас, дополняли бесценное богатство Каданки. В хижине просторно и чисто. Стены единственной комнаты ровно обмазаны навозом, земляной пол устлан циновками.
Едва мы вошли, Каданка дрожащим от гордости голосом представил мне своих жен, а затем, по очереди, своих детей. У старшей жены Фатимы, женщины лет сорока, несмотря на возраст и нелегкую работу, любопытствующий взгляд и красивые сильные руки. Мариан – совсем юной, не больше двадцати. Она красива, очень красива, какими могут быть только сомалийки: стройная, с чудесной фигуркой, гибкая, как пантера. Завороженный ее красотой, я не мог оторвать от нее взгляда.
Самому старшему из детей, мальчишке с живыми, как у отца, глазами, лет двенадцать. Остальные, девочки, соответственно трех, шести и девяти лет, обещали стать такими же красавицами, как и их матери.
Мы с Каданкой уселись напротив друг друга в ожидании ужина. Жены, ловко и бесшумно двигаясь, готовили еду и подавали нам чай и верблюжье молоко, подтопленное на углях. Ребятишки, косясь на меня, со смехом носились друг за дружкой, а пробегая мимо, норовили потрогать мои волосы. Жены тоже исподтишка бросали на меня мимолетные застенчивые взгляды – видимо, с их точки зрения, чересчур откровенные. Каданка что-то объяснял им скороговоркой, отдавал приказания, вежливые, но твердые, верно касающиеся подготовки ужина, шутил с детьми, обращался ко мне с чем-то, чего я не понимал, как всегда сопровождая речь размашистыми жестами и оживленной мимикой. В ответ я кивал, улыбался и также жестикулировал, чтобы быть понятым. Хотя я знал: наше взаимопонимание давно вышло за рамки любой формы словесного общения, нас связывала тайная неразрывная нить исповедальности.
Мы ужинали, сидя кружком на циновках, при свете двух старинных керосиновых ламп. Мы ели сладкие пшеничные лепешки, поленту с курицей и овощами, тушеную баранину, поданную на огромной сковороде. Еда была обильной и вкусной, потому что это был особенный ужин – ужин в честь уважаемого гостя.
Жены, расположившись рядом с Каданкой, перебрасывались короткими репликами – похоже, обсуждали мою персону. Прикрывая ладошками рты, они переглядывались, смотрели на меня, после чего сдержанно смеялись или иронически вскрикивали.
Дети ели с аппетитом, весело, шутя и споря из-за блюд. Каданка выглядел султаном в своем дворце.
Я смотрел на его семейство и испытывал огромное желание вновь увидеть свое. Конечно, мне хотелось вернуться, но я чувствовал, что разлука каким-то образом служит мне защитой, в которой я еще не перестал нуждаться. Я боялся Милана. Боялся моего дома, из которого я сделал святилище. Я старался не думать об этом, старался отложить всякое решение.
Каданка постепенно становился все молчаливее и задумчивее. Мне показалось, что его что-то беспокоит. Я внимательно вглядывался в его лицо, пытаясь доискаться до причины смены его настроения. Может быть, я сделал что-то не то или что-то не то сделали его жены или, может, кто-то из детей. Мне требовалось понять, что так раздосадовало его. Теперь он сидел с низко опущенной головой, вяло ел, не реагировал на возню и шум детей, на слова, с которыми к нему обращались жены. Он ушел в себя, это было очевидно.
Неожиданно, бросив есть, он вытер руки и рот и поднял голову. Его взгляд как копьем пригвоздил меня к стене. Я физически ощущал, как что-то зондирует каждый уголок моего ошеломленного сознания.
– Амус! – прогремел он царским тоном.
Дети тотчас прекратили носиться, а жены замолкли.
В комнате, еще секунду назад полной разнообразных звуков, повисла тяжелая тишина.
Я смотрел на него как ребенок, знающий, что натворил что-то не то. Я не мог объяснить причину, но именно таково было мое ощущение. Вокруг нас словно никого больше не существовало, только он и я. Он – продолжавший пытливо вглядываться в меня, серьезно и бесстрастно, и я – с огромным трудом выдерживающий этот его взгляд. Наконец он заговорил.
– Франческо, ты знаешь, что означает «каданка» по-сомалийски? – спросил он меня на чистом итальянском.
Я застыл, потрясенный тем, что слышу от него слова, произнесенные на моем родном языке впервые за все время нашего знакомства. Придя в себя, я отрицательно затряс головой.
– Оно означает «белый человек». Но было время, когда в моем народе так называли итальянцев. Потому что единственные каданки, каких видели в этих краях, были колонизаторы из твоей страны, – продолжил он, слегка растягивая окончания, как африканцы всегда говорят по-итальянски. – Да, Франческо, меня прозвали Каданка, итальянец, потому что здесь я говорю на твоем языке лучше кого-либо. Я двадцать лет просидел в одной кабине грузовика с его водителем, генуэзцем, который научил меня итальянскому языку. Как и ты, он оставил все и всех и приехал сюда прожигать свою жизнь. Я был его помощником с двенадцати лет и до того самого дня, когда он свалился на госпитальную койку, сожженный туберкулезом. Незадолго до смерти он подарил мне свой старый грузовик. Не этот, другой. За двадцать лет мы сотни раз проехали через Эфиопию по солевому маршруту от Асмары до Аддис-Абебы, возвращаясь назад либо порожняком, либо, когда дела шли лучше, груженные хлопком, который везли в Массауа. А после опять ехали в Асмару и опять грузили соль. В течение двадцати лет, крутя баранку, проклиная весь свет, он говорил со мной по-итальянски, даже когда я его не понимал, больше того, именно потому, что я не понимал. Как сделал и ты. Мало-помалу я начал понимать. Сначала одно слово, затем другое, потом одну фразу, потом несколько, потом каждый глагол и каждое существительное на твоем языке. Он учил меня, поправлял все, вплоть до мелких ошибок и маленьких неточностей. Я не умею ни читать, ни писать, по-итальянски тоже, потому что в те времена здесь не было ни книг, ни газет. Моей школой стала кабина грузовика, моим учителем – тот, кто только и умел, что крутить баранку. Но я хорошо выучил твой язык. Я даже стал думать по-итальянски и иногда делаю это до сих пор. Когда я один за рулем, я даю не только свободу, но и голос своим мыслям. Уже шесть лет я езжу один, с того самого дня, как эритрейские бандиты убили моего сына. Раньше я ездил с ним, он был примерно в твоем возрасте. Он должен был занять мое место, но не успел. Я не смог защитить его, как не смог защитить мою семью. Потому что другой мой сын, со съехавшими от наркоты мозгами, сбежал из дома и теперь, должно быть, жрет ее в каком-нибудь притоне Могадишо или бог знает в каких краях. Еще двое сыновей умерли от малярии совсем маленькими. Вслед за ними я оплакал и мою первую жену, умершую при родах. Здесь, в Африке, это нормально – умирать молодыми, такое случается со многими, но те, кто остается жив, испытывают ту же боль, что и вы у себя дома, поверь. И я остался. Хотя очень хотел уехать. Уехать именно в Италию. Я мечтал о ней. Но я остался ради тех, кто был рядом со мной. И остаюсь по сей день. Я устал колесить по этим дорогам, я продал грузовик, и то немногое, что я скопил и отложил, позволит прожить весь отпущенный мне срок, а может, и дольше. В эту последнюю свою поездку я хотел, чтобы было как когда-то. Я хотел послушать итальянскую речь, не произнося ни слова в ответ, потому что итальянский язык – это голос моих воспоминаний.
Он проговорил все это монотонно, словно гипнотизируя, отпуская слова с трудом, тихим голосом, порой на генуэзском диалекте, который я разбирал с грехом пополам.
– Я знаю тебя, Франческо. Сейчас я знаю тебя лучше, чем кого-либо. Что ты делаешь здесь, в этой стране, которая не твоя, среди народа, который не твой, вдали от своих корней? Я надеялся, что мне не придется говорить об этом с тобой, и я по своей охоте не сделал бы этого, но в твоих глазах я вижу страх, растерянность и печаль. Поверь мне, Франческо, смерть не отдаляет нас от людей, которых мы теряем, она лишь иной способ жить вместе с ними. Если ты поймешь это, ты поймешь и то, насколько бессмысленно убегать, потому что она, твоя жена, внутри тебя, она живет в тебе и может жить в тебе, не доставляя боли, лишь бы ты сам не позволил ей овладеть тобой. Неужели ты думаешь, что твоя жена хочет причинить тебе боль? Она этого не хочет, послушай ее. И послушай меня: бывают моменты в жизни, когда необходимо принять решение. Ждать не означает ожидать благоприятного стечения обстоятельств. А означает отсутствие мужества. И вот еще что я скажу тебе: ты уже готов вернуться, тебе нельзя продолжать удаляться, потому что это будет означать окончательный разрыв с прошлым, и если ты не вернешься сейчас, ты не вернешься никогда, страх сделать это превратит твою жизнь в бесконечное бегство. Как случилось с моим генуэзцем и многими другими, кого я узнал на этом свете. Возвращайся к своей дочери, Франческо, не жди больше.