355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лион Фейхтвангер » Изгнание » Текст книги (страница 13)
Изгнание
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:05

Текст книги "Изгнание"


Автор книги: Лион Фейхтвангер


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

– Грошовый журналист? – сказала она. – Я нахожу, что у Траутвейна свой собственный голос и звучит он не плохо. Перейро говорил мне, что он, кроме того, и талантливый музыкант.

– Возможно, – раздраженно ответил Визенер и пожал плечами. Что с ним сегодня? Весь день он неправильно на все реагирует. Обычно он понимает шутку и не обижается, если Леа его немножко поддразнивает, напротив, эта легкая ирония даже нравится ему. Как досадно, что он так неуклюже и грубо ответил ей. Она сидела, стройная, женственная, ее матовое лицо выражало удивление, но, видимо, этот эпизод забавлял ее.

– Однако грошовая статья Траутвейна, очевидно, произвела на вас впечатление, Эрих, – сказала она.

Он ни за что не желал признать, что именно статья Траутвейна испортила ему настроение, и стал распространяться о том, как трудно иметь дело с берлинскими правителями. Этот наглый и жалкий ответ на швейцарскую ноту. Леа и не представляет себе, как трудно бывает исправлять то, что напортят эти всемогущие ослы.

Леа вежливо слушала. Она не была маленького роста, но казалась хрупкой рядом со статным Визенером. Ее голова, несмотря на большой, тонкий нос, тоже производила впечатление маленькой и точеной рядом с массивным лицом Визенера. Она не возражала ему, но дала почувствовать, что видит его насквозь. Она знает то, что знает, примирилась с тем, что он спелся с нацистами, поняла его, когда он признал символом своей веры власть и успех. Но это не мешало ей потешаться над той эквилибристикой, которой приходилось заниматься ее Эриху в качестве одного из актеров этой столь же наглой и глупой, сколь прибыльной, комедии. Понятно, что он завидует такому человеку, как Траутвейн, которому ничто не мешает защищать правое, справедливое дело, между тем как сам он вынужден выдавать тупость и глупость за высокую политику.

Его коробило, что она видит его насквозь. Кто из них двоих внакладе? Когда он впервые встретил ее в Швейцарии и она, красивая аристократка-француженка, во время войны и несмотря на войну, пошла на связь с ним, немцем, когда она, наперекор всем внешним преградам, стойко отстаивала свое чувство и соответственно действовала, это было очень смело, тогда она давала, а он брал. Но теперь, сохраняя с ней отношения, он шел на самопожертвование, он многое ставил на карту. Мать Леа была урожденная Рейнах, из эльзасской еврейской семьи, и, хотя эта семья пользовалась во Франции большим уважением, в глазах национал-социалистов Леа была опорочена. Здравый смысл Визенера говорил ему, что этот "порок" справедливо почитается в цивилизованном мире изуверским измышлением. Но когда приходится изо дня в день защищать определенные взгляды, хотя бы самые сумасбродные, трудно в конце концов не заразиться ими. Поэтому он в глубине души верил, особенно когда злился на Леа, что он выше ее по рождению и оказывает ей милость, поддерживая с ней связь.

В Historia arcana он вновь и вновь анализировал свой роман с Леа де Шасефьер. Он любил многих женщин, они вешались ему на шею, а он был не из тех, кто проходит мимо лакомого куска. Как же случилось, что из всех его связей прочной оказалась только связь с Леа? А ведь отношения с Леа постоянная скрытая угроза его карьере; колкие речи Леа подрывают его уважение к себе, не так уж она и молода, а ее претензии, по мере того как уходит молодость, не уменьшаются, а возрастают. Почему же, черт возьми, он со всем этим мирится? Уж не самое ли сознание "греховности", которое примешивается к его чувству в последние годы, делает для него соблазнительной эту женщину теперь, когда ее чары уже ослаблены привычкой и возрастом? Он преклонялся перед Леа и злобно издевался над ней на страницах Historia arcana; любуясь собой, гордился глубоким чувством, на которое оказался способен, и яростно осмеивал себя за рабскую покорность Леа. Он ясно видел и отмечал, что она ему чужда, он не прощал ей ни одной из ее больших и маленьких слабостей. Вероятно, именно это чуждое в ней галльское с примесью еврейского – и притягивало его.

Такие мысли и чувства владели им, когда он говорил Леа о трудностях, которые донимают его на каждом шагу. Леа ни одним словом не ответила на эти самодовольные жалобы. Она сидела против него, чистила ему грушу, дружески, чуть насмешливо смотрела на него зеленовато-синими проницательными глазами. Он, человек "чистой расы", оказывает ей милость, снисходя до нее? Чепуха. Он вырос в захудалой среде, его отец был бедным офицером. Пусть нацисты причисляют его к касте "господ", но в присутствии этой женщины, которую накопленное поколениями богатство, воспитание и общественное положение сделали аристократкой, он вновь и вновь чувствует свою незначительность, чувствует, как еще и сейчас давит его бедность, в которой он прожил юные годы.

И во всем виноваты только "Новости". Несомненно, подтрунивание Леа лишь бессознательная месть за все, что натворили берлинские ослы и что так ярко осветил Траутвейн. Проклятый пес. Куда ни повернись, непременно натыкаешься на него.

Статья Траутвейна действительно взволновала Леа. Она, разумеется, понимала, что, если Эрих хочет удержаться на стороне власти и успеха, он не может действовать иначе, чем он действует, и раз она не порвала с ним, то тем самым в принципе была с ним заодно. Но она чутко воспринимала волнующие оттенки слова, глубинное звучание фразы, и статья Траутвейна родила в пей образы, которые хотел вызвать к жизни автор, пробудила голос, ратовавший за Фридриха Беньямина против Эриха, адвоката насильников. В теории она, конечно, одобряла Эриха Визенера; но под впечатлением дела Беньямина, и в особенности сейчас, очищая для Эриха грушу, она его осуждала.

Он смотрел на нее. Он разглядывал ее нос, большой, хрящеватый, с широкой переносицей, резко выдававшийся на ее нежном лице. В Historia arcana он находил для этого носа злобные эпитеты, и тем не менее он ему нравился, он делал характерным, умным ее очаровательное лицо. Но Визенер не хотел, чтобы Леа ему нравилась. Он перевел взгляд на ее руки, чистившие грушу, он видел серебряный ножик, видел золотисто-коричневую кожицу, спиралью отделявшуюся от груши, и заметил, что кожа руки была не так свежа, как кожица плода. Он поднял глаза выше, он пристально разглядывал морщинки на ее шее и вокруг живых зеленовато-синих глаз. Он знал, как тщательно она за собой ухаживает, и почувствовал некоторое торжество при мысли, что из них двоих – это сразу бросалось в глаза – он кажется более молодым. "Стареющая еврейка, – подумал он с затаенной злобой, – а туда же, блажит".

Перешли в библиотеку, куда был подан кофе. Вдруг ему захотелось показать себя, захотелось блеснуть перед ней. С чашкой в руке он ходил по комнате и рассказывал Леа о своем "Бомарше". Он был, стоило ему лишь захотеть, блестящим импровизатором, а сегодня он этого хотел. Он говорил о том, как вел бы себя Бомарше, родись он немцем в наше время. Конечно, он своевременно перешел бы на сторону нацистов, он всегда чуял, куда ветер дует, он участвовал бы в подготовке их победы. Фигаро был бы молодым штурмовиком, граф – одним из веймарских бонз, и такими приемами Бомарше дерзко, смело и занятно показал бы миру то здоровое, носящее в себе семена будущего, что есть в теориях третьей империи.

Мадам де Шасефьер сначала слушала его скептически, но затем с все возрастающим интересом. Это тот Эрих, которого она любит. Таким он был, когда она познакомилась с ним в Женеве и очертя голову, наперекор всем внутренним и внешним препонам, решилась на связь с немцем. Она слушала его, смеялась, в ее глазах уже не было насмешливого недоверия, Визенер знал, что добился своего, что голос, зазвучавший в ней, когда она читала статью Траутвейна, умолк.

Упоенный своей победой, он рискнул еще на один дерзкий ход.

– Мой Бомарше, – сказал он, – окажись он на месте вашего Траутвейна, написал бы эту статью совершенно иначе.

Но Визенер перегнул палку. Одним ударом он сам разрушил вызванные им чары. Отблеск веселости погас на точеном матовом лице Леа, глаза ее засветились тем влажным сентиментально-еврейским блеском, от которого ему делалось не по себе, так как трудно было не поддаться его обаянию.

– Уж об этом вы бы лучше помолчали, Эрих, – произнесла она. И задумчиво спросила: – Кстати, как вам кажется, fait accompli исключается или ваши единомышленники на это способны?

К концу своей пространной речи о Бомарше Визенер сел, и он все еще сидел, закинув ногу за йогу, и уверенной позе дерзкого и блестящего эссеиста, но так быстро и искусно достигнутое чувство превосходства сразу рухнуло. Траутвейн ни одним словом не намекнул, что Беньямин, быть может, уже "ликвидирован", и все же Визенер почуял между строк автора статьи, что это так, его возмущение сообщилось ему, Визенеру, и, очевидно, и Леа. Этот проклятый Траутвейн был истинным музыкантом, одним только звучанием, тоном своих слов он навязывал читателю свои чувства. Приятное успокоение, которое Визенер почувствовал после разговора со Шпицци, испарилось. Он вновь считал вполне возможным, даже вероятным, что объект спора уже уничтожен. Этой возможности надо взглянуть в лицо: нельзя увиливать от ее последствий, надо действовать.

– Вполне ли исключается fait accompli? – повторил он вопрос Леа. Говоря откровенно, – нет. Пока Фридрих Беньямин сидел у своего письменного стола, он мог быть очень наглым или, если хотите, смелым. Но когда такой человек подвергается лишениям, когда на него обрушиваются серьезные испытания – а берлинская тюрьма или концлагерь – это, разумеется, не санаторий, – ему недолго и сплоховать. Вполне возможно, что Фридрих Беньямин предпочел поставить точку.

– Не следовало бы вам, – сказала Леа, – рассказывать мне такие лживые басни, о которых не знаешь, чего в них больше, нелепости или бесстыдства. Глупая и наглая ложь, на которую вы так щедры, дорогой Эрих, – самое мерзкое во всей вашей мерзкой политике. – Она не повысила голоса, она говорила спокойно, дружески и задумчиво глядя, как облачко сливок разбавляет густой цвет ее кофе.

– Сильно сказано, Леа, сильно сказано, – ответил Визенер, он говорил так же спокойно и небрежно, как она. – Вам следовало бы, пожалуй, более критически подходить к таким статьям, как траутвейновская. Вы увидели бы тогда, что за ней прячется мелкобуржуазное, сентиментальное представление о мире. Ваш музыкант сочиняет очень уж плаксивую музыку. Надо же быть объективным. Фридрих Беньямин имел дерзость вести бешеную кампанию против армии могущественного государства. Тот, кто это делает, в известном смысле рискует. Генералы – это не литераторы, на болтовню они отвечают не болтовней, они рубят сплеча. Это надо бы знать такому журналисту, как господин Траутвейн. То, что он так рассусоливает дело Беньямина, отнюдь не свидетельствует о его уме.

– Если я не ошибаюсь, – сказала Леа, – в статье Траутвейна нет ни слова о том, что Фридрих Беньямин, возможно, ликвидирован. Не против Траутвейна, а против вас говорит мысль об убийстве, она неизбежно приходит в голову всякий раз, как слышишь, что кто-нибудь попал в ваши руки.

– Я и в самом деле не понимаю, Леа, – сказал Визенер, – почему вы сегодня так агрессивно настроены. Статья Траутвейна положительно взбудоражила вас. Не следовало бы вам читать такую чушь.

– Ну конечно, – откликнулась Леа, и ее розовые, красиво изогнутые губы улыбнулись скорее печально, чем вызывающе, – вы предпочли бы, чтобы я не читала "Новостей".

– Слишком большая честь для этого листка, что мы так много о нем говорим, – сказал Визенер, судорожно стараясь высокомерно улыбнуться. Поистине он этого не стоит. Если бы мы, например, придавали "Новостям" какое-нибудь значение – а ведь нас они больше всего задирают, – мы давно отняли бы у вашего Траутвейна возможность писать статьи вроде той, которая вас так взволновала. Если бы мы серьезно захотели, – заключил он самодовольно и необдуманно, – у нас нашлось бы сто путей устранить его вместе с его "Парижскими новостями". – Он вовремя удержался: еще мгновение, и он употребил бы нелепое выражение "укокошить".

– Сто путей? – переспросила она задумчиво, на что он только пожал плечами, и продолжала: – Тогда я удивляюсь, что вы не вступили ни на один из них.

Сознание, что он много раз благородно и великодушно отказывался от мысли ликвидировать всю эту сволочь из "Парижских новостей" и что, следовательно, Леа незаслуженно его обидела, возмутило его.

– Вы много для меня значите, Леа, – сказал он, и его серые глаза блеснули злобной насмешкой, рот сузился, – но не столько, чтобы я не принял меры против "Парижских новостей" единственно потому, что статьи Траутвейна производят на вас впечатление.

– Дорогой Эрих, – спокойно сказала мадам де Шасефьер, – теперь я совершенно уверена, что статья Траутвейна задела вас гораздо глубже, чем меня. Вы давно уже не вели себя так... как истый бош.

Он мысленно обругал себя. Он действительно вел себя как бош. Обычно этого с ним не бывает. Во всем виноват проклятый Траутвейн. Никак от него не избавишься, он точно песок в сапоге или, злился он, как надоедливая любовница.

– Послушайте, Эрих, – продолжала Леа, – я никогда не вмешивалась в ваши дела. Но если бы вы теперь вздумали отомстить Траутвейну за то, что он хорошо, сильно пишет, если бы вы попытались из-за этого прихлопнуть "Новости", я сочла бы такой поступок нечестным и мелочным. – Она сказала это очень легко, она сидела в удобной, грациозной позе, она говорила по-французски. Но вдруг перешла на немецкий. – Вы не посмеете этого сделать, – сказала она, – вы не должны походить на ваших грязных приспешников. Смотрите не станьте, – она искала слова, – не станьте и вы свиньей.

Визенер уставился на ее рот, он смотрел, как с этих розовых уст слетают с легким иностранным акцентом немецкие слова, – непривычное слово "приспешник" и грубое – "свинья". И хотя она оговорила ото оскорбительное слово, хотя она обусловила его предположениями, которые не могли сбыться, оно ударило его, слово "свинья" ударило его, оно въедалось в него, он чуть-чуть побледнел. Так, значит, мысль, что он может отомстить за неприятности, причиненные ему "Парижскими новостями", мысль, что он может прихлопнуть этот жалкий листок, напрашивается сама собой, как все бесчестные мысли, ибо сидящий в каждом из нас прохвост, как сказал один умный генерал, всегда настороже и только ждет своего часа. Он вспомнил пухлое досье, присланное ему Шпицци, досье со сведениями о "Парижских новостях". Фундамент, на котором держатся "Парижские новости", – шаткий фундамент, этот Гингольд порядочная шельма, он падок на деньги и, надо полагать, не очень охотно эмигрировал из Германии, он еще и сейчас акционер некоторых немецких предприятий, и, по-видимому, у него там осталась семья; эти предприятия и эту семью можно в зависимости от его поведения взять под свое покровительство или допечь всякими каверзами. Короче говоря, ловкому человеку нетрудно было бы вытащить стул из-под зада Гейльбрунов, Траутвейнов и Кo. Но он устоял перед этим соблазном, он сам давно внушил себе то, о чем проповедует эта еврейка, он усмирил в себе прохвоста и посадил его на цепь. Мысль, что Леа так к нему несправедлива, вызвала в нем сознание своего превосходства, почти развеселила его, и он полушутя сказал:

– Мадам угодно выступить в роли ангела-хранителя этих господ? Мадам не желает, чтобы им наступали на мозоли?

– Нет, я этого не желаю, – ответила Леа, ее голос звучал очень спокойно, быть может, чуть-чуть суше, чем обычно, но глаза потемнели от гнева. – Боюсь, – сказала она, – что, если бы вы сделали что-либо подобное, это отразилось бы и на наших отношениях. Вам, видит бог, дано многое, а у других нет ничего. Я не хотела бы, чтобы вы украли у бедняка его ягненка.

Ее слова искренне позабавили Визенера.

– Как звали, – спросил он, – автора этой притчи о ягненке? Если не ошибаюсь, это был пророк Натан. Но должен сказать, Леа, что роль пророка Натана вам не очень к лицу. Серьезно, – он подошел к ней вплотную и нежно положил руку ей на плечо, – мне можно вменить в вину тысячу более или менее мелких подлостей, но на этот раз вы ко мне несправедливы. Ваши эмигранты – голова, отрезанная от тела, она еще немножко дергается, веки поднимаются и опускаются, но ее песенка спета. Я, право же, не тот человек, который способен лягнуть отрезанную голову. – Леа, лишь наполовину убежденная, но готовая дать себя убедить, искоса взглянула на него; он продолжал: – Нет, в самом деле, вы можете спать спокойно, Леа. Уверяю вас, мне никогда, ни на одну минуту не приходило в голову мешать вашему Траутвейну изливать свое моральное негодование в музыкальных статьях. Вероятно, это его единственное удовольствие. Пусть бедняк спокойно пасет своего ягненка. – Он подошел еще ближе, заговорил сердечнее: – Вот увидишь, Леа, когда "Бомарше" будет окончен, ты сама согласишься, что твой Траутвейн мне не конкурент. – Видно было, что он успокоился, и опять он показался Леа большим, милым ребенком, который так часто восхищал ее на протяжении двадцати лет.

А делала его таким уверенным и веселым не столько мысль о "Бомарше", сколько о его Hisloria arcana – тайной летописи эпохи. Это произведение не только поведает потомкам о скрытых пружинах многих событий, о которых человечество иначе никогда не узнало бы, оно, кроме того, поможет заглянуть во внутренний мир современника первой половины двадцатого века, человека, много знавшего и тонко чувствовавшего. Он, Эрих Визенер – и это впоследствии признают все, – явится подлинным историографом эпохи.

Но необходимо, чтобы тайная летопись действительно оставалась тайной. И сейчас он был так уверен в себе, так весел, оттого что проявил стойкость и не сказал о самим значительном своем произведении даже Марии.

– Ты выбрала себе в друзья довольно опасного человека, дорогая, сказал он, – но отнюдь не самого плохого.

Она порывалась ответить, но он поцелуями и ласками заставил ее замолчать.

14. ЮНЫЙ ФЕДЕРСЕН В ПАРИЖЕ

Вечером третьего апреля, когда Леа, собираясь на обед к голландскому посланнику, сидела перед трехстворчатым зеркалом и с помощью прислуживавшей ей горничной совершала туалет, она услышала короткий стук в дверь и в зеркале увидела входившего господина во фраке. На мгновение она испугалась. Затем узнала Рауля.

– Я хотел с тобою проститься, мама, – сказал он как можно непринужденнее. – Еду в оперу. А до того у меня еще свидание в баре "Грильон".

– Дайте мне зеленые перчатки, Одетта, – сказала Леа горничной. Какая дерзость со стороны сына обзавестись фраком за ее спиной. Вряд ли он решился бы на такой шаг сам, за ним, вероятно, стоит Эрих. Если бы не Одетта, она выбранила бы Рауля. Впрочем, надо сознаться, Рауль так вытянулся, что фрак на нем весьма эффектен. Ей, пожалуй, просто неприятна мысль, что у нее такой взрослый сын, потому-то она так упорно не сдавалась на его просьбы. Неужели она уже старая женщина? Лицо, которое отражается в эту минуту в зеркале, не старое лицо, но присутствие этого молодого человека во фраке, ее сына Рауля, говорит о том, что она все-таки стара. Тридцать девять лет – и уже стара.

Бессовестно со стороны Эриха вступать в заговор с сыном против нее. Эрих мстит ей за то, что она порядочнее его. По существу, он мелочный человек. Он любит ее, а ко всякой любви примешивается ненависть. Его ненависть мелочна. Но на Рауле не следует вымещать своей досады. Она ищет в зеркале его взгляд. Лукавая же у него физиономия, он хорошо знает, что она с удовольствием намылила бы ему голову, но не сделает этого. У Эриха в подобных случаях такое же лицо, как сейчас у Рауля.

– Чуть-чуть побольше краски, моя дорогая, – советует ей Рауль своим глубоким вкрадчивым голосом, – ты делаешь это слишком скромно, но ты восхитительна. Как жаль, что мы в таком близком родстве. Я бы в тебя по уши-влюбился.

– Благодарю, мой мальчик, – отвечает Леа. – Нет, больше краски я все же не положу. Мадам Жаклин, – это ее косметичка, – конечно, не согласилась бы с тобой. Ну, рассказывай, что ты делал после обеда? Плавал?

– Да, но такая досада, – сказал Рауль, – Федерсена не было, а без Клауса Федерсена скучно. Умнее было бы пообедать с тобой и лишний раз лицезреть мосье Визенера. "Охотно старика я вижу иногда", – процитировал он по-немецки.

Он ждал, когда она наконец скажет ему что-нибудь по поводу фрака; даже если бы она пожурила его, ему было бы приятнее, чем такое молчание. Он с удовольствием спросил бы сам: "Как тебе нравится мой фрак?" Но нет, не годится, он уронит свое достоинство. Леа угадывала, о чем он думает, и была рада, что нашла верный тон; молчание было самым чувствительным наказанием за его своевольный поступок. "Точь-в-точь Эрих, – подумала она, – не желает заговорить первым".

Да, так оно и есть, Рауль взрослеет не по дням, а по часам.

– В последнее время я много читаю Селина, – рассказывает он. – Это совет господина Визенера. Неплохой совет. Селин – смесь нигилизма и грубейшей эротики, очень интересно. Тебе, дорогая, он бы не понравился. Чтобы оценить такую смесь, надо немножко глубже познать грязь жизни, чем это возможно для дамы из общества. – Ну, уж теперь-то она могла бы снизойти и заметить фрак. Три раза Рауль ездил на примерку, и отцу пришлось-таки раскошелиться. Но она не снизошла. Она ограничилась тем, что улыбнулась ему в зеркале и проронила:

– Продолжай, мальчик, я слушаю. – Рауль ответил улыбкой, но ничего не сказал. Он был обижен. Она недостаточно серьезно отнеслась к нему, к нему и к его фраку.

Как ни странно, но он рассердился на Визенера. Визенер отказал ему в ничтожной услуге, помочь клубу "Жанна д'Арк" в организации юношеского слета, и решил отделаться фраком. Разве это компенсация? Ведь фрак он так или иначе получил бы, вот мама даже не замечает его, до того он показался ей естественным. Нет, мосье Визенер, вы слишком дешево отделались. Так легко мы не сдадимся. Насчет "Жанны д'Арк" вам все-таки придется побеспокоиться. А пока мы вам но крайней мере напомним о себе.

Рауль полагал, что имеет некоторое влияние на мать и что от него зависит, какой прием встретит Визенер на улице Ферм. Во всяком случае, не вредно показать матери, что он относится к господину Визенеру достаточно критически.

– В последнее время, дорогая, – сказал он по-немецки, чтобы Одетта не поняла, – когда я вижу тебя с нашим нацистом, у меня такое впечатление, будто ты дочь патриция времен упадка Рима, соединившая свою судьбу с предводителем варваров. Мне и грустно и смешно.

Он посмотрел в зеркало, улыбается ли она. Она не улыбалась. Как ни молод Рауль, но он уже самостоятельный, самовлюбленный человек, на его многочисленные недостатки, мелкие и не очень мелкие, приходится смотреть сквозь пальцы, если хочешь сохранить с ним хорошие отношения. Леа смотрела сквозь пальцы. Она баловала его, порицание выражала лишь в мягкой форме, не скрывала своего чуть-чуть иронического восхищения и с интересом ждала, чем еще он удивит ее. Она задумалась над его словами и сделала вывод, что он видит в ней человека отжившей эпохи, что он сдает ее в архив. И разве он не прав? Ее лицо в зеркале выглядело свежим, это так, и все же она принадлежала к довоенному поколению, ее жизнь уже позади; у него перед ней то преимущество, что ему еще нет и девятнадцати и он в десять раз восприимчивее ее ко всему тому ошеломляюще новому, что надвигается со всех сторон. Он прав, разговаривая с ней тоном дерзкой галантности и лишь иногда великодушно разрешая заглянуть в свой внутренний мир. Вот и сейчас следовало бы выслушать его, как слушает старший друг, иначе он тотчас же замкнется в себе.

Но она сегодня плохо настроена. Эрих показал себя не с лучшей стороны. Что бы он ни говорил, а говорить он мастер, от дела Беньямина все же скверно попахивает. Пока Эрих был здесь, она верила ему, его обаятельное легкомыслие еще раз одержало над ней победу; но спокойствия все же не было, она совсем не уверена, как в дальнейшем поведет себя Эрих в деле Беньямина и "Парижских новостей". И если с его слабостями приходится мириться, то вдвойне досадно, что мальчик, по-видимому, идет по стопам отца. Точь-в-точь как отец, он воображает, что стоит ему сказать несколько легкомысленно-любезных слов, и, что бы он ни натворил, все сойдет ему с рук. Да, у мальчика широкий, упрямый лоб отца и его дерзкие, жадные серые глаза. Он эгоистичен и безответственен, как Эрих. Она не ответила на улыбку Рауля в зеркале, она сидела грустная, раздосадованная и задумчиво смотрела куда-то в пространство.

Рауль не понял ее молчания; он полагал, что она серьезно обдумывает его слова.

– Я часто спрашиваю себя, – продолжал он развивать свою мысль, – долго ли еще мы будем терпеть этого человека? – Его глубокий приятный голос звучал нежно и насмешливо.

Но тут Леа рассердилась не на шутку.

– Этот человек все-таки заказал тебе фрак, – сказала она прямо, – и очень дорогой, как я вижу. То, что ты сговариваешься с ним за моей спиной – это, мальчик, еще куда ни шло. Но что ты после этого настраиваешь меня против него – это, на мой взгляд, недостойно твоего фрака.

Удивленный Рауль с минуту подумал, но не нашел меткого возражения.

– Боже мой, мама, – отпарировал он, но не так бойко, как ему бы хотелось, – у нас с ним свои мужские счеты. Но я хотел только проститься с тобой, мне пора в "Грильон".

Он подошел к ней и благонравно, по-детски наклонил голову, подставляя лоб для поцелуя.

Два дня спустя, явившись в клуб плавания, Рауль застал там Клауса Федерсена, чемпиона. Все были рады Федерсену, он несколько дней отсутствовал. Широкая, коренастая фигура Клауса, его жесткие белесые волосы, его лицо с маленькими глазками производили впечатление топорности, но было весело смотреть, как он плавает, прыгает, ныряет. В общем, к нему относились неплохо; это был добродушный, обязательный малый, свей приемы плавания он всегда объяснял терпеливее, чем инструктор.

Несмотря на неотесанность Клауса, сила, которой от него веяло, с первой минуты привлекла Рауля. Клаус, польщенный вниманием надменного, элегантного юноши, который приближал к себе лишь немногих из своих товарищей, как-то зазвал его к себе домой, и тут Раулю довелось увидеть и старика Федерсена, одного из директоров Среднеевропейского банка, веселого и обходительного человека с квадратным черепом и маленькими хитрыми глазками. Несмотря на холеный вид, в нем прорывалась та же грубая, тупая сила, которая привлекала Рауля в его сыне. Рауль давно уже собирался пригласить Клауса Федерсена к себе, что он и сделал теперь. Его занимала идея юношеского слета; было бы полезно заинтересовать этим делом Клауса Федерсена.

Увидев Рауля в домашней обстановке, в его "обрамлении", Клаус не скрыл своего восторга. Он многословно изливал свое восхищение прекрасной квартирой, мебелью, книгами, маленьким баром, лакеем.

– Мы, немцы, не бедны, – заявил он с наивной важностью, – хотя по многим причинам и прикидываемся бедными; я говорю, как человек посвященный. Но такой роскоши я не мог бы себе позволить. За твое здоровье, – сказал он. – Чин-чин. – Этот изысканный застольный привет, впрочем уже вышедший из моды, прозвучал в его устах необычайно грубо; он опрокинул в рот четвертую рюмку арманьяка.

Нескрываемое восхищение гостя было приятно Раулю. Да, этого сильного дикаря не мешает использовать – и он рассказал ему о своей большой идее, о встрече "Жанны д'Арк" с каким-нибудь германским союзом молодежи.

Клаус Федерсен тотчас же загорелся. Он поговорит с отцом, обещал он; он уверен, что немцы жадно ухватятся за этот проект, Клаус проявил такой пыл, что Рауль испугался. Ведь его интересовала не встреча, он добивался лишь, чтобы его назначили председателем французской делегации. А если молодой Федерсен так рьяно возьмется за дело, все может устроиться, прежде чем он, Рауль, обеспечит свою кандидатуру: он знал, что у него есть противники, что многие его терпеть не могут за надменность.

Поэтому он решил ввести в должное русло усердие гостя.

– Такой слет, – сказал он, – лишь тогда имеет смысл, если с обеих сторон будут представлены надежные, хорошо спевшиеся люди.

– Да, конечно, – подхватил Клаус, – во главе должны стоять такие парни, как мы с тобой.

– Среди нас, – напрямик заявил Рауль, – как, вероятно, и у вас, бывают всякого рода распри, соперничество. Может быть, выдвинут не меня, а другого.

– Это мы еще посмотрим, – шумно заявил Клаус и ударил более высокого Рауля по плечу, гордый тем, что может позволить себе такую фамильярность. Вдруг ему пришла в голову идея, незаметно внушенная ему Раулем. Широко улыбаясь, он воскликнул:

– Нашел. Мы попросту заявим, что предпочитаем иметь дело с тобой.

– Кое-какие связи есть и у меня, – сказал Рауль. – У мамы бывает один немец, говорят, не лишенный влияния. Если его натолкнуть на эту мысль, то он, может быть, поддержит мою кандидатуру. Это некий господин Визенер.

Клаус, как только было произнесено это имя, сразу остыл.

– Визенер, – повторил он задумчиво, с сомнением. – Да, я знаю его. Влияние у него есть, это верно. Но он человек себе на уме. Насчет верности и честности он слабоват. Этакий вылощенный фат, – сказал он, и его маленькие глазки недружелюбно блеснули. Сын этого "вылощенного фата" счел своевременным перевести разговор с деловой почвы на личную.

– Хочешь взглянуть на мой домашний алтарь? – предложил он гостю и повел его в угол комнаты, куда Клаус давно уже поглядывал: ему казалось неприличным открыто проявлять любопытство.

В этом углу на маленьком столике стояли три белых, тщательно препарированных черепа, между ними – фотография Андре Жида и рядом миниатюрная рулетка.

– Я уже перешагнул через эти пустяки, – улыбаясь, сказал Рауль, – и вижу в них даже некоторую безвкусицу. Но прежде, когда я еще не был взрослым, эти символы означали для меня многое, а символы юности надо уважать. Впрочем, по существу мои взгляды не изменились.

– Что же это обозначает? – благоговейно спросил Клаус. Рауль с готовностью объяснил:

– Черепа – варварство, война, одичание, кровожадность. Рулетка – рок, а Андре Жид – искусство, дух. Это триединство – основной принцип, на котором я построил свою жизнь.

– Классно! – воскликнул Клаус. – Особенно черепа. Можно потрогать? спросил он, провел рукой по кости и покрутил рулетку.

Восхищение Клауса побудило Рауля показать ему всю свою квартирку, изолированную, с отдельным ходом в сад. Он показал Клаусу винтовую лестницу, которая вела из его кабинета в спальню. Он пригласил гостя полюбоваться светлыми полками с красиво переплетенными книгами, старинным письменным столом, массивной, несколько вычурной мебелью его комнат.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю