Текст книги "Проклятие Лермонтова"
Автор книги: Лин фон Паль
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Впрочем, Тиран тут лукавит: он-то Лермонтова не жаловал не только в юнкерской школе, но и много позже, хотя внешне они оставались товарищами. Сами посудите, каким откровениями продолжает он свое правдивое повествование о друге юности:
«Лермонтов был чрезвычайно талантлив, прекрасно рисовал и очень хорошо пел романсы, т. е. не пел, а говорил их почти речитативом. Но со всем тем был дурной человек: никогда ни про кого не отзовется хорошо; очернить имя какой-нибудь светской женщины, рассказать про нее небывалую историю, наговорить дерзостей – ему ничего не стоило. Не знаю, был ли он зол или просто забавлялся, как гибнут в омуте его сплетен, но он был умен, и бывало ночью, когда остановится у меня, говорит, говорит – свечку зажгу: не черт ли возле меня? Всегда смеялся над убеждениями, презирал тех, кто верит и способен иметь чувство… Да, вообще это был „приятный“ человек!.. Между прочим, на нем рубашку всегда рвали товарищи, потому что сам он ее не менял… Хоть бы его „Молитва“ – вот как была сочинена: мы провожали из полка одного из наших товарищей. Обед был роскошный. Дело происходило в лагере. После обеда Лермонтов с двумя товарищами сел в тележку и уехал; их растрясло – а вина не жалели, – одному из них сделалось тошно. Лермонтов начал:
«В минуту жизни трудную…» Когда с товарищем происходил весь процесс тошноты, то Лермонтов декламировал:
Есть сила благодатная
В созвучьи слов живых… —
и наконец:
С души как бремя скатится…
Может быть, он прежде сочинил «Молитву», но мы узнали ее на другой день.
Теперь слышишь, все Лермонтова жалеют, все его любят… Хотел бы я, чтоб он вошел сюда хоть сейчас: всех бы оскорбил, кого-нибудь осмеял бы… Мы давали прощальный обед нашему любимому начальнику (Хомутову). Все пришли как следует, в форме, при сабле. Лермонтов был дежурный и явился, когда все уже сидели за столом; нимало не стесняясь, снимает саблю и становит ее в угол. Все переглянулись. Дело дошло до вина. Лермонтов снимает сюртук и садится за стол в рубашке.
– Поручик Лермонтов, – заметил старший (Соломирский), – извольте надеть ваш сюртук.
– А если я не надену?..
Слово за слово. „Вы понимаете, что после этого мы с вами служить не можем в одном полку?!“
– А куда же вы выходите, позвольте вас спросить? – Тут Лермонтова заставили одеться.
Ведь этакий был человек: мы с ним были в хороших отношениях, у меня он часто ночевал (между прочим, оттого, что свою квартиру никогда не топил), а раз таки на дежурстве дал мне саблею шрам».
Очернял имена благонравных женщин, не менял рубашку, пока ее не изорвут друзья, смеялся над христианскими чувствами, вел себя оскорбительно с сослуживцами, печку в доме не топил, чтобы денег не тратить… Сколько добрых и проникновенных слов в память почившему другу! Вопросы есть?
Фривольные поэмы. Высокое и низкое
Аким Шан-Гирей жаловался, что Лермонтов в школе практически ничего не писал, и – следовательно – два года потеряны. Это не так. Лермонтов писал. Правда, не много, не как в московский период, когда поставил своей целью стать литератором, и – очевидно – профессиональным. Тогда он либо читал, либо писал. Стихотворная речь лилась потоками. Количество, конечно, понемногу превращалось в качество, но два года в школе для качества сделали гораздо больше, чем годы московской свободы. В юнкерской среде те возвышенные или романтические мысли, которые приветствовались московскими друзьями, просто не были бы поняты. Для его сотоварищей это был только словесный мусор. Зато ценилось умение подмечать смешные стороны жизни, лермонтовские эпиграммы и экспромты тут же цитировались теми, кто их слышал, – и запоминались. Но настоящую славу среди юнкеров получили его скандальные поэмы.
Началось все с издания рукописного журнала «Школьная Заря». Об этом Висковатову рассказал Меринский: «Зимой, в начале 1834 года, кто-то из нас предложил издавать в школе журнал, конечно, рукописный. Все согласились, и вот как это было. Журнал должен был выходить один раз в неделю, по середам; в продолжение семи дней накоплялись статьи. Кто писал и хотел помещать свои сочинения, тот клал рукопись в назначенный для того ящик одного из столиков, находившихся при кроватях в наших каморах. Желавший мог оставаться неизвестным. По середам вынимались из ящика статьи и сшивались, составляя довольно толстую тетрадь, которая вечером в тот же день, при сборе всех нас, громко прочитывалась. При этом смех и шутки не умолкали. Таких нумеров журнала набралось несколько. Не знаю, что с ними сталось, но в них много было помещено стихотворений Лермонтова, правда, большей частью, не совсем скромных и не подлежащих печати, как, например: „Уланша“, „Праздник в Петергофе“» и другие».
Цензурных ограничений юнкерский журнал не имел: напротив, обсценная лексика, грубый юмор, даже скабрезность горячо приветствовались. Главным автором, автором на бис – был Михаил Юрьевич Лермонтов. Можно сказать, задолго до публикаций в «настоящих» журналах он обрел неувядаемую поэтическую славу в юнкерской среде. И смею вас заверить: слава была заслуженная, хотя и специфическая, как весьма своеобразны были и сами тексты. На мой взгляд – великолепные. Ни красочные и сочные кавказские поэмы, ни даже красивые утонченные миниатюры с возвышенным слогом, которые он успел уже сочинить (за редким исключением), не идут в сравнение с этими смешными и бесхитростными историями из юнкерской жизни. Литературоведы боятся их как огня. Еще бы! Михаил Юрьевич рифмовал то, что, по общему определению, непристойно. Притом – даже куда непристойнее, чем у мастера непристойностей Баркова. На самом же деле именно эти опыты сочинения на фривольные темы совершенно раскрепостили его поэтическую речь. Он вдруг перестал бояться смешивать высокое и низкое – и речь наконец-то обрела полноту. Я видела опыты публикации этих текстов с купюрами: как только в них появились подмены отдельных слов, а то и целых строчек точками – исчезла вся их прелесть, словно вырезали из них живую душу. Потому что все слова в них стоят на своих местах – как и должно быть в настоящем поэтическом тексте.
Условно эти юнкерские стихи и поэмы можно разделить на две части: стихотворения гомосексуальной направленности (их немного) и живописание щекотливых похождений молодых людей. Прелесть в том, что все они основаны на реальных (или слегка приукрашенных) событиях жизни юнкеров, персонажи даже названы собственными именами (точнее, прозвищами), и это придавало поэмам особую пикантность. В «Оде к нужнику», например, повествующей о юнкерской мужской любви в школьном сортире, выведены друзья Лермонтова по эскадрону. В другом опусе, помеченном заглавной «Т» со звездочками, изображен юнкер Петр Тизенгаузен, известный склонностью к содомии. Острый глаз Лермонтова схватывал детали и делал героев легкоузнаваемыми, а меткие слова точно попадали в цель. Неудивительно, что персонажи этих творений, повзрослев и став именитыми, уважаемыми людьми, ненавидели себя за юношеские слабости и ненавидели Лермонтова – за то, что он эти слабости увековечил.
Поэм о похождениях юнкеров известно несколько: кроме названных Меринским «Уланши» и «Праздника в Петергофе», это также «Гошпиталь» и «Монго».
В «Гошпитале» рассказывается история, случившаяся с юнкерами из-за одной роковой ошибки.
Друзья! вы помните, конечно,
Наш Петергофский гошпиталь;
И многим, знаю я, сердечно
С ним расставаться было жаль.
Там, антресоли занимая,
Старушка дряхлая, слепая
Жила с усастым ямщиком…
Но дело вовсе не о том!
Ее служанка молодая
Нескромной бойкостию слов,
Огнем очей своих лазурных
Пленила наших грозных, бурных,
Неумолимых юнкеров.
И то сказать: на эти очи,
На эту ножку, стан и грудь
Однажды стоило взглянуть,
Чтоб в продолженье целой ночи
Не закрывать горящих глаз…
И вот, изрядно выпив, князь Б. (Александр Барятинский) и Лафа (Николай Поливанов) поспорили между собой, кто первый добьется взаимности служанки. И ночью оба отправились «на дело». Князь перепутал расположение комнат и, поднявшись по скрипучей лестнице, набросился на старуху, приняв ее за молодую красотку. Крики старухи разбудили слугу, и тот кинулся на помощь с дубиной в руке. Голый князь под ударами мужика бросился бежать и спрятался за лоханью. И что?
И видит князь: в чуланчик темной
Открыта дверь – туда скорей.
За ним с дубиною огромной
И со свечей спешит Андрей.
В окно сквозь щели ветер свищет,
Гнилая утварь на полу…
Мужик врага повсюду ищет
И видит: что-то там в углу!
Но только неуч размахнулся —
Вдруг – точно черт его схватил.
Остановился, заикнулся
И тихо руку опустил.
В шинели, с грозною шматиной,
Марису обхватя рукой,
Пред ним, кидая взгляд орлиной,
Стоял Лафа, улан лихой!
…Ужасней молнии небесной,
Быстрее смертоносных стрел,
Лафа оставил угол тесной
И на злодея полетел;
Дал в зубы, сшиб его – ногою
Ему на горло наступил;
«Где ты, Барятинский, за мною,
Кто против нас?» – он возопил.
И князь, сидевший за лоханкой,
Выходит робкою стопой,
И с торжествующей осанкой
Лафа ведет его домой…
На этом история, собственно, и закончилась: слугу послали за ящиком вина, отпраздновали спасение и примирение.
И поутру смеялись, пили
Внизу, как прежде… а потом?..
Потом?! что спрашивать? забыли,
Как забывают обо всем:
Лафа с Марисой разошелся;
Князь мужика простил давно
И за разбитое окно
С беззубой барыней расчелся
И, от друзей досаду скрыв,
Остался весел и счастлив.
Князь Барятинский, много бедокуривший в молодые годы и даже удостоившийся порицания императора, стал, однако, к старости благопристойным человеком – генерал-фельдмаршалом, генерал-адъютантом, членом Государственного совета. И когда Висковатов пришел к нему за воспоминаниями о Лермонтове, с отвращением ему сказал, что этот Лермонтов – самый безнравственный из известных ему людей и посредственный подражатель Байрона, и зачем вообще собирать материалы для биографии такой личности? Причину этой удивившей биографа ненависти тот понял, лишь прочитав поэму. Князь ничего не простил. И ничего не забыл.
Точно так же не забыл и не простил Лермонтову Дмитрий Бибиков – герой поэмы «Петергофский праздник», написанной с редким юмором и детализированным описанием праздничного Петергофа, где стоял эскадрон. Описание Петергофа (действительно живописное) процитировать можно, все остальное, по большей части, непечатно.
Кипит веселый Петергоф,
Толпа по улицам пестреет,
Печальный лагерь юнкеров
Приметно тихнет и пустеет.
Туман ложится по холмам,
Окрестность сумраком одета —
И вот к далеким небесам,
Как долгохвостая комета,
Летит сигнальная ракета.
Волшебно озарился сад,
Затейливо, разнообразно;
Толпа валит вперед, назад,
Толкается, зевает праздно.
Узоры радужных огней,
Дворец, жемчужные фонтаны,
Жандармы, белые султаны,
Корсеты дам, гербы ливрей,
Колеты кирасир мучные,
Лядунки, ментики златые,
Купчих парчевые платки,
Кинжалы, сабли, алебарды,
С гнилыми фруктами лотки,
Старухи, франты, казаки,
Глупцов чиновных бакенбарды,
Венгерки мелких штукарей…
Толпы приезжих иноземцев,
Татар, черкесов и армян,
Французов тощих, толстых немцев
И долговязых англичан —
В одну картину все сливалось
В аллеях тесных и густых
И сверху ярко освещалось
Огнями склянок расписных…
Гурьбу товарищей покинув,
У моста грустно он стоял
И, каску на глаза надвинув,
Как юнкер истинный, мечтал…
Мечтал он, само собой, о женщинах и жаловался сам себе на тяготы юнкерской жизни. И тут почувствовал, что его трогают за плечо. Оглянулся и увидал прекрасное создание – «в плаще и в шляпке голубой, маня улыбкой сладострастной», на него глядела молоденькая продажная девушка. Юнкер хотел ее схватить, она побежала, он ее догнал – дальше понятно. Когда все благополучно завершилось, между ними состоялся следующий разговор:
– Скажи мне, как тебя зовут? —
«Маланьей». – Ну, прощай, Малаша. —
«Куда ж?» – Да разве киснуть тут?
Болтать не любит братья наша;
Еще в лесу не ночевал
Ни разу я. – «Да разве даром?»
Повесу обдало как варом…
Он прочитал ей нотацию, а в ответ на обиды и угрозы поступил «как настоящий юнкер»:
И, приосанясь, рыцарь наш,
Насупив брови, покосился,
Под мышку молча взял палаш,
Дал ей пощечину – и скрылся.
Разумеется, после такой поэмы «рыцарское отношение» юнкера Бибикова к прекрасному полу стало притчей во языцех.
Однако Лермонтов смеялся не только над товарищами. Смеялся он и над собой. В поэме «Монго» вывел героями приключений себя и Алексея Столыпина – Маёшку и Монго, как их называли в школе. Красавец Столыпин был назван по имени своей собаки, а Лермонтов, особенно неказистый в холода, когда поверх гвардейской формы натягивал еще и шинеот, – по имени героя французских карикатур Майо, горбатого, но очень умного. Поэма «Монго» написана в 1836 году, то есть когда Лермонтов уже второй год как вышел из школы, и рассказывает о реальном приключении двух молодых офицеров во время летних маневров – ночном визите к хорошенькой актрисе, Екатерине Пименовой, находившейся на содержании богатого помещика из Казани (роль «помещика» исполнял казанский откупщик Моисеев).
Как-то ночью Монго решил соблазнить танцорку, Маёшка отговаривал, успеха не добился, и они вместе поскакали к ее дому.
Устали всадники. До ног
От головы покрыты прахом.
Коней приезженных размахом
Они любуются порой
И речь ведут между собой.
«Монго, послушай – тут направо!
Осталось только три версты».
«Постой! уж эти мне мосты!
Дрожат и смотрят так лукаво».
«Вперед, Маёшка! только нас
Измучит это приключенье,
Ведь завтра в шесть часов ученье!
«Нет, в семь! я сам читал приказ!
Своего друга Столыпина Лермонтов обрисовал так:
Монго – повеса и корнет,
Актрис коварных обожатель,
Был молод сердцем и душой,
Беспечно женским ласкам верил
И на аршин предлинный свой
Людскую честь и совесть мерил.
Породы английской он был —
Флегматик с бурыми усами,
Собак и портер он любил,
Не занимался он чинами,
Ходил немытый целый день,
Носил фуражку набекрень;
Имел он гадкую посадку:
Неловко гнулся наперед
И не тянул ноги он в пятку,
Как должен каждый патриот.
О себе сказал с неменьшим пренебрежением:
Маёшка был таких же правил:
Он лень в закон себе поставил,
Домой с дежурства уезжал,
Хотя и дома был без дела;
Порою рассуждал он смело,
Но чаще он не рассуждал.
Друзья привязали коней у дома актрисы, перелезли через забор и отправились на поиски пассии. Танцорка сидела у окна и размышляла, как славно удалось ей выбиться в люди из простонародья, вкусно и вволю есть и пить, и испытывала смертельную скуку.
Но тут в окно она взглянула
И чуть не брякнулась со стула.
Пред ней, как призрак роковой,
С нагайкой, освещен луной,
Готовый влезть почти в окошко,
Стоит Монго, за ним Маёшка.
«Что это значит, господа?
И кто вас звал прийти сюда?
Ворваться к девушке – бесчестно!..»
«Нам, право, это очень лестно!»
«Я вас прошу: подите прочь!»
«Но где же проведем мы ночь?
Мы мчались, выбились из силы…»
«Вы неучи!» – «Вы очень милы!..»
«Чего хотите вы теперь?
Ей-богу, я не понимаю!»
«Мы просим только чашку чаю!»
«Панфишка! отвори им дверь!»
И только вроде наладились любовные отношения между танцоркой и Монго, в самый ответственный момент раздается грохот экипажа – приехал казанский помещик со сворой слуг, все пьяные, только что из трактира. Актриса перепугалась. Куда девать гостей? Не под кровать же, где есть место лишь для урыльника (ночного горшка)?
Им остается лишь одно:
Перекрестясь, прыгнуть в окно…
Опасен подвиг дерзновенный,
И не сносить им головы!
Но вмиг проснулся дух военный —
Прыг, прыг!.. и были таковы…
Еще одна поэма – «Уланша» – любимая поэма товарищей Лермонтова – практически и вовсе нецензурная, рассказывает о переходе эскадрона в Ижорку, где они встали на квартиры, основательно перепились и под предводительством Лафы отправились развлекаться с какой-то крестьянкой. А утром по трубе вновь двинулись в путь. Тут Лафа увидел женщину, с которой они коллективно провели ночь, – на ней не было живого места.
Один Лафа ее узнал,
И, дерзко тишину наруша,
С поднятой дланью он сказал:
«Мир праху твоему, Танюша!..»
К этому же времени относится и «Он был в краю святом» – замечательная переделка баллады Жуковского «Старый рыцарь». Романтическая сентиментальная баллада Жуковского стала злой сатирой на идеализацию рыцарских времен: пока рыцарь бился в Святой земле во славу веры и уничтожал там неверных, их жен и их ребятишек, его собственная жена нашла ему замену, и дома его встретил выводок чужих детей. Романтический идеал осмеян, романтический плащ сброшен.
Можно по-разному относиться к произведениям такого рода, но в развитии Лермонтова как поэта они сыграли огромную роль – его язык стал точнее, рука тверже. Так что юнкерские годы не были настолько уж потеряны. Тем более что в эти годы он писал не только скабрезные поэмы; были написаны «Аул Бастунджи», «Хаджи-абрек», незаконченная повесть «Вадим». А в декабре 1834 года школьные годы кончились: он был произведен в корнеты и впервые появился на балу в офицерской форме.
Жестокая месть Кате Сушковой. Неудачи в любви
Он выпустился гусаром. И этим все сказано. Гусару полагалось волочиться за красотками, кутить, бравировать удалью, попадать в нелепые положения, выпутываться из нелепых положений, совершать идиотские, но смешные поступки. Гусар – это был не «адрес» его воинской приписки, а стиль жизни. Потому неудивительно, что страсть к розыгрышам удовлетворялась с большим воодушевлением.
Однажды, когда новоиспеченный офицер не посещал бабушку несколько недель, та отправила за ним в Царское Село кузена Николая Юрьева, и даже предоставила для этой цели тройку. Юрьев, едва спустившись с лестницы, столкнулся с двумя сослуживцами Лермонтова – Павлом Гвоздевым и Меринским, которые идею привезти Мишеля дружно поддержали.
«В Царском мы застали у Майошки пир горой, – рассказывал со слов Юрьева Владимир Бурнашев, – и, разумеется, всеми были приняты с распростертыми объятиями, и нас принудили, впрочем, конечно, не делая больших усилий для этого принуждения, принять участие в балтазаровой пирушке, кончившейся непременною жженкой, причем обнаженные гусарские сабли играли непоследнюю роль, служа усердно своими невинными лезвиями вместо подставок для сахарных голов, облитых ромом и пылавших великолепным синим огнем, поэтически освещавшим столовую, из которой эффекта ради были вынесены все свечи и карсели (масляные лампы с рассеивающими свет матовыми шарами в качестве навершия. – Авт.). Эта поэтичность всех сильно воодушевила и настроила на стихотворный лад. Булгашка сыпал французскими стишонками собственной фабрикации, в которых перемешаны были les rouges hussards, les bleus lanciers, les blancs chevaliers gardes, les magnifiques grenadiers, les agiles chasseurs (красные гусары, голубые уланы, белые кавалергарды, великолепные гренадеры, проворные егеря. – Фр.) со всяким невообразимым вздором вроде Mars, Paris, Apollon, Henri IV, Louis XIV, la divine Natascha, la suave Lisette, la succulente Georgette (Марс, Париж, Аполлон, Генрих IV, Людовик XIV, божественная Наташа, нежная Лизетта, аппетитная Жоржетта. – Фр.) и прочее, а Майошка изводил карандаши, которые я ему починивал, и соорудил в стихах застольную песню в самом что ни есть скарроновском роде, и потом эту песню мы пели громчайшим хором, так что, говорят, безногий царскосельский бес сильно встревожился в своей придворной квартире и, не зная, на ком сорвать свое отчаяние, велел отпороть двух или трех дворцовых истопников; словом, шла „гусарщина“ на славу. Однако нельзя же было не ехать в Петербург, и непременно вместе с Мишей Лермонтовым, что было условием бабушки sine qua non (обязательным. – Фр.). К нашему каравану присоединилось еще несколько гусар, и мы собрались, решив взять с собою на дорогу корзину с пол-окороком, четвертью телятины, десятком жареных рябчиков и с добрым запасом различных ликеров, ратафий, бальзамов и дюжиною шампанской искрометной влаги, никогда Шампаньи, конечно, не видавшей. Перед выездом заявлено было Майошкой предложение дать на заставе оригинальную записку о проезжающих, записку, в которой каждый из нас должен был носить какую-нибудь вымышленную фамилию, в которой слова „дурак“, „болван“, „скот“ и пр. играли бы главную роль с переделкою характеристики какой-либо национальности. Булгаков это понял сразу и объявил за себя, что он marquis de Gloupignon (маркиз де Глупиньон. – Фр.). Его примеру последовали другие, и явились: дон Скотилло, боярин Болванешти, фанариот Мавроглупато, лорд Дураксон, барон Думшвейн, пан Глупчинский, синьор Глупини, паныч Дураленко и, наконец, чистокровный российский дворянин Скот Чурбанов. Последнюю кличку присвоил себе Лермонтов. Много было хохота по случаю этой, по выражению Лермонтова, «всенародной энциклопедии фамилий». На самой середине дороги вдруг наша бешеная скачка была остановлена тем, что упал коренник одной из четырех троек, говорю четырех, потому что к нашим двум в Царском присоединилось еще две тройки гусар. Кучер объявил, что надо „сердечного“ распрячь и освежить снегом, так как у него „родимчик“. Не бросить же было коня на дороге, и мы порешили остановиться и воспользоваться каким-то торчавшим на дороге балаганом, местом, служившим для торговли, а зимою пустым и остающимся без всякого употребления. При содействии свободных ямщиков и кучеров мы занялись устройством балагана, то есть разместили там разные доски, какие нашли, на поленья и снарядили что-то вроде стола и табуретов. Затем зажгли те фонари, какие были с нами, и приступили к нашей корзине, занявшись содержанием ее прилежно, впрочем, при помощи наших возниц, кушавших и пивших с увлечением. Тут было решено в память нашего пребывания в этом балагане написать на стене его, хорошо выбеленной, углем все наши псевдонимы, но в стихах, с тем чтоб каждый написал один стих. Нас было десять человек, и написано было десять нелепейших стихов, из которых я помню только шесть; остальные четыре выпарились из моей памяти, к горю потомства, потому что, когда я летом того же года хотел убедиться, существуют ли на стене балагана наши стихи, имел горе на деле сознать тщету славы: их уничтожила новая штукатурка в то время, когда балаган, пустой зимою, сделался временно лавочкою летом.
Гостьми был полон балаган,
Болванешти, молдаван,
Стоял с осанкою войнской;
Болванопуло был грек,
Чурбанов, русский человек,
Да был еще Поляк Глупчинский.
Таким образом, ни испанец, ни француз, ни хохол, ни англичанин, ни итальянец в память мою не попали и исчезли для истории. Когда мы на гауптвахте, в два почти часа ночи, предъявили караульному унтер-офицеру нашу шуточную записку, он имел вид почтительного недоумения, глядя на красные гусарские офицерские фуражки; но кто-то из нас, менее других служивших Вакху (как говаривали наши отцы), указал служивому оборотную сторону листа, где все наши фамилии и ранги, правда, не выше корнетского, были ясно прописаны».
С огромным воодушевлением офицер Лермонтов бросился и в светские развлечения. На первом же балу он столкнулся с барышней, в которую был влюблен в Москве четыре года назад, – Катей Сушковой. Она все еще не вышла замуж и считалась почти что стареющей невестой. Ей шел двадцать третий год. Сушкова была практически бесприданницей и изо всех сил старалась найти себе состоятельного жениха. Существуют разные версии того, что случилось в Петербурге между Сушковой и Лермонтовым. Одни биографы обвиняют Сушкову и оправдывают Лермонтова, другие обвиняют Лермонтова и оправдывают Сушкову. И называют разные причины «странного» поведения поэта: от мести за поруганное в ранней юности сильное чувство до спасения друга Алексея Лопухина от неудачной женитьбы. Между этими двумя есть и третья версия: простое желание устроить скандал, чтобы получить известность в свете.
Позднее Сушкова (в замужестве Хвостова) исписала десятки страниц, жалуясь читателям воспоминаний на свою легковерность и коварство Лермонтова, так жестоко над ней надсмеявшегося. Лермонтов ограничился письмом к Саше Верещагиной, где всю историю изложил со своей точки зрения:
«Алексис мог рассказать вам кое-что о моем образе жизни, но ничего интересного, разве что о начале моих приключений с m-lle Сушковой, конец которых несравненно интереснее и забавнее. Если я начал ухаживать за нею, то это не было отблеском прошлого – вначале это было для меня просто развлечение, а затем, когда мы поняли друг друга, стало расчетом: и вот каким образом. Вступая в свет, я увидел, что у каждого был какой-нибудь пьедестал: богатство, имя, титул, покровительство… я увидел, что, если мне удастся занять собою одно лицо, другие незаметно тоже займутся мною, сначала из любопытства, потом из соперничества. Я понял, что m-lle С., желая изловить меня(техническое выражение), легко скомпрометирует себя ради меня; потому я ее и скомпрометировал, насколько было возможно, не скомпрометировав самого себя: я обращался с нею в обществе так, как если бы она была мне близка, давая ей чувствовать, что только таким образом она может покорить меня… Когда я заметил, что мне это удалось, но что еще один шаг меня погубит, я прибегнул к маневру. Прежде всего в свете я стал более холоден с ней, а наедине более нежным, чтобы показать, что я ее более не люблю, а что она меня обожает (в сущности, это неправда); когда она стала замечать это и пыталась сбросить ярмо, я в обществе первый покинул ее, я стал жесток и дерзок, насмешлив и холоден с ней, я ухаживал за другими и рассказывал им (по секрету) выгодную для меня сторону этой истории. Онатак была поражена неожиданностью моего поведения, что сначала не знала, что делать, и смирилась, а это подало повод к разговорам и придало мне вид человека, одержавшего полную победу; затем она очнулась и стала везде бранить меня, но я ее предупредил, и ненависть ее показалась ее друзьям (или врагам) уязвленною любовью. Затем она попыталась вновь вернуть меня напускною печалью, рассказывала всем близким моим знакомым, что любит меня, – я не вернулся к ней, а искусно всем этим воспользовался. Не могу сказать вам, как всё это пригодилось мне, – это было бы слишком долго и касается людей, которых вы не знаете. Но вот смешная сторона истории: когда я увидал, что в глазах света надо порвать с нею, а с глазу на глаз все-таки еще казаться ей верным, я живо нашел чудесный способ – я написал анонимное письмо: „M-lle, я человек, знающий вас, но вам неизвестный и т. д. …предупреждаю вас, берегитесь этого молодого человека: М. Л. Он вас соблазнит и т. д. …вот доказательства (разный вздор) и т. д. …“Письмо на четырех страницах! Я искусно направил это письмо так, что оно попало в руки тетки; в доме гром и молния. На другой день еду туда рано утром, чтобы, во всяком случае, не быть принятым. Вечером на балу я с удивлением рассказываю ей это; она сообщает мне ужасную и непонятную новость, и мы делаем разные предположения – я всё отношу на счет тайных врагов, которых нет; наконец, она говорит мне, что ее родные запрещают ей разговаривать и танцевать со мною, – я в отчаянии, но остерегаюсь нарушить запрещение дядюшек и тетки. Так шло это трогательное приключение, которое, конечно, даст вам обо мне весьма лестное мнение. Впрочем, женщина всегда прощает зло, которое мы причиняем другой женщине (афоризмы Ларошфуко). Теперь я не пишу романов – я их делаю. Итак, вы видите, я хорошо отомстил за слезы, которые меня заставило пролить 5 лет тому назад кокетство m-lle С. О! мы еще не расквитались: она заставляла страдать сердце ребенка, а я всего только подверг пытке самолюбие старой кокетки, которая, может быть, еще более… но, во всяком случае, я в выигрыше, она мне сослужила службу! О, я ведь очень изменился; я не знаю, как это происходит, но только каждый день дает новый оттенок моему характеру и взглядам! – это и должно было случиться, я это всегда знал… но не ожидал, что произойдет так скоро. О милая кузина, надо вам признаться: причиной того, что я не писал вам и m-lle Мари, был страх, что вы по письмам моим заметите, что я почти не достоин более вашей дружбы… ибо от вас обеих я не могу скрывать истину, от вас, наперсниц юношеских моих мечтаний, таких прекрасных, особенно в воспоминании».
В последнем письме к мадмуазель Мари, в декабре, он высказывал опасение, что Катя Сушкова вскружит голову Алексею и заставит на себе жениться: «Сохрани Боже!.. Эта женщина – летучая мышь, крылья которой цепляются за всё встречное! Было время, когда она мне нравилась; теперь она почти принуждает меня ухаживать за ней… но, не знаю, есть что-то в ее манерах, в ее голосе жесткое, отрывистое, надломанное, что отталкивает; стараясь ей нравиться, находишь удовольствие компрометировать ее, видеть ее запутавшейся в собственных сетях».
Сама же «летучая мышь» изображает себя в воспоминаниях наивной барышней, поверившей Лермонтову и полностью потерявшей голову от любви. Так что разобраться в клубке этих отношений и истинных или ложных намерениях действующих лиц очень непросто. И вернее всего, что, начав со спасения друга, поэт увлекся и «творением романа» в реальной жизни, и местью за пирожки с опилками, и местью за потерю Вареньки Лопухиной, и «разоблачением летучей мыши», и разыгрыванием откровенно гусарской шутки – позвольте представиться, русский дворянин Скот Чурбанов. Да и душевные страдания Кати Сушковой длились недолго. Поплакав над «бежавшим от венца» Лермонтовым, она в тот же год благополучно вышла замуж за давнего воздыхателя Хвостова. Вот такое у нее было серьезное чувство к Лермонтову! Знавшая Сушкову в те годы Ладыженская передавала собственные слова мадемуазель Екатерины: «как только узналось о его (Лермонтова) коротком знакомстве в нашем доме, то одна москвитянка, страстно влюбленная в г. Л[опухи]на, и вдобавок приятельница Ек. Ал., поручила умненькому молодому гусару воспрепятствовать предполагаемому союзу», – и делала такой неприятный для Сушковой вывод: «В эпоху этого рассказа, слышанного собственными моими ушами, в чувствах Ек. Ал. преобладали гнев на вероломство приятельницы, сожаление об утрате хорошего жениха, и отнюдь не было воздвигнуто кумирни Михаилу Юрьевичу. Он обожествлен гораздо, гораздо позднее».
С любовью женщин у Лермонтова всегда было очень плохо. После истории с Сушковой в свете к нему проявили интерес, но интерес был специфического свойства: «И этот уродец бросил мадмуазель Сушкову?» Мужская половина этого света только ухмылялась, припоминая специфические поэтические тексты, которые при дамах никогда не упоминались. То есть происшествие всем представлялось совсем в духе Маёшки. Заинтригованные дамы стали на Лермонтова поглядывать, но ни романов, ни привязанностей не возникало. Лермонтов отлично понимал, что некрасив, форма немного улучшала внешние данные, но не настолько, чтобы внушить пламенную страсть. И все его романы происходили в основном в его голове, становясь стихами, драмой или прозой.




























