355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лин фон Паль » Проклятие Лермонтова » Текст книги (страница 5)
Проклятие Лермонтова
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:00

Текст книги "Проклятие Лермонтова"


Автор книги: Лин фон Паль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

В поисках предков

Эта проблема с отсутствием дворянской грамоты вылилась позже в многочисленные инсинуации и сомнения в законнорожденности Мишеля. Именно отсюда и растут версии об отце-горце, отце-еврее, отце-кучере. Будь Юрий Петрович более осторожен с бумагами, храни он все, что должен хранить предусмотрительный человек, не пришлось бы ему тратить силы и время на подтверждение своего дворянского звания. Но очевидно, что и дед Мишеля был тоже человеком непредусмотрительным. И прадед тоже оказался с изъяном. Не спас документы от шайки Пугачева. А утратив – не стал восстанавливать, как другие ответственные люди. В отечестве нашем оно ведь как? Нет документа – нет и человека. В личных документах Лермонтова-отца было, конечно, записано, что он – дворянин, и кадетский корпус в свидетельстве это сообщал, и армейское свидетельство о выходе в отставку это подтверждало. Но вот поди ж ты: без грамоты и записи в родословной книге считалось, что эти утверждения – голословные! Лермонтов? А из каких это Лермонтовых? Где родословное древо? Древа не имелось. В родословной книге тульского дворянства предки Юрия Петровича отсутствовали. В пансион Мишу взяли, так сказать, из уважения к роду Столыпиных. И получалось… Да, что Михаил Юрьевич – никакой не дворянин. Отец хлопотал о выдаче нужных ему бумаг еще с 1825 года. Шел 1828 год, а документов не было.


Герцог Лерма

М. Ю. Лермонтов (1833)

Для Мишеля вопросы «кто я», «откуда я» стали мучительными. О роде матери по бабке он знал все. Видел многочисленную родню. Весело проводил время с кузенами и кузинами. Хотя Столыпины уж точно не были столбовыми дворянами. Их род был совсем почти молодой. Они вели счет предкам с середины 16 века, а в 17 веке получили поместье в Муромском уезде. Поместье было крошечное, и возвышение рода началось с детей прадеда Лермонтова – Алексея Столыпина, то есть при жизни его бабки. Все их богатство образовалось лишь в 18 веке. Созрело на винных откупах. Гордиться таким «возвышением», конечно, можно было лишь с горькой усмешкой. В приличном обществе упоминание о такого рода обогащении считалось неприличным. Хотя не одни Столыпины разбогатели таким способом. Ходили даже слухи, что и все их родословие – поддельное, купленное за барыши с откупного промысла. Ничего «поэтичного» ни в таком родословии, ни в таком возвышении Лермонтов не видел.

Арсеньевы тоже были не из самых родовитых. Их предок Аслан Мурза Челебей перешел на службу к московскому князю Дмитрию Донскому в конце 14 века, и якобы от старшего сына этого Челебея, крестившегося в православие под именем Прокопия, Арсения, и пошел род Арсеньевых. И хотя предок именовался православным именем, в быту его называли старым тюркским – Юсуп. Этот Юсуп дал не только Арсеньевых, но и знатных Юсуповых. Может, несколько восточные черты лица Лермонтова, которые наши современные искатели «кавказских предков» поэта соотносят с вайнахами и ичкерами, нужно просто связать с происхождением рода Арсеньевых? Мария Михайловна, если внимательно присмотреться к портрету, тоже ведь ими не обделена. Однако род Арсеньевых Мишеля в те юные годы никак не заинтересовал. Таких, как Арсеньевы, было немало. И ничем особенным они не прославились. А в предках приятно иметь человека известного, желательно с трагической судьбой или великими заслугами.

О происхождении своего рода не знал и сам Юрий Петрович. Дворяне – да. Но кто был основателем? Он не задумывался. И в голове у его сына бродили разные мысли. Начав изучать историю, он натолкнулся на знакомое имя – Лерма, герцог. Лермонтовы тогда писались как Лермантовы. Может, он, Мишель, ведет свой род от этого герцога? Правда, Франсиско Гомес де Сандоваль-и-Рохас был испанцем. Но достаточно посмотреть на себя в зеркало, чтобы понять – на русского он тоже не слишком похож. А испанцы – это хорошо. Гордый народ, сильный, страстный, очень романтический. И родословие у этого герцога – сплошное удовольствие. Его внучка стала прародительницей португальских королей! Правда, с потомками по мужской линии у герцога было плохо, оба его сына породили лишь дочерей, так что и титул перешел по женской линии роду Мединасели. И никакой родословной ветви сам Лерма не породил и потомками гордое имя не увековечил. Мишель, конечно, особенностей биографии герцога не знал. А то, что знал, очень радовало слух: заключал мирные договоры и вел войны, правда, разорил страну так, как иной враг, за что и попал в сеть придворных интриг и королевскую опалу. Но, чем больше Мишель думал о герцоге, тем больше им восхищался. Сильная личность. Он даже изобразил портрет этого Лермы – сперва на стене, потом на холсте.


Испанец с фонарем и католический монах

М. Ю. Лермонтов (1831)

А. А. Лопухин, сын Алексея Лопухина, московского друга Лермонтова, рассказывал со слов отца, что «Лермонтов вообще, а в молодости в особенности постоянно искал новой деятельности и, как говорил, не мог остановиться на той, которая должна бы его поглотить всецело, и потому, часто меняя занятия, он, попадая на новое, всегда с полным увлечением предавался ему. И вот в один из таких периодов, когда он занимался исключительно математикой, он однажды до поздней ночи работал над разрешением какой-то задачи, которое ему не удавалось, и, утомленный, заснул над ней. Тогда ему приснился человек, изображенный на прилагаемом полотне, который помог ему разрешить задачу. Лермонтов проснулся, изложил разрешение на доске и под свежим впечатлением мелом и углем нарисовал портрет приснившегося ему человека на штукатурной стене его комнаты. На другой день отец мой пришел будить Лермонтова, увидел нарисованное, и Лермонтов рассказал ему, в чем дело. Лицо изображенное было настолько характерно, что отец хотел сохранить его и призвал мастера, который должен был сделать раму кругом нарисованного, а само изображение покрыть стеклом, но мастер оказался настолько неумелым, что при первом приступе штукатурка с рисунком развалилась. Отец был в отчаянии, но Лермонтов успокоил его, говоря: „Ничего, мне эта рожа так в голову врезалась, что я тебе намалюю ее на полотне“, – что и исполнил. Отец говорил, что сходство вышло поразительное. Этот портрет приснившегося человека с тех пор постоянно висел в кабинете отца…»

Приснившийся человек изображал герцога Лерму. В средневековой испанской одежде, с кружевным воротником, с испанской бородкой, с орденом Золотого руна. Лицо Мишель изобразил похожим на свое. Но увлечение Испанией держалось недолго, да и родословная привязка к Лерме была тоже натянутая. Отставив герцога, бежавшего, согласно одному из семейных преданий, от мавров в Шотландию, Мишель заинтересовался сведениями, полученными из бумаг, удостоверяющих его дворянство. Борьба Юрия Петровича с чиновниками наконец-то была завершена. К 1830 году, когда Мишелю нужно было переходить из пансиона в университет, бумаги были готовы.

В документе, выписанном Юрию Петровичу, говорилось, что он дворянин и что его род внесен в родословную книгу тульского дворянства. Документ был получен большими усилиями и только при помощи семейства Арсеньевых. Переписку с инстанциями вел брат деда Лермонтова Михаила Васильевича – Григорий Васильевич Арсеньев, он ездил и в Кострому, где была выправлена нужная бумага. Бюрократическая волокита с выдачей родословия вполне понятна: работа в архивах и восстановление документов требуют времени, дело Лермонтовых шло по инстанциям – писались запросы в Вотчинный комитет, в Дворянское собрание Костромской губернии, где находилось прежнее имение Лермонтовых, проданное до переезда в Кропотово, в Петербург, чтобы получить выписку из Общего гербовника, снова в Кострому и так далее…

Считается, что русские Лермонтовы ведут род от Георга Лермонта, перешедшего в 1613 году на сторону русских после сдачи крепости Белая, где стоял нанятый поляками шотландско-ирландский гарнизон. Сын этого Георга (Юрия) Петр Лермантов и был первым предком Михаила Юрьевича, родившимся на русской земле. Странно, но с родственниками Юрий Петрович не общался. Более того, он даже не знал, что они существуют. Хотя в доме, по свидетельству Вырыпаева, были повешены несколько портретов предков Мишеля: «…прадеда Юрия Петровича и деда Петра Юрьевича, изображенных неизвестным крепостным художником в парадных кафтанах и в париках с буклями. Особенно богат наряд прадеда, на нем нагрудный знак депутата Комиссии по составлению нового уложения (1767); эта Комиссия была создана по велению Екатерины II».

Михаил Юрьевич, отбросив испанского Лерму, обратил взгляд на шотландских Лермонтов. Ему, как поэтически настроенному юноше, эти Лермонты очень импонировали. И было отчего! Мишель как раз стал учить английский язык под руководством Винсона и мог уже читать в оригинале Вальтера Скотта. А Вальтер Скотт писал и о Шотландии, и о короле Малькольме, и о Томасе Лермонте – гениальном провидце и поэте. Столыпины с их винными откупами, Арсеньевы с их мурзой в сравнение не шли с шотландским Томасом Лермонтом, или, как его называли, Фомой Рифмачом (по-английски – Thomas the Rythmer). По легенде, жил он в 11 веке, немало помог королю Малькольму в войне с Макбетом и получил за эту помощь местечко Дарси, где и обосновался со своим семейством. Но прославился он более фантастическими подвигами: однажды его увели с собой феи, и прожил он в их стране несколько дней, хотя на земле прошло десять лет. Второй раз ему повезло меньше: он снова отправился в страну фей, но домой не вернулся. Однако от него остались пророческие стихи (во всяком случае, они ему приписываются). И полуразрушенная замковая башенка, где он жил. Насколько Георг Лермонт был связан с Томасом Лермонтом – еще вопрос, поскольку фамилию Лермонт носили многие выходцы из той земли. Как, впрочем, и вопрос – был ли Томас Лермонт реальной исторической личностью. Но для себя Мишель решил: это – лучшие предки, каких только можно пожелать. И позже изменил написание своей русской фамилии Лермантов на Лермонтов, как если бы она была произведена от предка Лермонта согласно правилам орфографии.

И сразу у него пошли шотландские мотивы, тема покинутой и потерянной родины, изгнанничества, тоски, беды, рока и пророчества. Словом, привет Томасу Рифмачу из далекого 11 века!

Ученические стихи. Крылья Демона

Литературоведы любят говорить о вещей лире молодого Лермонтова, повторяют как заклинание слова: «предвидел», «предчувствовал», «предугадывал»… На самом деле это все – игра в слова. Мишель был совершенно нормальным молодым человеком, пишущим стихи. Ему страшно хотелось обрести судьбу трагическую, невероятные страсти и невероятные подвиги. Мало того что он любил театр, драматические эффектные сцены, а благодаря Капэ сделал своим кумиром Наполеона, он еще нашел себе и героическую личность в литературе – не земного и рационального Гёте, не сентиментального Шиллера, а действительно мятежного и не подчиняющегося условностям общества Байрона, который изводил своих многочисленных женщин, с презрением отвернулся от лондонского высшего общества и в конце концов окончил жизнь в Греции, борясь за свободу греческого народа. Чудесная судьба! Яркая! Стремительная, как метеор!

Мир, который был вокруг, можно было описать одним словом – скука. Где героические сражения? Где любовь, о которой хочется слагать песни? Где герои, перед которыми хочется пасть на колени? Реальность очень плохо совпадала с потребностью души – если любить, то так, чтобы всеми силами, сверх этих сил; если жить – так, чтобы совершать не поступки, а подвиги; реальность была проста и определялась печальным словом «рутина». И немудрено, что первые поэтические опыты Лермонтова – по большей части не отдельные стихотворения, а поэмы. В поэмах развернутый сюжет создает динамику, слова выглядят как действия. Сюжет хорош уж тем, что он есть. А если он еще и до предела насыщен битвами, страстями, борениями разного рода – так это плевок в рожу сытого самодовольного мира, где идеалом служит высокий доход и богатый дом. Лермонтову-мальчику было в таком мире невыносимо тошно. И он посылает своих героев в места, где в силу экзотики течение жизни стремительно, а судьбы героев кровавы, – в Испанию (не забыли герцога Лерму?), в Шотландию (там почиет прах Томаса Рифмача и дух мятежного лорда Байрона), но больше всего – на Кавказ.

Почему на Кавказ? Русскому в 1820-е годы этого объяснять было не нужно. Кавказ – болевая точка империи. Там идет война, война, война. Но даже мальчиком Мишель – никак не имперский поэт, и в будущем тоже никогда таковым не станет. Он – на стороне обиженных, обойденных, поставленных перед выбором: сдать свои горы или умереть. Его герои предпочитают умереть. И правильно. Иначе что бы это была за поэзия?!! Дело не только в сильных личностях. Дело – в позиции. Там, где имперский поэт славит силу русского оружия, Лермонтов славит силу духа тех, кто не побоялся восстать против этой силы и лучше уж погибнет, а если и передастся на сторону силы – то либо прозреет и сгорит со стыда, либо его убьют в назидание потомкам. Откуда это в русском мальчике – дворянине, сыне офицера? В чем искать ответ? Вероятно, в том, что значит Кавказ именно для него.

Страна детства? Не только. То, что он там видел, то, что ему рассказывали (а он, как помним, много времени проводил с Павлом Шан-Гиреем и слушал его военные рассказы), создало в нем особый образ жителей гор. Для него этот образ накладывался на образ героических шотландцев, которых он считал своими предками, – и все это вместе давало такой простор чувствам, что и рождались одна за другой «школьные» поэмы – «Черкесы», «Кавказский пленник», «Корсар» и иже с ними.

Как писал Аким Шан-Гирей, началось все с поэмы «Индианка». И добавлял, что она, к счастью, не сохранилась. Замечу и я: вероятно, действительно к счастью, поскольку ранние поэмы Лермонтова могут похвалиться разве что отдельными строчками. Но крови и страстей там хватает. Правда, самому Мишелю казалось, что не хватает. И он стал задумываться о драматических произведениях. Сцену автору, сцену! Задумал даже пьесу о Нероне. А что? Исключительно драматический персонаж! Уж о недостатке пролитой крови здесь можно не переживать – хоть ведрами ее черпай. Драматические произведения романтического толка кроятся по одному лекалу: чем больше смертей, и чем они кровавее – тем лучше. В поэмах, на бумаге, начинающему автору сложнее показать обилие финалов человеческих, а на сцене все просто: актеры валятся один за другим, зритель аплодирует. Само собой, перед гибелью все они произносят запоминающиеся слова.

На фоне этих кровавых лакомств стихи, которые он писал (или переводил для Мерзлякова), выглядели куда как скромнее. Совершенно беспомощное и отдающее затхлостью 18 века «Заблуждение купидона», скучнейшая «Осень», такой же «Поэт», напыщенная и жуткая «Цевница». И так далее. Впрочем, даже у этих ученических творений был большой плюс – они были написаны по-русски. И с каждым днем жизни (а их, как вы знаете, прошло уже больше половины) качество его русского стиха улучшалось, хотя лира, конечно, становилась и мрачнее, и безрадостнее, и злее, и бескомпромисснее. Иногда это поражает. Вот перевод из Шиллера, но это – уже настоящий Лермонтов:

 
Делись со мною тем, что знаешь;
И благодарен буду я.
Но ты мне душу предлагаешь:
На кой мне черт душа твоя!..
 

Всего четыре строчки, но какие!

Появились в его поэзии и образы, от которых ему будет не избавиться до конца дней. В 1828 году он пишет своего «Демона» (еще не поэму, а короткое стихотворение), из которого, однако, уже выглядывают крылья будущего Демона:

 
Собранье зол его стихия.
Носясь меж дымных облаков,
Он любит бури роковые,
И пену рек, и шум дубров.
Меж листьев желтых, облетевших,
Стоит его недвижный трон;
На нем, средь ветров онемевших,
Сидит уныл и мрачен он.
Он недоверчивость вселяет,
Он презрел чистую любовь,
Он все моленья отвергает,
Он равнодушно видит кровь,
И звук высоких ощущений
Он давит голосом страстей,
И муза кротких вдохновений
Страшится неземных очей.
 

В основном стихи его – еще не состоявшиеся, с редкой находкой удачных рифм и удачных метафор. Однако иногда пробивается та интонация, которая потом будет завораживать. Имя ей – Искренность. Пока он еще не умеет говорить чисто и просто, пытается писать так, как писать принято. И вдруг:

 
Поверь, ничтожество есть благо в здешнем свете.
К чему глубокие познанья, жажда славы,
Талант и пылкая любовь свободы,
Когда мы их употребить не можем.
Мы, дети севера, как здешние растенья,
Цветем недолго, быстро увядаем…
Как солнце зимнее на сером небосклоне,
Так пасмурна жизнь наша. Так недолго
Ее однообразное теченье…
И душно кажется на родине,
И сердцу тяжко, и душа тоскует…
Не зная ни любви, ни дружбы сладкой,
Средь бурь пустых томится юность наша,
И быстро злобы яд ее мрачит,
И нам горька остылой жизни чаша;
И уж ничто души не веселит.
 

Это – всего лишь попытка высказаться, и не слишком удачная. Но ведь вы тоже заметили в этом (в целом – плохом) стихотворении будущего Лермонтова? Поэмы этого же времени хотя бы насыщены красками и страстями. Стихи – за редким исключением – лучше, если вы любите его поэзию, не читать… Шан-Гирей прав: это – материал для литературоведов. Некоторые лучше прочих, но их мало.

Однако в 1830 году все изменилось. Как только он перестал сочинять так, чтобы понравилось Мерзлякову или какому-нибудь другому учителю в пансионе, а стал писать от собственного лица, – стихи его все больше стали походить на стихи. И тут нужно особо поблагодарить покойного лорда Байрона. У лорда (если, конечно, читать его в оригинале, а не в переводах) был живой, сильный, резкий голос. Насмешливый, едкий, желчный, часто мрачный и безжалостный в оценках, Джордж Гордон Ноэль не мог не понравиться Лермонтову. Мишель имел точно такое же врожденное чувство свободы. Свобода – как воздух: либо она есть, либо ее нет. В «Жалобах турка» – стихотворении с реминисценциями из Пушкина и Рылеева – он уже назвал родину «диким краем», где «стонет человек от рабства и цепей». И хотя жалобы были вроде турецкие, ясно сказал: «друг! этот край… моя отчизна». После чтения Байрона все встало на места: надо просто не бояться называть вещи своими именами.

Другой Байрон
Родство душ, схожесть судеб. Все предначертано?

Байрона он открыл, когда стал изучать английский язык. Этот язык в пансионе не преподавали, но у его друзей Мещериновых была молоденькая учительница английского. Примеры заразительны. Михаил Юрьевич тоже решил учиться английскому, и ему наняли дорогого, как считала Арсеньева, но хорошего преподавателя – господина Винсона. Овладев основами языка, Мишель скоро уже читал первую английскую книгу. Это были «Письма и дневники лорда Байрона с замечаниями о его жизни» в издании Томаса Мура. Читая, Лермонтов выявлял, так сказать, общие закономерности в судьбах поэтов. Он уже искал, что делает стихи стихами. Рифма? Ритм? Музыкальность? Правил чужие строки, чтобы они стали как бы своими. А что делает поэта поэтом? Какие особенности биографии? Рифмовать может каждый. Но не каждый человек – поэт. Как понять внутри себя: поэт ты или не поэт? Что делает одного поэта лучше других? Великим поэтом? Гением? Как отличить внутри себя, кто ты – просто стихоплет или поэт милостью Божьей? Вот: Байрон. Он – гений. Чем отличаются гении от остальных в обычной жизни? Может, привычками? Может, есть какие-то общие родовые черты у гениев?

Мишель не хотел стать поэтом посредственным или даже поэтом средней руки. Он жаждал стать поэтом великим. Читал откровенные слова Байрона и примерял на себя: не сползает драпировка? Вроде нет, не сползает. «Когда я начал марать стихи в 1828 году, я как бы по инстинкту переписывал и прибирал их, они еще теперь у меня. Ныне я прочел в жизни Байрона, что он делал то же, – это сходство меня поразило!» Как бы и удивляться нечему, не затем же пишешь, чтобы выкидывать? А какая радость: мы с Байроном в этом похожи. И чем дальше читал, тем больше добавлялось – и этим похожи, и этим, и этим, и этим… Даже вспоминая свою первую детскую влюбленность, делает сноску: «Говорят (Байрон. – Авт.), что ранняя страсть означает душу, которая будет любить изящные искусства. Я думаю, что в такой душе много музыки». Ну во всем похожи! На вопрос «поэт ли я?» можно было теперь твердо ответить: поэт. На вопрос «великий ли?» ответить не получалось: в душе он знал, что великий, хотя ничего великого еще не написал. Но признаться… И потом, он отлично видел собственные огрехи в стихосложении. Проходило немного времени, восторг от написанного рассеивался – и он находил, что написанное ничего не стоит…

Сходства с Байроном он жаждал, как жаждут родовой отметины. Это как знак, что ты – избранный. В 1829 году написал стихотворение «Веселый час», назвав его переводом надписи на стене во французской тюрьме (литературоведы искали оригинал этого текста, так и не нашли и теперь считают, что это – выжимки их стихов Беранже, который как раз тогда оказался почти на год в тюрьме). «Я на стене кругом пишу стихи углем…» Свободу можно сохранить даже в тюрьме. Но сходства с Беранже не искал. Все просто. Беранже, конечно, поэт, но не великий. «Еще сходство в жизни моей с лордомБайроном. Его матери в Шотландии предсказала старуха, что он будет великий человеки будет два раза женат; про меня на Кавказе предсказала то же самоестаруха моей бабушке. Дай Бог, чтоб и надо мной сбылось; хотя б я был так же несчастлив, как Байрон».

Тут можно ничего не объяснять. Мятежная душа чувствует мятежную душу. Быть великим – это честное желание, если учесть приписку в конце – «хотя б я был так же несчастлив…». Он уже догадался, что счастливыми мятежные души не бывают. А вот будет ли его мятежная душа великой, это зависит от меры таланта. Можно научить писать стихи, нельзя научить быть поэтом. Тем более – великим поэтом. И лучше уж: «мне старуха предсказала», чем «мне предсказал Мерзляков», потому что ни в 1828, ни в 1829, ни даже в 1830 году Мерзляков не мог предсказать великого будущего воспитаннику Лермонтову (четырнадцати, пятнадцати и шестнадцати лет, соответственно). Избавляться от «стихоплетения» Лермонтов начал после взахлеб прочитанных текстов Байрона. Они были свободны, мощны, искрометны, то есть обладали качествами, которых в ранних стихах Мишеля Лермантова не имелось.

Однако у него меж пока что несовершенных рифмованных строк прорывались то там, то здесь несколько настоящих, среди стандартных речевых оборотов – словосочетания, которые он использует через пять или семь лет – те, по которым мы будем узнавать его поэтический почерк. А главное – мысли, которые стоят за этими словами. Ведь такие устойчивые сочетания слов, они, если не исчезают, когда поэт повзрослел, говорят об одном: эти мысли его не оставили. У пятнадцатилетнего еще (хотя год уже 1830) Мишеля я нахожу и «есть суд земной и для царей», и «о, чем заплотишь ты, тиран, за эту праведную кровь» (правда, это не о Пушкине – тот вполне себе жив – речь, а о французском народе – «за кровь людей, за кровь граждан»), и чуть не через каждое сочинение – чувство одинокости, брошенности и желание разнести сытый мир в клочья, потому что сытый мир говорит о мелочах, глупостях (для него это – пошлости, не стоящие слов), а нужно бы – о великом, о великих.

Он что, чужд в этом возрасте мелочам жизни? Нет, если:

 
Сидел я раз случайно под окном,
И вдруг головка вышла из окна,
Незавита и в чепчике простом —
Но как божественна была она…
 

Проще – если эти мелочи пробуждают движения сердца, если за ними нет фальши. Мир истинный и мир фальшивый – это противоположение оттуда, из его юности. Образы «Булевара», отвращающие живые чувства. Они получат развитие в поздних стихах и в драме «Маскарад».

Плащ Байрона он, конечно, на себя примерял. Аким Шан-Гирей был уверен, что примерял, поскольку это вообще было модно в те годы: «Он был характера скорее веселого, любил общество, особенно женское, в котором почти вырос и которому нравился живостию своего остроумия и склонностью к эпиграмме; часто посещал театр, балы, маскарады; в жизни не знал никаких лишений ни неудач: бабушка в нем души не чаяла и никогда ни в чем ему не отказывала; родные и короткие знакомые носили его, так сказать, на руках; особенно чувствительных утрат он не терпел; откуда же такая мрачность, такая безнадежность? Не была ли это, скорее, драпировка, чтобы казаться интереснее, так как байронизм и разочарование были в то время в сильном ходу, или маска, чтобы морочить обворожительных московских львиц? Маленькая слабость, очень извинительная в таком молодом человеке. Тактика эта, как кажется, ему и удавалась…»

Если бы все так просто! Лермонтов действительно чувствовал, что мир, в который он вот-вот вступит (осталось-то немного потерпеть – доконать обучение в университете), ему отвратителен. И притягателен (взрослый мир), и отвратителен (гадкий мир). Приспособиться? О нет, не получится. Не тот характер. Остается – сорвать маски. Каким образом? Вооружившись словами. Но именно так поступил и тот, другой, чьи дневниковые записи вызвали в нем бурю чувств. Значит – родство душ, схожесть судеб, все предначертано? «О, если б одинаков был удел»?

Пройдет два года, прежде чем он поймет, что повторить чужую судьбу, конечно, можно постараться, но стоит ли? Быть вторым Байроном? Но это смешно. Вторых – не бывает. А которые случаются, имеют свое название – эпигоны. Так что:

 
Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник,
Как он, гонимый миром странник,
Но только с русскою душой.
Я раньше начал, кончу ране,
Мой ум не много совершит;
В душе моей, как в океане,
Надежд разбитых груз лежит.
Кто может, океан угрюмый,
Твои изведать тайны? Кто
Толпе мои расскажет думы?
Я – или Бог – или никто!
 

В том возрасте, о котором Марина Цветаева сказала «что и не знала я, что я поэт», Михаил Юрьевич совершенно ясно понимал, что он – поэт, и что таково его предназначение. Его другое мучило – какой он поэт? Как Байрон – или? Русского аналога он не называет, хотя первые переписанные в тетрадь – стихи Пушкина. Лучше драпироваться в плащ Байрона, чем в крылатку Пушкина.

Да и плащ больше подходил: Мишель осмысливал шотландское родословие. Как раз стал читать Вальтера Скотта, стихи. Через год это осмысление выльется в:

 
Зачем я не птица, не ворон степной,
Пролетевший сейчас надо мной?
Зачем не могу в небесах я парить
И одну лишь свободу любить?
 
 
На запад, на запад помчался бы я,
Где цветут моих предков поля,
Где в замке пустом, на туманных горах,
Их забвенный покоится прах.
 
 
На древней стене их наследственный щит
И заржавленный меч их висит.
Я стал бы летать над мечом и щитом,
И смахнул бы я пыль с них крылом;
 
 
И арфы шотландской струну бы задел,
И по сводам бы звук полетел;
Внимаем одним и одним пробуждён,
Как раздался, так смолкнул бы он.
 
 
Но тщетны мечты, бесполезны мольбы
Против строгих законов судьбы.
Меж мной и холмами отчизны моей
Расстилаются волны морей.
 
 
Последний потомок отважных бойцов
Увядает средь чуждых снегов;
Я здесь был рожден, но нездешний душой…
О! зачем я не ворон степной?..
 

Нет, крылатка Пушкина была тут некстати. Плащ чужеземца подходил больше. Или вообще – крылья демона, стекающие черным плащом. Любовь, смерть, черви, выползающие из глазниц, синее мясо, тлен, бессмертная душа, переходящая из тела в тело…

Весной 1830 года воспитанник благородного пансиона сдал выпускной экзамен и перешел в Московский университет. И хотя он пишет об одиночестве, тоске, страданиях, у него есть друзья, он умеет веселиться и бывает мил с приятелями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю