Текст книги "Повседневная жизнь Калифорнии во времена «Золотой Лихорадки»"
Автор книги: Лилиан Крете
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
В 1850 году город получил признание своего городского статуса и в том же году появился в Справочнике городов, который насчитывал 2500 названий. Но его автор писал, что в этом городе «приезжих – тысячи человек, подавляющая часть горожан живет в палатках, а отдельные районы вообще не поддаются точному описанию», поэтому составитель справочника приносит свои извинения читателям (1).
По старым картам и планам понятно лишь, что город был построен в виде амфитеатра на склоне холма и обращен своим «фасадом» к заливу. Улицы пересекались под острыми углами, как повсюду в Новом Свете, независимо от конфигурации участка, а те, что были проложены перпендикулярно, карабкались к вершине холма под большим углом наклона. В 1840 году Сан-Франциско был ограничен заливом, Монтгомери-стрит, и улицами Калифорнийской, Вальехо и Пауэлла. Плаза, или Портсмутская площадь, была центром города. На ней находились таможня, средняя школа, служившая одновременно и храмом, и самые известные игорные дома. На Телеграф Хилле, холме, резко обрывающемся в залив, высился семафор – гордость жителей Сан-Франциско, который принимал сигналы и заранее оповещал торговые дома и бизнесменов о подходе судов.
В 1850 году стало очевидно, что Сан-Франциско больше не может вместить свое население. И тогда были начаты серии гигантских работ, стоимость которых оценивалась почти в полмиллиона долларов (2). Холмы срезали с помощью парового грейдера, и удалявшиеся таким образом землю и камни сбрасывали в залив, создавая насыпной участок для нового квартала, который стал деловым районом. Набережные продлили на километр, а поперечные улицы, которые их перерезали, были построены на сваях. Несколько кораблей без мачт, служивших складами, были оставлены на месте и выглядели курьезно посреди улиц.
Палаточный город
Скажем сразу: Сан-Франциско, несмотря на свое восхитительное окружение, ничем не мог усладить глаз цивилизованного путешественника, и если город чем и подкупал, то оживленностью своих улиц, колоритностью населения, качеством своих ресторанов, разнообразием зрелищ и развлечений да кругом довольно сомнительных удовольствий, в которые оказывался вовлеченным не один рассудительный мужчина. «Все впервые прибывающие в Сан-Франциско оказываются полностью сбитыми с толку… – заметил Бейар Тейлор. – Человек не может поняты бодрствует ли он или погружен в какой-то чудесный сон» (3).
В 1849 году Сан-Франциско даже не был городом. Энергичный методистский пастор Уильям Тейлор, один из первых поселившихся в этих местах, категоричен: это «палаточный лагерь».
«Ни одного кирпичного дома, и всего несколько деревянных; и ни набережной, ни пирса в порту. И если бы не было нескольких саманных домов, можно было бы легко вообразить, что этот город всего лишь лагерь расположившегося на привал большого каравана, пришедшего накануне, чтобы здесь переночевать; город насчитывал тогда около 20 тысяч жителей» (4).
Улицы, разумеется, еще не были выровнены. Не было ни тротуаров, ни мостовых. Жители без зазрения совести выбрасывали на них все отбросы, повсюду сновали крысы, и не было никакого освещения. Во время дождя прохожие вязли в грязи, в сухое время их глаза забивала пыль. После сильных ливней, а дождь в зимнее время в Северной Калифорнии идет непрерывно, улицы становились похожими на грязевые реки. Прохожие отваживались выходить на улицу только в высоких сапогах и порой проваливались в грязь по пояс. «Однажды две лошади провалились в трясину на улице Монтгомери так глубоко, что пришлось отказаться от мысли их вызволить, и их предоставили судьбе, – пишет Дэниел Леви. – В другой раз трое, вероятно пьяных, угодили в одну из таких трясин и погибли, задохнувшись» (5).
Другой современник, Уильям Хит Дейвис, сообщает, что «вместо тротуаров укладывали вдоль улиц на расстоянии примерно в пятьдесят сантиметров друг от друга ящики из-под вирджинского табака и бочки из-под гвоздей из Новой Англии» (6). Жители Сан-Франциско, отправляясь на работу, были вынуждены прыгать с ящиков на бочки, для чего были нужны крепкие ноги и верный глаз. Горе неловким: малейший неверный шаг мог обойтись очень дорого. «Грязь! Я до сегодняшнего дня не подозревал, что значит быть грязным», – писал Т. Уорвик-Брукс спустя некоторое время после прибытия в Сан-Франциско (7). Что же касается Исаака У. Бейкера, то он признавался в своем дневнике: «Это самое гиблое, самое безнравственное, самое варварское, самое грязное место, какое только можно себе представить, и чем скорее мы отсюда уедем, тем будет лучше» (8).
В порту находились корабли всех типов, принадлежащие разным странам. Некоторые из них стояли на мели, другие лежали на боку, третьи были прибуксированы, разоружены и переделаны. В 1849 году в Сан-Франциско было мало домов и много людей, а строительных материалов не хватало, и они были так дороги, что многие из брошенных кораблей были превращены в гостиницы, магазины или склады. Один из них, бриг «Эвфемия», был куплен муниципалитетом и превращен в тюрьму.
Едва Исаак У. Бейкер, сойдя с корабля, ступил «на своего рода набережную», как, поднявшись на несколько ступенек, оказался «прямо внутри деревянной постройки, побеленной снаружи известкой и украшенной внутри кричаще-яркими драпировками, с дверями в каждом конце». С одной стороны был бар с «лучшими алкогольными напитками», с другой – «стол, колода карт и целая куча долларов и дублонов… Сомнений не было: я попал в кабачок, одновременно являвшийся и игорным домом». Бейкер быстро прошел насквозь через это «логово порока» и, выйдя на улицу, угодил «в реку грязи», местами «бездонной глубины». Покорно заправив штаны в голенища сапог, он начал восхождение на холм. Из салунов и игорных домов доносилась музыка. На небольшой площади разносчики, стоявшие по щиколотку в грязи, предлагали прохожим ножи, одежду и всякую мелочь. В старой крытой двуколке с надписью «Ресторатор» мужчина продавал горячий кофе и пирожки. Напротив, в кофейном магазине – простой палатке из хлопчатобумажной ткани на печке попыхивал чайник, наполненный кофе; клиенты сидели на ложе хозяина (простая охапка соломы), а тот «обслуживал их с грацией и ловкостью гарсона в приличном ресторане» (9).
Пройдя чуть дальше, Исаак У. Бейкер оказался перед салуном, меблированным «стульями, канапе и столами красного дерева». Земляной пол был покрыт грязью, которую гарсон пытался убрать «с помощью не метлы, а лопаты». За баром его взору открылось отвратительное зрелище: какая-то «дама» подавала спиртное многочисленным посетителям.
Он пошел дальше в гору. «Всюду было примерно одно и то же, но в более крупных масштабах, – замечает он, – более крупные постройки, дома и лавки. Улицы стали более широкими, но и лужи – более глубокими; игорные дома стали больше и более импозантными». Вот, наконец, и большая площадь – Портсмут-сквер, в то время просто пустой участок земли, над которым на вершине мачты развевался флаг государственного Казначейства.
Дома и улицы
В 1850 году Сан-Франциско выглядел уже лучше. Было наспех построено несколько красивых домов. Палатки и лачуги исчезли. Многие дома были привезены в разобранном виде с восточного берега или даже из Европы и собраны здесь. На углу улиц Калифорнийской и Монтгомери высился красивый кирпичный дом. Но кроме трассированных улиц все было построено хаотично, без общей планировки и без намека на гармонию.
«Было очень трудно освоиться в этом удивительным месте, – пишет Леонар Кип. – Я присел на какой-то ящик на углу улицы, несколько сбитый с толку царившей вокруг суетой. Сама Уолл-стрит никогда не выглядела такой оживленной. С разных судов к берегу непрерывно подходили шлюпки; полные товаров двуколки ежеминутно выгружали свой груз перед различными лавками; горожане непрерывным потоком лавировали между бочонками и бочками, загораживавшими дорогу там, где следовало быть тротуарам; напротив аукционист громогласно объявлял о каждой продаже многоязыкой толпе. В основном это были американцы, но существенно разбавленные китайцами, чилийцами, неграми, индейцами, канаками. Смешение красных рубах, золоченых эполетов, испанских пончо, длинных кос и шапок из меха енота-полоскуна придавало этому сборищу почти карнавальный облик» (10).
Он дошел до Плаза, этой большой пустынной площади. На ней размещались лотки с провизией и штабелями строительных материалов. С одной стороны поднималось длинное испанское здание, построенное из высушенного на солнце кирпича и украшенное широкими деревянными портиками. Это была таможня. Совсем рядом с нею находилась более поздняя деревянная постройка, «в которой царил алькальд, высший блюститель закона и порядка» (11).
С другой стороны площади высился восстановленный Паркер-Хаус, «одноэтажное деревянное здание в стиле, присущем самым изысканным загородным домам». Это, разумеется, была гостиница и одновременно игорный дом. «За исключением таможни все другие здания, окружающие площадь, были деревянными, и почти во всех главным видом деятельности был игорный бизнес. У каждого заведения было свое название, обозначенное на фасаде огромными буквами: "Эльдорадо", "Альгамбра", "Веранда", "Белла Юнион" и т.п.». Кип незаметно заглянул внутрь некоторых из них и был удивлен, увидев, «как можно с помощью французских обоев, красивых циновок и небольшого подсвечника придать грубому старому амбару вид комфортабельного зала». Покинув эти «вертепы, открытые день и ночь, где не соблюдают даже субботы», он дошел до улицы, которая показалась ему отданной исключительно ресторанам. «Их было очень много, и в большинстве случаев они были не слишком чистыми». Многие из этих заведений предлагали также ночлег. Разумеется, речь шла не о кокетливых номерах, обтянутых красным коленкором – тканью, украшавшей стены почти всех калифорнийских жилищ того периода, а о грубых кушетках, расставленных вдоль стен столового зала, порой даже в виде двухэтажных нар. Несмотря на скорее вызывавший отвращение облик заведений, владельцы гордо выписывали над своей дверью какое-нибудь пользующееся популярностью имя: «Астор Хаус», «Дельмонико», «Ирвинг-Хаус», «Св. Карл», «Америкэн», «Юнайтед Стейтс», что очень веселило Леонара Кипа, человека, привыкшего к светским манерам.
Кип прошел еще несколько шагов по этой «гастрономической зоне». Дома здесь стояли дальше один от другого, и здания из досок уступали место более легким конструкциям, домикам, крытым толстой парусиной, а то и коленкором. Здесь и там виднелись комфортабельные жилища, «перекроенные» из каюты с какого-нибудь корабля, а в одном месте «большой упаковочный ящик был наспех переделан в премилую спальню с большим количеством очень чистой соломы. Разумеется, она была похожа на конуру, но от этого не менее комфортабельна внутри» (12).
Он прошагал еще несколько минут и оказался в лагере, где жили те, кто готовился уехать в район приисков и решил жить и питаться, не прибегая к услугам гостиниц с их высокими ценами. Эти лагеря были разбиты в «трех небольших ложбинах» на окраине города, названных Счастливой долиной, Веселой долиной и Довольной долиной, «вероятно, в момент чьего-то поэтического вдохновения, потому что росшие там колючие кусты, а также раскиданные повсюду головы и рога быков, разумеется, не превращали эти места в обетованную землю, на которой можно было бы устроить загородную резиденцию» (13).
Оттуда Леонар Кип дошел до пресидио, заброшенного и полуразрушенного административного здания, занятого всего несколькими рабочими. Затем он подошел к зданию старой испанской миссии, где еще жили священник и несколько индейцев. Когда-то великолепные сады были в полном запустении, а церковь наполовину развалилась.
Уже начинало темнеть, когда он вернулся в Сан-Франциско. В домах зажглись огни. «Куда ни посмотри, везде виднелись переполненные людьми заведения, где пили и играли. Был там также и цирк, а рядом бушевал костюмированный бал с негритянским оркестром. Город казался захваченным неистовым водоворотом развлечений, и чем больше они служили низким вкусам, тем больший успех имели у горожан» (14).
Длинный Причал
3 марта 1851 года в порт Сан-Франциско прибыл Альбер Бенар. Открывшийся перед ним город уже не имел ничего общего с былым нагромождением палаток и дощатых домов, вид которых произвел такое скверное впечатление на первых золотоискателей. После последнего пожара Сан-Франциско значительно изменился, и французы были приятно удивлены, увидев «хорошо проложенные красивые улицы, деревянные и кирпичные дома, выстроившиеся по строгому плану». Он готовился к тому, что придется опять месить ногами липкую грязь, но был приятно удивлен, шагая чуть ли не по паркету, «правда грубо обработанному» (15).
Бенар любознателен – он хочет все видеть, всюду побывать. Увы, в своих мечтах он порой рассчитывает увидеть из сан-францисского порта горы Сьерра-Невады, «вершины которых, постоянно покрытые снегом, словно стремятся коснуться небес» – и порой утрачивает чувство меры. Кроме того, его записи отдают шовинизмом и самодовольным тщеславием. Тем не менее у него острый глаз, и он оставил чрезвычайно занятные отчеты о городе и его нравах.
Не без восторга он на следующий день после своего приезда прошел по городу, – восторга вполне объяснимого, если вспомнить о том, что он только что провел шесть месяцев без четырех дней в море. Он с удовольствием и любопытством увидел Портсмутскую площадь, «большую, квадратную, вокруг которой были построены великолепные кирпичные дома» (16). Он любовался Монтгомери-стрит, «этой сан-францисской улицей Оноре, [где] обосновались главные банкиры и торговые фирмы, и [где] на каждом шагу слышен перезвон колоссальных масс золота», и иронически посматривал на знамена и флаги, развевавшиеся над лавками и жилыми домами.
Он спускается по Коммершл-стрит – «чрезвычайно людной улице, ведущей к морю», облик которой его удивляет: «Лавки посреди улицы, у каждой двери – лотки торговцев, на которых разложены продукты всякого рода, прибывающие с другой стороны залива, превращают улицу в настоящий базар». Здесь день и ночь снуют взад и вперед тяжелогруженые двуколки. Забитые товарами магазины выстроились в ряд почти на всем ее протяжении; а дома, утыканные флагами, создают в городе атмосферу постоянного праздника» (17).
Наконец он вышел к Длинному Причалу – просторной деревянной набережной на сваях, которую ежедневно поглощает прилив. Рейд забит судами всех размеров и флагов.
Бенар говорит о «тысячах судов», но это явное преувеличение. Точное представление о судоходстве в Сан-Франциско можно получить, обратившись к списку судов, бросивших в порту якорь 31 октября 1851 года: 232 американца и 148 иностранцев, из которых Зб британцев и 11 французов (18).
Пароходы регулярно ходили в Сакраменто, Мэрис-вилл, Гумбольдт, Тринидад, а паром делал три рейса в день в Окленд, небольшой городок на другой стороне залива. Вдоль набережных стояли на якоре клиперы, самые прекрасные парусники в мире, чьи мачты гордо поднимались в небо. Тяжелые и непрезентабельные пароходы связывали Сан-Франциско со Штатами через Панаму или Сан-Хуан. Каждые 15 дней из Сан-Франциско уходил в Нью-Йорк почтовый пароход.
1-е и 16-е числа каждого месяца назывались пароходными – отправлялась почта. «Решительно все, мужчины, женщины и дети, местные жители и иностранцы, негоцианты и золотоискатели, коммерсанты всех категорий, рабочие и не поддающиеся классификации авантюристы, старожилы и недавние переселенцы – все ждали этого дня», – сообщает современник (19). Накануне деловыми людьми овладевало крайнее возбуждение, и почти все их время занимало составление писем и памятных записок. Для эмигрантов это был день писем семьям и друзьям.
Почта
Прибытие почтового парохода повергало город в еще большее возбуждение, чем его отплытие. Новости из дома, возможность почитать «свои» газеты хотя бы с опозданием на несколько месяцев были для этих изолированных от мира людей ни с чем не сравнимым удовольствием. И нет ничего удивительного в том, что самым многолюдным местом в Сан-Франциско была именно почта.
Это было небольшое строение с широкой крышей, покрытой дранкой, поддерживаемой четырьмя колоннами с фасада. Сюда сходились все письма: золотоискатель с прииска, калифорниец, живущий на своем ранчо, или коммерсант с Коммершл-стрит, все получали свою почту именно здесь. Почтовое отделение почту адресатам не доставляло. За исключением нескольких обеспеченных жителей Сан-Франциско, плативших за абонентский ящик внутри отделения 1,30 доллара в месяц в 1849 году и 6 долларов в 1852 году, всем остальным приходилось стоять в очереди, чтобы получить свои письма.
В первое время для выдачи корреспонденции было всего два узких окна в фасадной стене здания. Одно, как ни странно, было резервировано «для военных моряков, солдат, французов, испанцев, китайцев, духовенства и для дам» (20). В 1849 году почта приходила один раз в месяц, на ее сортировку и распределение у почтовых служащих уходили долгие часы. Очереди растягивались на несколько кварталов, доходя до вершины холма и теряясь в зарослях кустарника.
Бейар Тейлор, решивший «изучить проблему сортировки и распределения корреспонденции», рассказывает о своем опыте: «Однажды вечером в почтовое отделение прибыли семь мешков с почтой. Служащие быстро перекрыли все входы, и оставшаяся снаружи толпа устроила настоящую осаду. Содержимое мешков вывалили на пол, и десять пар рук принялись за работу. Почтовики сортировали письма всю ночь и весь следующий день. Толпа, которую разогнала было ночная прохлада, вернулась и, несмотря на предупреждение, что отделение не откроет окон выдачи, расходиться отказалась. Шли часы, и нетерпение людей нарастало. Они стучали в двери и в окна, угрожали, умоляли. Некоторые даже собирались подкупить почтмейстера, но тот оказался неподкупным.
Во второй половине дня почта пользователей абонентских ящиков была разложена. Служащий предложил им организовать очередь и только после того, как они с этим разобрались, открыл дверь. Тут же возникла "ужасающая" толчея. Стекла ящиков выдавили, а деревянная перегородка вот-вот была готова рухнуть» (21).
Почтовые служащие, а вместе с ними и Бейар Тейлор, трудились всю ночь и все утро следующего дня.
Окна выдачи были открыты в полдень. Но многие решили провести ночь перед почтовым отделением, чтобы быть первыми. И на этом предприимчивые дельцы норовили погреть руки – перепродажа леса около окна выдачи стоила до 20 долларов. Во время долгого и томительного продвижения к окошку разносчики продавали конфеты, попкорн, пирожки, газеты, кофе и фрукты.
«Грустно, но интересно было наблюдать за лицами людей у окошка», – пишет Тейлор. Он видел, как одни, прочитав, разрывали письма в клочья, другие плакали от счастья, от горя или от разочарования. Третьи покрывали письма поцелуями, иные раскатисто смеялись… (22)Незабываемые минуты.
Почтовая служба понемногу налаживалась. В 1852 году окошки открывались с октября по апрель с 8 до 17 часов ежедневно, и даже в воскресенье, если почта прибывала в этот день. Ежедневно почту отправляли в Сан-Хосе, Санта-Клару, Беницию, Сакраменто, Мэрис-вилл, Стоктон, по вторникам в Монтерей и Сан-Хуан, по средам в Санта-Крус, по пятницам в Антиох, дважды в месяц в Санта-Барбару, Сан-Луис Обиспо, Лос-Анджелес и Сан-Диего. Для удовлетворения претензий французов к почтовикам был даже нанят один служащий-француз.
Письма в Европу оплачивались при отправлении и при прибытии. «Стоимость пересылки писем высока», – говорил Сент-Аман. Но добавлял, что «письма идут хорошо, когда они оплачены и если почтовое судно не попадает в кораблекрушение» (23). Пересылка письма в США стоила 40 центов, в пределах Калифорнии 12,5 цента.
Внимание жителей привлекало и другое здание – таможня. Его перевели с Портсмутской площади в дом на углу Монтгомери-стрит и Калифорниа-стрит. По-видимому, налоги тяжелым грузом ложились на иностранные товары, и Альбер Бенар прямо говорит, что «таможня в Сан-Франциско – это настоящий лес Бонди, в котором к вашему горлу ежеминутно приставляют пистолет, чтобы вас обобрать» (24). Эти слова в какой-то мере подтверждает и Эдуард Ожер: «Доходы таможни Сан-Франциско неисчислимы. Не считая ставок от двадцати до восьмидесяти процентов за иностранные товары, они увеличивают свои доходы за счет штрафов, требуемых при обнаружении малейших признаков обмана, за пустяковые нарушения правил, за плохую редакцию даже честной декларации».
На аукционных продажах обнаруживались все виды товаров, изъятых таможней, даже невостребованные получателем. «Одной из особенностей таких продаж… – замечает Ожер, – является конфискация для продажи багажа, содержимое которого никому не известно». Багаж выставляется на скамью, тщательно запертый, и публика толпится вокруг в недоумении. «Что же там внутри? Вот в чем вопрос» (25).
Уличный шум
На продуваемом всеми ветрами месте Длинного Причала Бенар поставил «бутик» из пяти или шести плохих досок, быстро продал содержимое своих ящиков, привезенных из Франции, и купил дешевые товары у аукциониста, которые затем продал с трудом. Улицы Сан-Франциско были полны этих мелких кочующих торговцев, вокруг которых всегда собирались зеваки. Они торговали пирожками, овощами, фруктами, винами, всяческой дешевкой. Устанавливали лоток и объявляли себя торговцами. Все это продолжалось до издания в 1851 году городского постановления о запрете публичной торговли на улицах и на причалах, положившего конец коммерческой карьере Альбера Бенара, который после этого занялся журналистикой и театром.
Улицы были запружены и гудели, как бесчисленные рои пчел. В воздухе стоял непрерывный шум от тысяч выкриков и других звуков: повозок, запряженных мулами и лошадьми, носившихся по городу галопом, причем возница «стоял в своем экипаже, как кучер римской колесницы», от колокольчиков и барабанов уличных аукционистов, приглашавших прохожих вступить в сделку, от церковных колоколов, призывавших верующих к молитве, от набата, возвещавшего о пожаре (26).
В городе, где дома, тротуары и мостовые были в основном деревянными, где отбросы кучами валялись на улицах, где содержались на складах огромные запасы алкоголя, где ветер часто свистел со страшной силой, нередко возникали пожары. Они были постоянной угрозой для горожан, так как быстро принимали катастрофические размеры. В самых бедных кварталах они возникали каждую ночь. Едва услышав набат, «все население устремлялось к месту несчастья наперегонки с пожарными насосами» (27). В ночь с 3 на 4 мая 1851 года в пепел превратились шестнадцать кварталов. «Зрелище было одновременно ужасным и великолепным, – сообщает Альбер Бенар. – На глазах рушились, как карточные домики, главные дома города: Паркер-Хаус, Юнион Хотел, Эмпайр, Театр Адельфи, таможня, Американский театр, от которых оставалась лишь большая куча дымящихся головешек» (28). Материальный ущерб составил 10 миллионов долларов.
На следующий день после пожара Бенар поставил палатку на Портсмутской площади. «Из двух пустых бочек и четырех досок» он соорудил стол, принес бутылки вина, коньяка, виски, джина и рома… и стал ждать клиентуру, «которая тут же не замедлила появиться, так как почти все американские бары сгорели и пьяницам – а в них здесь нет недостатка – больше негде было выпить» (29).
Новый пожар, случившийся 22 июня, поглотил всю ту часть города, которая не сгорела 4 мая. На этот раз ущерб достиг 2 миллионов долларов.
Смелость и эффективность действий пожарных не подвергались сомнению. «Самая большая честь, которую мы можем воздать пожарным Сан-Франциско, – пишет Мэрриет, – это просто рассказать о них правду, сказать, что они усердны и бесстрашны и что служат они бесплатно» (30). Пожарных набирали из лучших людей города. В конце 1851 года Департамент пожарной охраны насчитывал около 1500 человек и располагал 20 насосами. Каждая рота, организованная по-военному, выбирала себе название и униформу и экипировалась за свой счет. Форма была ярко-красная. Когда в праздничные дни пожарные проходили по улицам, «было невозможно предположить, что за этим блеском скрывается такая самоотверженность и профессионализм» (31), пишет Мэрриет.
Город возрождается из пепла
Жители Сан-Франциско с жаром принялись за работу. Они расчищали пожарища, убирали мусор, восстанавливали все, что было можно. Зато теперь появилась возможность строить дома из кирпича и камня. Кирпич везли из Сиднея и Лондона, гранит – из Чили и Массачусетса. Муниципальный совет установил на улицах 90 масляных уличных фонарей и превратил Театр Дженни Линд на Портсмутской площади в ратушу и суд. Для строительных рабочих это был золотой век. «Каменщики, плотники, кирпичные мастера зарабатывали по 40—50 франков в день», – пишет Сент-Аман.
Родился новый город, полный прекрасных жилых домов, вид которого очаровал Эдуарда Ожера: «Сан-Франциско стал одним из самых живописных городов. К вершине холма поднимаются кирпичные и деревянные дома, совершенно не похожие друг на друга. Кирпичные или каменные здания, основательные, как крепости, образуют оригинальный и архитектурный ансамбль. Прекрасные долины теперь включены в черту города, а палатки золотоискателей заменены великолепными, расположенными по строгому плану домами» (32).
Все мостовые замощены камнем, а тротуары – деревом, но на самых многолюдных, например на Монтгомери-стрит, «тротуары каменные». Теперь в Сан-Франциско 7 школ, 12 церквей, 50 гостиниц, 60 магазинов спиртных напитков, 26 ресторанов, 4 банных заведения, 137 салунов, 5 дантистов, 99 адвокатов, 11 пожарных команд, 21 консульство и 26 часовщиков (33).
Двумя годами позднее, 11 февраля 1854 года, в Сан-Франциско появилось газовое освещение, и в том же году начала действовать трамвайная линия между двумя крайними точками города – Норс-Бич и Саус-Парк, а когда-то похожая на пустырь Плаза превратилась в красивый общественный парк. Наконец, в городе появился Монетный двор. Самой крупной монетой, которую чеканили в Калифорнии, был слэг – или восьмиугольник, «октогон», как ее называли из-за восьмиугольной формы. Эта 50-долларовая монета была, разумеется, для всех предметом зависти, и Сент-Аман сообщает, что, разочаровавшись во французской политике, люди стали говорить: «Больше не хочу быть ни легитимистом [26], ни социалистом, хочу стать октогонистом» (34).
В 1856 году, когда «золотая лихорадка» уже стихала, Сан-Франциско был красивым, богатым, обширным, динамично развивающимся городом, со всеми учреждениями цивилизованного мира: банками, роскошными отелями, церквями, приютами, больницами, страховыми компаниями, торговой палатой, 33 ежедневными и еженедельными изданиями, с благотворительными обществами и Юношеской Христианской ассоциацией, с масонскими ложами и другими тайными орденами, с литературными обществами, библиотеками, театрами, клубами и с восемью обществами трезвости (35). Но в нем по-прежнему царили насилие и безнравственность.
Малая Чили и Малый Китай
Общество было колоритным, беспокойным, разношерстным, космополитичным. На улицах звучала многоязычная речь, и можно было встретить людей всех рас, а разнообразие одежды добавляло облику города красочности. Некоторые национальные меньшинства образовывали отдельные группы, ограниченные одной улицей или кварталом, которые порой становились отвратительными гетто. Таковы были чернокожие – изгои общества, оттесненные в район Кирни-стрит.
То же можно было сказать и о латиноамериканцах, сгруппировавшихся в Маленькой Чили (название, появившееся на плане Сан-Франциско, изданном в 1852 году). В 1849-м Маленькая Чили была палаточной деревней на южном склоне Телеграфного холма, и ее население жило в основном доходами от петушиных боев, танцевальных залов и домов терпимости. В 1852 году центр Маленькой Чили, Джексон-стрит, с ее многочисленными барами, по вечерам превращавшимися в дансинги [27], становился местом развлечения подвыпивших золотоискателей. Большая привлекательность этих заведений кроме обилия и разнообразия продававшихся там алкогольных напитков состояла в «мексиканках, перуанках, чилийках и негритянках в кричащих туалетах» (36).
Постоянными посетителями здесь были и бывшие каторжники из Австралии, обретающиеся близ Кларкс Пойнта в Сидней Тауне – логове воров, шулеров, бандитов и преступников-рецидивистов. К ним мы еще вернемся.
Бывали здесь и китайцы, которые завладели Сакраменто-стрит и Дюпон-стрит, а также всеми примыкавшими к ним улицами, создав настоящий город в городе. «Внешний вид их лавок, национального костюма, специфический запах, вся атмосфера, в которой они жили, все это создавало красочный образ оживленного уголка азиатского города» (37). Среди них было много лавочников, рестораторов, прачек. Можно даже сказать, что китайцы были монополистами стирки. Белье, выстиранное в «различных окрестных лагунах и источниках» (38), гладили в Маленьком Китае. В каждом самом крошечном, самом захудалом жилище на любой улице можно было видеть китайца, гладившего чистое белье, ловко управляясь с утюгом, наполненным жаркими углями. В Сан-Франциско, городе холостяков, прачки и трактирщики процветали. Стирка рубахи стоила в 1851 году 50 центов, а годом раньше обходилась много дороже. В Маленьком Китае жили также почтенные лавочники и несколько богатых торговцев, «вежливых, умных и образованных джентльменов», при случае надевавших роскошные костюмы и порой говоривших на отличном английском языке (39).
Но согласно авторам анналов Сан-Франциско, которые были добросовестными хроникерами, большинство китайцев – «лодыри», и проводят время за игрой. «Китайские игорные дома день и ночь были полны людей этой расы», – утверждали они.
«Маленькой Франции» в Сан-Франциско не было. Тем не менее французы составляли значительное сообщество, которое сохраняло обычаи и привычки своей страны. Но, не сливаясь с американским населением, французы не были сплочены, как китайцы. Они никогда не создавали многочисленных групп. Классовое сознание, политические убеждения, воспитание способствовали изоляции французов в четко различных категориях, независимо от того, какими были их занятия в Калифорнии. Несомненно, революционные события во Франции 1848 года порождали злобу и неприязнь, разобщили калифорнийских французов. Француз нелегко покидает родину, а когда это делает, то чаще из тяги к приключениям, нежели из желания обосноваться на чужбине надолго. Если, разумеется, за ним нет преступлений и ему не приходится бежать от строгостей закона или искать политического убежища, а также если его не высылает само государство. Поэтому не удивительно, что в целом французские колонисты были не слишком благородны.