355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Яновская » Творческий путь Михаила Булгакова » Текст книги (страница 7)
Творческий путь Михаила Булгакова
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:27

Текст книги "Творческий путь Михаила Булгакова"


Автор книги: Лидия Яновская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)

Исключая почерк (он, пожалуй, принадлежит герою), перед нами описание тетради Михаила Булгакова. Рукописи романа «Недуг», надо полагать. Булгаков любил эти общие тетради, чаще всего (хотя и не всегда) выпускавшиеся в черной клеенке. Писал в них и прозу свою, и пьесы. Писал то чернилами, то карандашом – «простым» или бледным, чуть лиловатым, «химическим». Пометы на рукописи или выписки на отдельных ее листах часто делал карандашом, красным или синим (выпускались такие толстые красно-синие карандаши, один конец затачивался красным, другой – синим). «Вырванные» листы, «вырезанные» пачками листы – характерная особенность этих тетрадей. Многие такие тетради, более поздние, конечно, сохранились: рукописи «Театрального романа», «Кабалы святош», «Адама и Евы», рукописи романа «Мастер и Маргарита».

Это были поздние дневники. В феврале 1932 года Слезкин записал несколько страниц о Булгакове начала 20-х годов. От дружбы писателей к этому времени уже ничего не оставалось, литературному успеху Булгакова Слезкин тяжело завидовал (что видно из дневниковых этих записей, да и из других архивных бумаг), но в наблюдательности Слезкину не откажешь, и память у него была прекрасная – профессиональная память беллетриста.[38]38
  Юрий Слезкин послужил Булгакову прототипом для образа Ликоспастова в «Театральном романе» (1936–1937).


[Закрыть]
В недоброжелательных этих записках оказалось несколько строк очень интересной информации. В частности, рассказывая о встречах своих с Булгаковым в Москве осенью 1921 года и зимой 1921—1922-го («Жил тогда Миша бедно, в темноватой, сырой комнате большого дома по Садовой, со своей первой женой Татьяной Николаевной. По стенам висели старые афиши, вырезки из газет, чудаческие надписи»), Ю. Слезкин отметил: «Читал свой роман о каком-то наркомане…»

* * *

В литературном отделе Главполитпросвета Булгаков работал месяца два – октябрь—ноябрь 1921 года.

После лет войны, гражданской войны и разрухи страна голодала. Голодала Москва. Зарплату платили нерегулярно, деньги катастрофически падали. Уже считали миллионами, для краткости их называли «лимонами». В «Записках на манжетах» есть глава «О том, как нужно есть»:

«В понедельник я ел картошку с постным маслом и четверть фунта хлеба. Выпил два стакана чая с сахарином. Во вторник ничего не ел, выпил пять стаканов чая. В среду достал два фунта хлеба взаймы у слесаря. Чай пил, но сахарин кончился. В четверг я великолепно обедал. В два часа пошел к своим знакомым. Горничная в белом фартуке открыла дверь.

Странное ощущение. Как будто бы десять лет назад. В три часа слышу, горничная начинает накрывать в столовой. Сидим, разговариваем (я побрился утром). Ругают большевиков и рассказывают, как они измучились. Я вижу, что они ждут, чтобы я ушел. Я же не ухожу.

Наконец, хозяйка говорит:

– А может быть, вы пообедаете с нами? Или нет?

– Благодарю вас. С удовольствием.

Ели: суп с макаронами и с белым хлебом, на второе котлеты с огурцами, потом рисовую кашу с вареньем и чай с вареньем.

Каюсь в скверном. Когда я уходил, мне представилась картина обыска у них. Приходят. Все роют. Находят золотые монеты в кальсонах в комоде. В кладовке мука и ветчина. Забирают хозяина…

Гадость так думать, а я думал».

В ту осень Булгаков жестоко голодал. Это достоверно.

Начинался нэп.

В конце ноября Лито закрыли. Шло сокращение штатов – «сворачивание учреждений», как писал Булгаков матери. Последней зарплаты не выдали: не было денег. Вместо зарплаты каждый мог получить по ящику спичек.

В другом своем автобиографическом произведении – большом фельетоне-очерке «Трактат о жилище» (1924) – Булгаков пишет: «Меня гоняло по всей необъятной и странной столице одно желание – найти себе пропитание. И я его находил, правда, скудное, неверное, зыбкое… Я писал торгово-промышленную хронику в газетку, а по ночам сочинял веселые фельетоны, которые мне самому казались не смешнее зубной боли, подавал прошение в Льнотрест, а однажды, ночью, остервенившись от постного масла, картошки, дырявых ботинок, сочинил ослепительный проект световой торговой рекламы. Что проект этот был хороший, показывает уже то, что когда я привез его на просмотр моему приятелю инженеру, тот обнял меня, поцеловал и сказал, что я напрасно не пошел по инженерной части: оказывается, своим умом я дошел как раз до той самой конструкции, которая уже светится на Театральной площади».

Все это было. Фельетоны, которые никто не хотел печатать, попытка поступить в Льнотрест, служба в Научно-техническом комитете (при ВВС), газета «Торгово-промышленный вестник», в которую Булгаков давал хронику.

Писал сестре Надежде в Киев 1 декабря 1921 года: «Я заведую хроникой «Торгово-промышленного вестника», и если сойду с ума, то именно из-за него. Представляешь, что значит пустить частную газету?!.. Я совершенно ошалел. А бумага!! А если мы не достанем объявлений? А хроника!!»

Газета была частная, одно из тех многочисленных частных изданий, которые, как грибы, возникали и лопались в начале нэпа. Она прогорела уже в январе 1922 года, оставив по себе шесть вышедших номеров и строки в «Трактате о жилище»:

«Ишь, домина! Позвольте, да ведь я в нем был. Был, честное слово! И даже припомню, когда именно. В январе 1922 года. И какого черта меня носило сюда? Извольте. Это было, когда я поступил в частную торгово-промышленную газету и просил у редактора аванс. Аванса мне редактор не дал, а сказал: «Идите в Златоуспенский переулок, в шестой этаж, комната номер…» Позвольте, 242? А может, и 180?.. Забыл. Неважно… Одним словом: «Идите и получите объявление в Главхиме…» Или Центрохиме? Забыл. Ну, неважно… «Получите объявление, я вам двадцать пять процентов».

Если бы теперь мне кто-нибудь сказал: «Идите, объявление получите», я бы ответил: «Не пойду». Не желаю ходить за объявлениями. Мне не нравится ходить за объявлениями. Это не моя специальность. А тогда… О, тогда было другое. Я покорно накрылся шапкой, взял эту дурацкую книжку объявлений и пошел, как лунатик. Был совершенно невероятный, какого никогда даже не бывает, мороз. Я влез на шестой этаж, нашел эту комнату № 200, в ней нашел рыжего лысого человека, который, выслушав меня, не дал мне объявления».

Были еще какие-то «фантастические должности», в их числе актерская работа. Уцелело несколько дневниковых записей Булгакова, считанные строки, среди них запись, относящаяся к концу января 1922 года: «Вошел в бродячий коллектив актеров; буду играть на окраинах. Плата 125 за спектакль. Убийственно мало. Конечно, из-за этих спектаклей писать будет некогда. Замкнутый круг». И письмо к Надежде, датированное апрелем того же года: служу «временно конферансье в маленьком театре»…

Потом Булгаков стал работать в «Гудке».

А. Эрлих в уже упоминавшихся мемуарах историю приглашения Булгакова в «Гудок» излагает так: «…Я почти тотчас столкнулся в Столешниковом переулке с Булгаковым. Он шел мне навстречу в длинной, на доху похожей, мехом наружу шубе, в глубоко надвинутой на лоб шапке. Слишком ли мохнатое, невиданно длинношерстное облачение его или безучастное, какое-то отрешенное выражение лица было тому причиной, но только многие прохожие останавливались и с любопытством смотрели ему вслед. Я окликнул его. Мы не виделись два месяца… «Михаил Афанасьевич, а вам никогда не случалось работать в газете?.. Хотите у нас работать?.. Я постараюсь устроить», – предложил я».[39]39
  Эрлих А. Нас учила жизнь. М., 1960, с. 35–37.


[Закрыть]

М. Булгаков в своей незаконченной автобиографической повести, известной под названием «Тайному другу» и, как и вся его автобиографическая проза, окрашенной очарованием иронии, пишет: «На одной из моих абсолютно уж фантастических должностей со мной подружился один симпатичный журналист по имени Абрам. Абрам меня взял за рукав на улице и привел в редакцию одной большой газеты, в которой он работал. Я предложил по его наущению себя в качестве обработчика. Так назывались в этой редакции люди, которые малограмотный материал превращали в грамотный и годный к печатанию.

Мне дали какую-то корреспонденцию из провинции, я ее переработал, ее куда-то унесли, и вышел Абрам с печальными глазами и, не зная, куда девать их, сообщил, что я найден негодным.

Из памяти у меня вывалилось совершенно, почему через несколько дней я подвергся вторичному испытанию. Хоть убейте, не помню. Но помню, что уже через неделю приблизительно я сидел за измызганным колченогим столом в редакции и писал, мысленно славословя Абрама…»

Эрлиха звали Арон Исаевич, но изображен здесь, конечно, он. Отмечу, что повесть «Тайному другу» Эрлих не читал, полагаю, даже не знал о ее существовании, и влияние прозы Булгакова на его воспоминания в данном случае исключено…

Важность для Булгакова этого приглашения в «Гудок» переоценить невозможно. Он входил – на ряд лет – в коллектив большой рабочей газеты. Входил сотрудником, а судя по времени, пожалуй, и зачинателем знаменитой «четвертой полосы» «Гудка» – боевого отдела «Рабочая жизнь», со стихийным литературным клубом, существовавшим здесь, в комнате отдела.

М. Штих, один из ветеранов «четвертой полосы», впоследствии рассказывал: «…Наступал час досуга, когда все материалы в номер уже сданы, перья отдыхают, а языки начинают работать в полную силу. В этот час в комнате четвертой полосы собирался весь литературный цвет старого «Гудка».[40]40
  Штих М. (Львов). В старом «Гудке». В кн.: Сборник воспоминаний об И. Ильфе и Е. Петрове. М., 1963, с. 105.


[Закрыть]
Здесь разгорались жаркие споры по всем вопросам и литературы и жизни. Вспыхивало, как лезвие, беспощадное остроумие Ильфа (Ильф появился в «Гудке» позже Булгакова, теплое отношение друг к другу они сохранили на всю жизнь). В «Гудке» работали В. Катаев, Ю. Олеша, Е. Петров. В комнате четвертой полосы бывали Л. Славин, К. Паустовский, И. Бабель.

Не менее важно, что с этим приходом в «Гудок» Булгаков обретал наконец какое-то прочное место в жизни. Он стал «обработчиком» (как позднее Ильф), потом «бытовым фельетонистом» «Гудка». Параллельно стал давать большие очерки-фельетоны в газету «Накануне». Все его временные занятия отпали одно за другим.

Теперь он мог делать то, что считал самым главным, – писать.

«А роман я допишу…»

Москва, как и вся страна, переходила к эпохе нэпа – парадоксальной, острой, противоречивой. Суровая пора военного коммунизма уходила в прошлое. Булгаков откликался на этот переход необыкновенно яркими, сразу же привлекшими внимание очерками, полными радостного предчувствия и ожидания.

«Каждый бог на свой фасон, – писал он. – Меркурий, например, с крылышками на ногах. Он – нэпман и жулик. А мой любимый бог – бог Ремонт, вселившийся в Москву в 1922 году, в переднике, вымазан известкой, от него пахнет махоркой… На Лубянке, на углу Мясницкой, было бог знает что: какая-то выгрызенная плешь, покрытая битым кирпичом и осколками бутылок. А теперь, правда, одноэтажное, но все же здание! З-д-а-н-и-е! Цельные стекла. Все как полагается. За стеклами, правда, ничего еще нет, но снаружи уже красуется надпись золотыми буквами: «Трикотаж»…

…Я с чувством наслаждения прохожу теперь пассажи. Петровка и Кузнецкий в сумерки горят огнями. И буйные гаммы красок за стеклами – улыбаются лики игрушек кустарей.

Лифты пошли! Сам видел сегодня. Имею я право верить своим глазам?

Этот сезон подновляли, штукатурили, подклеивали. На будущий сезон, я верю, будут строить. Осенью, глядя на сверкающие адским пламенем котлы с асфальтом на улицах, я вздрагивал от радостного предчувствия. Будут строить, несмотря ни на что…» («Столица в блокноте. Бог Ремонт».)

«Вчера утром на Тверской, – писал он, – я видел мальчика. За ним шла, раскрыв рты, группа ошеломленных граждан мужского и женского пола и тянулась вереница пустых извозчиков, как за покойником… Лишь протерев глаза, я понял, в чем дело.

У мальчика на животе не было лотка с сахариновым ирисом, и мальчик не выл диким голосом: «Посольские! Ява!! Мурсал!!! Газетатачкапрокатываетвсех!..» Мальчик не вырывал из рук у другого мальчика скомканных «лимонов» и не лягал его ногами. У мальчика не было во рту папиросы… Мальчик не ругался скверными словами…

Нет, граждане. Этот единственный, впервые встретившийся мне мальчик шел, степенно покачиваясь и не спеша, в прекрасной уютной шапке с наушниками, и на лице у него были написаны все добродетели, какие только могут быть у мальчика одиннадцати-двенадцати лет.

Нет, не мальчик это был. Это был чистой воды херувим в теплых перчатках и валенках. И на спине у херувима был р-а-н-е-ц, из которого торчал уголок измызганного задачника.

Мальчик шел в школу Первой ступени у-ч-и-т-ь-с-я» («Столица в блокноте. Сверхъестественный мальчик».)

Эпоха бурлила («Москва – котел, в нем варят новую жизнь. Это очень трудно. Самим приходится вариться». – «Столица в блокноте»), выплескивая на поверхность предприимчивого скоробогача «нэпмана» и стяжателя «спеца», норовивших в этой толчее и сутолоке едва складывающегося нового мира урвать кусок покрупнее.

Перо Булгакова спешило запечатлеть быстротекущую, невероятную, неповторимую действительность. Оно откликалось сатирическими штрихами, в этих очерках фельетонах. Сатирическими главами – язвительными и веселыми. Целыми сатирическими произведениями, такими, как «Похождения Чичикова», по объему – рассказ, по насыщенности – маленькая повесть, в которой Булгаков заставил въехать в нэповскую Москву из царства теней, из царства «мертвых душ» вереницу гоголевских персонажей во главе с Чичиковым.

Вот Чичиков снимает в аренду доходное предприятие – «Пампуш на Твербуле» (памятник Пушкину на Тверском бульваре). Справки представить? Ведомости? «Двух часов не прошло, представил и ведомость. По всей форме. Печатей столько, как в небе звезд. И подписи налицо. За заведующего – Неуважай-Корыто. За секретаря – Кувшинное рыло. За председателя тарифно-расценочной комиссии – Елизавета Воробей».

«…Уму непостижимо, что он вытворял. Основал трест для выделки железа из деревянных опилок и тоже ссуду получил. Вошел пайщиком в огромный кооператив и всю Москву накормил колбасой из дохлого мяса. Помещица Коробочка, услышав, что теперь в Москве «все разрешено», пожелала недвижимость приобрести; он вошел в компанию с Замухрышкиным и Утешительным и продал ей Манеж, что против университета. Взял подряд на электрификацию города, от которого в три года никуда не доскачешь, и, войдя в контакт с бывшим городничим, разметал какой-то забор, поставил вехи, чтобы было похоже на планировку, а насчет денег, отпущенных на электрификацию, написал, что их у него отняли банды капитана Копейкина».

Повесть написана как стилизация, почти имитация Гоголя: название произведения, имена персонажей, пестрящий гоголевскими выражениями язык… Но этот стремительный темп, каждая фраза – как щелчок, в каждом абзаце – законченная сатирическая тема, – разве так густо, так лаконично писал неторопливый Гоголь? У Булгакова было совершенно удивительное чувство стиля во времени. «Похождения Чичикова» написаны словно бы в ритме Ильфа и Петрова, хотя до возникновения писателя Ильфа и Петрова оставалось еще несколько лет. И воскрешенный Булгаковым Чичиков – уже не гоголевский, булгаковский Чичиков – отразится у Ильфа и Петрова в подпольном миллионере Корейко, который производит свою аферу по электрификации «небольшой виноградной республики» примерно тогда же, когда герой Булгакова занимался электрификацией города, «от которого в три года никуда не доскачешь»; и хотя Корейко не арендовал Пампуш на Тверском бульваре, но зато по соседству, на Сретенском, переливал из бочки в бочку обыкновенную воду – это называлось «Химическая артель «Реванш». И в мадам Грицацуевой, как будто никак не похожей на гоголевскую Коробочку, обозначится явственная связь с Коробочкой булгаковской…

Богатейшей галереей типов и зарисовок в фельетонах, очерках, рассказах Булгакова начала 20-х годов проходили приспособленцы – яростное и цепкое мещанство эпохи нэпа. То самое, о котором и Маяковский в те же годы писал: «Намозолив от пятилетнего сиденья зады, крепкие, как умывальники, живут и поныне – тише воды. Свили уютные кабинеты и спаленки».

Сатира Булгакова высвечивала это мещанство, извлекала его из забаррикадированных, оклеенных справками И мандатами, обвешанных портретами Маркса и Луначарского квартир. И возникал «бывший присяжный поверенный» в рассказе «Четыре портрета» – «один из самых сообразительных людей в Москве», окопавшийся в своей квартире «не просто так, а основательно». («Тут товарищ Настурцина», – водил он комиссию по комнатам, – «тут я», – и хозяин широко показал на Карла Маркса…») Или нэпман с глазами, похожими «на две десятки одесской работы» («Столица в блокноте. Триллионер»).

И были еще фельетоны в «Гудке» – десятки и десятки фельетонов по рабкоровским письмам, по «сигналам с мест». Булгаков писал их стремительно, впоследствии, в повести «Тайному другу», с жестокой иронией отозвался о них так: «Волосы дыбом, дружок, могут встать от тех фельетончиков, которые я там насочинил». Маленькие, порою со случайной тематикой фельетоны, в которых тем не менее так ярко горят искры ошеломляющей, гротескной, не знающей границ булгаковской фантазии.

И все это был день. Рабочий «Гудок» и эффектная редакция «Накануне» (Большой Гнездниковский переулок, крытые светло-синим сукном полы, полированное дерево перегородок). Фельетоны, очерки, корреспонденции. Будни, труд, хлеб…

Главное приходило ночью. Тогда огромный город затихал, и квартира на Большой Садовой, в которой жил Булгаков, – шумная «коммунальная» квартира с самогоном, драками и плясками под гармонь – умолкала тоже. Дом, как многоярусный корабль, летел под неподвижным черным небом, и писатель оставался один на один с Россией и своим долгом перед ней.

Он знал, что может написать нечто очень значительное. Было у него ощущение, что он – свидетель эпохи.

Замысел романа «Недуг» ушел вместе с 1921 годом. Теперь воображение писателя занимают другие образы.

В автобиографическом «Театральном романе» рождение нового замысла описано так: «Он зародился однажды ночью, когда я проснулся после грустного сна. Мне снился родной город, снег, зима, гражданская война… Во сне прошла передо мною беззвучная вьюга, а затем появился старенький рояль и возле него люди, которых уже нет на свете».

Образ войны – в трактовке: война и дом – в этих строках размыт, почти стерт, образ дома выдвинут на первый план. В неоконченной и написанной раньше повести «Тайному другу», в которой историю своего романа о гражданской войне Булгаков дал гораздо подробнее (а до истории пьесы и спектакля так и не дошел), этот образный толчок запечатлен отчетливей и конкретней:

«Мне приснился страшный сон. Будто бы был лютый мороз и крест на чугунном Владимире в неизмеримой высоте горел над замерзшим Днепром.

И видел еще человека, еврея, он стоял на коленях, а изрытый оспой командир петлюровского полка бил его шомполом по голове, и черная кровь текла по лицу еврея. Он погибал под стальной тростью, и во сне я ясно понял, что его зовут Фурман, что он портной, что он ничего не сделал, и я во сне крикнул, заплакав:

– Не смей, каналья!

И тут же на меня бросились петлюровцы, и изрытый оспой крикнул:

– Тримай його!

Я погиб во сне. В мгновение решил, что лучше самому застрелиться, чем погибнуть в пытке, и кинулся к штабелю дров. Но браунинг, как всегда во сне, не захотел стрелять, и я, задыхаясь, закричал.

Проснулся, всхлипывая, и долго дрожал в темноте, пока не понял, что я безумно далеко от Владимира, что я в Москве, в моей постылой комнате, что это ночь бормочет кругом, что это 23-й год и что уж нет давным-давно изрытого оспой человека».

Но и здесь, почти сразу же вслед за этим образом петлюровской ночи за Днепром против Киева, на Слободке, так потрясшей и навсегда памятной Булгакову февральской ночи 1919 года, возникает другой образ – образ теплого дома и любимых людей:

«Я простонал и пошел к дивану. Свет исчез. Во тьме некоторое время пели пружины простуженными голосами. Обиды и несчастья мало-помалу начали расплываться.

Опять был сон. Но мороз утих, и снег шел крупный и мягкий. Все было бело. И я понял, что это рождество…

В громадной квартире было тепло. Боже мой, сколько комнат! Их не перечесть, и в каждой из них важные, обольстительные вещи. От пианино отделился мой младший брат. Смеялся, поманил меня пальцем. Несмотря на то, что грудь его была прострелена и залеплена черным пластырем, я от счастья стал бормотать и захлебываться.

– Значит, рана твоя зажила? – спросил я.

– О, совершенно.

На пианино над раскрытыми клавишами стоял клавир «Фауста», он был раскрыт на той странице, где Валентин поет…

От парового отопления волнами ходило тепло, сверкали электрические лампы в люстре, и вышла Софочка в лакированных туфлях. Я обнял ее».

Здесь описан не дом Турбиных и не дом Булгаковых на Андреевском спуске, 13. Это, пожалуй, квартира на углу Андреевского спуска и Владимирской, где в самую счастливую пору своего брака снимали комнату окнами на прекрасный собор Михаил и Тася. Но два образа у истоков романа Булгаков упорно видит вместе: образ насилия и жестокости, образ войны – и образ светлого тепла и мира, образ дома.

«Так я начал писать роман. Я описал сонную вьюгу. Постарался изобразить, как поблескивает под лампой с абажуром бок рояля. Это не вышло у меня. Но я стал упорен» («Театральный роман»).

И «сны» – преследующие писателя образы, и первые попытки перелить эти образы в прозу романа, описать, «как хорошо, когда дома тепло, часы, бьющие башенным боем в столовой, сонную дрему в постели, книги и мороз» и «страшного человека в оспе, мои сны», Булгаков в повести «Тайному другу» относит к 1923 году.

Но было это раньше. В 1923 году Булгаков уже работает над романом «Белая гвардия» (именно работает, не только вдохновенно, но и продуманно – над историческими материалами, над стилем, над композицией). А подступы к роману относятся к 1922 году. От этих подступов, от ранней истории «Белой гвардии», сохранилось два фрагмента, к сожалению, не в рукописях – в испорченных множеством опечаток и тем не менее очень интересных газетных публикациях.

Первый из этих фрагментов был опубликован в «Литературном приложении» к газете «Накануне» 10 декабря 1922 года под названием «В ночь на третье число» и имел подзаголовок «Из романа «Алый мах».

В ночь на третье число – на 3 февраля 1919 года – петлюровцы, как помнит читатель, под ударами Красной Армии панически оставляли Киев.

В отрывке одеваются реальностью эти самые «сны». Петлюровская «синяя дивизия» у моста на Слободке, «пан куренной» («На его круглом прыщеватом лице была холодная решимость»), насилие, разнузданная жестокость, надругательство, убийство. «Первое убийство в своей жизни доктор Бакалейников увидал секунда в секунду на переломе ночи со второго на третье число. В полночь у входа на проклятый мост. Человека в разорванном черном пальто с лицом синим и черным в потеках крови…» – в «Белой гвардии» эта картина предстанет лаконичней и обобщенней.

И дом в городе за рекой, на горах, очень похожий на тот, что будет описан в романе «Белая гвардия». А в домах – «мир в вещах и смятение в душах». Молодая женщина, полная тревоги за мужа, здесь это жена доктора и зовут ее Варвара Афанасьевна. Впрочем, Елена Тальберг в романе, по мнению близких Булгакова, писана с его сестры Вари – Варвары Афанасьевны. Колька Бакалейников (Булгакова-младшего, Николая, дома звали именно Колькой; Никол, Николка появится только в «Белой гвардии» и потом в пьесе «Дни Турбиных»). Юрий Леонидович, «феноменальный баритон» (в романе баритона будут звать Леонид Юрьевич Шервинский). Свет, тепло и раскрытое пианино.

Образ войны и образ дома, которые войдут основными образами и в роман «Белая гвардия».

Но есть и существенное отличие этого фрагмента от будущего романа. Герои жадно ждут прихода большевиков.

«– Ура! Радуйся, Варвара… Ура! Гонят Петлюру! Красные идут.

– Да что ты?

– Слушайте… Я сейчас выбежал на улицу, видел обоз. Уходят хвосты, говорю вам, уходят».

«– Ясно, – подтвердил Юрий Леонидович и подбежал к пианино. Уселся, ткнул пальцем в клавиши и начал тихонько:

 
Соль… до!..
Проклятьем заклеймен…
 

А Колька, зажав руками рот, изобразил, как солдаты кричат «ура»:

– У-а-а-а!..

– Вы с ума сошли оба! Петлюровцы на улице!..

– У-а-а-а!.. Долой Петлю… ап!..

Варвара Афанасьевна бросилась к Кольке и зажала ему рот рукой».

И доктор Бакалейников на проклятом мосту – мобилизованный петлюровцами доктор Михаил Бакалейников – жарко молит, «уставившись в волшебное небо»:

«– Господи. Если ты существуешь, сделай так, чтобы большевики сию минуту появились в Слободке. Сию минуту… Я – монархист по своим убеждениям. Но в данный момент тут требуются большевики… Господи… Дай так, чтобы большевики сейчас же вон оттуда из черной тьмы за Слободкой обрушились на мост».

И «монархизм» его повисает, теснимый восторженным предвкушением явления революционных матросов:

«Доктор сладострастно зашипел, представив себе матросов в черных бушлатах. Они влетают, как ураган, и больничные халаты бегут врассыпную. Остается пан куренной и эта гнусная обезьяна в алой шапке – полковник Мащенко. Оба они падают на колени.

– Змилуйтесь, добродию, – вопят они.

Но доктор Бакалейников выступает вперед и говорит:

– Нет, товарищи! Нет. Я – монар… Нет, это лишнее… А так: я против смертной казни. Да. Против. Карла Маркса я, признаться, не читал и даже не совсем понимаю, при чем он здесь, в этой кутерьме, но этих двух нужно убить, как бешеных собак…

…В руках у доктора матросский револьвер. Он целится. В голову. Одному. В голову. Другому.

Тут снег за шиворотом растаял, озноб прошел по спине, и доктор Бакалейников опомнился».

Но почему «Из романа «Алый мах»? Каков реальный смысл этого подзаголовка?

Других упоминаний такого романа ни архивы, ни память близких Булгакова не сохранили. Может быть, не было никакого «Алого маха»? Мистификация? Ссылка, сделанная для важности?

Или, может быть, все-таки был – замысел, контур, идея романа? Попробуем, преодолев гипноз романа «Белая гвардия», действие которого заканчивается как раз в ночь на третье число, перечесть эту главу из «Алого маха» как если бы это было начало романа. Естественно предположить, что писатель пишет роман с начала, а не с конца?

И тогда мы вспомним, что хронологически – в истории – с описанных Булгаковым событий действительно начинался «алый мах»: победное, стремительно развивавшееся, блистательное наступление Красной Армии на юг, когда в короткий срок – февраль, март, апрель 1919 года – была освобождена почти вся Украина, Донская область, Крым, когда петлюровцы действительно «салом пятки смазывали» при одном только слове «большевики». «Алый мах»… Неужели в преддверии «Белой гвардии» был момент, когда Булгаков собирался писать роман о Красной Армии?

Год спустя после публикации этой главы, в декабре 1923 года, когда роман «Белая гвардия» уже «летел к концу», в газете «Гудок» появился рассказ Булгакова «Налет» с подзаголовком «В волшебном фонаре».

«Налет» – рассказ-картина, видение, возникающее с какой-то внезапной неотвратимостью, как бы «в волшебном фонаре». Он близок цитированным выше булгаковским «снам». И близок он также некоторым возникающим внезапно – кинематографически – картинам в романе «Белая гвардия», особенно во второй части романа, где описано, как петлюровцы занимают Город.

Это фрагмент, набросок, вариант из каких-то ранних редакций романа, к этому времени уже отброшенных автором. Фрагмент, оформленный, вероятно, для публикации, как отдельный рассказ и даже снабженный подчеркивающей эту «отдельность» концовкой (рабфаковцы собрались в клубе у огня, и человек, несколько странный, застенчивый и на одно ухо оглохший, рассказывает, глядя в огонь, то, что мы перед тем прочли, рассказывает, как его расстреляли и как он все-таки чудом остался жив).

В рассказе «Налет», как и в отрывке «В ночь на третье число» и потом в романе «Белая гвардия», – те же связь и противостояние образов «война» и «дом». Только образ войны здесь – въявь, образ дома – в воображении.

Зимней метельной ночью – зимней, как в романе «Белая гвардия», зимней, как в отрывке из «Алого маха», – внезапно налетевший из тьмы конный вооруженный отряд не то петлюровцев, не то просто бандитов (банды тех лет по численности и вооруженности порою не уступали войскам) захватывает маленький пост на железной дороге, охраняемый тремя часовыми «караульного полка». Один из красноармейцев погибает сразу («…и еще совершенно явственно обозначился третий часовой Щукин, лежавший, свернувшись, в сугробе»). А двух других расстреливают у черной груды щитов.

Образ дома светлым и кратким видением возникает в мозгу одного из них. «Абрам упал в глубокий снег под натиском бесформенной морды и страшной лошадиной груди, покатился, не выпустив винтовки из рук…

– Тильки стрельни… стрельни, сучья кровь, – сказал сверху голос, и Абрам понял, что это голос с лошади.

Тогда он вспомнил почему-то огонь в черной печечке, недописанную акварель на стене – зимний день, дом, чай и тепло».

«Вот так все и кончилось, – думает он в момент расстрела, – как я и полагал. Акварели не увижу ни в коем случае больше, ни огня. И ничего не случится, нечего ждать – конец».

Дом, возникающий в его мозгу, – вариант дома, который в конце концов сложится в «Белой гвардии» как дом Турбиных. Правда, вместо пианино, символа разумной, светлой и радостной жизни, здесь акварель. Может быть, красноармеец «караульного полка» Абрам – художник…

Расстреливаемый Стрельцов показан Булгаковым со стороны, глазами Абрама:

«Стрельцов стоял с лицом, залепленным красной маской, – его били долго и тяжко за дерзость, размолотив. всю голову. От ударов он остервенел, стал совершенно нечувствительным и, глядя одним глазом зрячим и ненавистным, а другим незрячим, багровым, опираясь вывернутыми руками на штабель, сипя и харкая кровью, говорил:

– Ух… бандитье… У, мать вашу… Всех половят, всех расстреляют, – всех…»

Но Абрам показан изнутри. Любопытно, что впечатления Турбина в одной из самых острых ситуаций романа «Белая гвардия» (преследование на улицах Города и невероятность и все-таки явь спасения) вберут в себя многие мотивы и образы этих страниц.

«– Тю! Жида взялы!» – резнул голос в темноте за фонарем… «И другой?» – жадно откликнулся бас» («Налет»). «Второй вырвался из-за угла и дергал затвор. На лице первого ошеломление сменилось непонятной, зловещей радостью. «Тю! – крикнул он, – бачь, Петро: офицер». Вид у него при этом был такой, словно внезапно он, охотник, при самой дороге увидел зайца» («Белая гвардия»).

Параллелей множество. Описание того, что видит человек, когда на него направлено смертельное дуло («– А ну, – предостерегла тьма… И прямо в темноте, против часовых, в дырочках винтовок притаился этот самый черный конец». – «Налет». «Винтовка второго превратилась вся в маленькую черную дырку, не более гривенника… По-волчьи обернувшись на угонке… Турбин увидал, как черная дырка сзади оделась совершенно круглым и бледным огнем…» – «Белая гвардия»).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю