Текст книги "Размах крыльев ангела "
Автор книги: Лидия Ульянова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Она и не заметила, как прошел день, снова появился Степаныч. Как и обещал, был если и не трезвым, то не пьянее утреннего. Рвался в бой. Маша с великой радостью бросила на него немытые полы, а сама побежала к Нюсе, разжилась мукой и маслом, договорилась, что завтра Нюся купит ей в городе побольше продуктов для теста. По дороге известила всех встречных женщин, что ягоды, несмотря на отсутствие Александры, покупает с удовольствием.
Дома Маша приняла душ – поплескалась в уличной выгородке с навешенной под крышей бочкой для воды, – немного взбодрилась и уселась за кухонный стол проводить инвентаризацию дневного «улова». Денег Маша заработала много. Конечно, в прежние времена она за день частенько тратила больше, но сейчас это казалось ей вполне увесистой суммой. Деньги Маша разделила на две стопочки, одну убрала в жестяную коробку из-под чая.
– Это Александре, – пояснила сидящему напротив мужу. Македонский курил «Житан» и поигрывал зажигалкой с Эйфелевой башней.
– Сдурела, что ли? – грубо спросил Бешеный Муж. – Ей с какого кетчупа? Она про эти деньги знать не знает.
– Ну и что. Она, кстати, аренду платит. Если бы не Саша, я бы ничего не заработала.
– Интересно мне, ты из дому все вынесла, – задушевно гнул свое Македонский, – муку, масло, сахар, не знаю, что там еще… Ты считать умеешь?
– Саша, я считать умею, не делай из меня совсем уж дуру. Здесь всем хватит, – решительно отозвалась Мария.
– Лучше бы мужу родному дала, а подруге своей можешь отдать колготки.
Маша подтолкнула в его сторону свою кучку:
– Возьми сколько нужно, только нам с тобой надо на печку оставить. Ты, кстати, с печкой решил что-нибудь?
– Далась тебе эта печка! – взвился Бешеный Муж, откидывая деньги. – Что, хапнула денег и сидишь как… Как жаба, блин! Да плевать я хотел на твои копейки.
– Здесь, Саша, не копейки, а доллары, – спокойно поправила Маша, терпеливо собирая с пола рассыпанные бумажки, – ты извини, но я устала сегодня и спать хочу. Мне вставать рано.
Маша прошла мимо него в спальню, разделась и легла в кровать. Не успело тело насладиться прохладой простыней, легкостью перины, как она уже спала, ушла в безмятежную неявь, где подкатывали к ногам дневные впечатления, мягко окутывали расслабленные плечи яркие эмоции, где на плас Пигаль, засаженной вишневыми деревьями, сидела на одной из веток женщина-птичка. Она ела маленький пирожок и не переставала чирикать:
– Шарман! Шарман!
Обескураженный Македонский, не замедливший явиться доругиваться, постоял над спящей женой и побрел смотреть телевизор.
Все пять дней Маша вставала рано, заводила тесто, пекла пироги. Даже действия свои довела почти что до автоматизма. С вечера принимала у баб ягоды, сажала Степеныча тут же в музее перебирать. Со Степанычем Мария тоже пыталась делиться деньгами, но он не брал. Сердился:
– Я, Маш, не нанимался, я тебе просто так помогаю. Вот вчера ты у меня малину купила, так я деньги взял, потому что правило такое – за ягоду платить. А будешь меня обижать, я не приду больше.
– Как это не придешь? – возмущалась Маша. – А что же я без тебя? Мне одной не разорваться, как хочешь. Обижайся не обижайся – твое дело, но попробуй только не приди.
– Ну ладно, шучу, пугаю тебя… – с видимым удовольствием тянул Степаныч.
– Ты, Степаныч, мой Бэтмен, я знаю, что в трудную минуту могу на тебя положиться.
– Бэтмен? Какой такой Бэтмен?
– Это, Степаныч, такой американский герой фильмов и комиксов, он человек – летучая мышь, он прилетает, когда тяжело, и выручает.
– А-а-а… Что-то я такое припоминаю. Это тот, который на спортивные штаны сверху красные трусы надевает?
Маша только хохотала.
– Ой, ну какой же ты у меня дремучий! Бэтмен – символ Америки, кумир миллионов, мечта и надежда, а ты говоришь, что он трусы носит на штаны! Трусы на штаны – это Человек-паук. Надо тебя в кино, что ли, отвезти, в Норкин.
– Здрасте, приехали! Кина я про пауков не видал! В сарай зайди, пошебуршись палкой в сене, вот тебе и кино, любуйся, как разбегаться начнут. Не люблю я такие фильмы, я люблю, когда по правде жизни. Старые советские люблю, про войну.
– Но ведь в них, говорят, тоже все придумано, говорят, что на самом деле все не так было…
– Все равно люблю. Там чувства, а в современных похабень одна. Хм, Человек-паук!
Несмотря на заведшиеся деньги, Степаныч вел себя примерно. Ходил почти трезвый и какой-то мечтательный. Пил с Марией чай с заначенными ему пирогами и рассуждал все больше о высоком. По вечерам Маша наливала ему рюмку водки из Александриных запасов, и он чинно пил, не по-русски, махом, а растягивая на два раза, по полрюмки.
Туристы в эти дни были разные, французы приезжали еще только раз, но и с другими народами Маша нашла общий язык. Предприятие процветало, доходы росли. Пироги свои она теперь позиционировала так: европейские пироги с русской начинкой. Видно, уставшие от всего исконно русского, иностранцы охотно попадались на ее маленькую хитрость.
Александра вернулась вечером, когда Мария со Степанычем вдвоем пили кофе в опустевшем музее.
– А этот что тут делает? Нашел место! Давай проваливай отсюда! И заразу свою блохастую от крыльца забери!
Степаныч безропотно ретировался, лишь прошаркали ко входной двери тапки. Маша бросилась на защиту:
– Сашуля, напрасно ты так, он не пьет сейчас. Ягоду приносит. Помогает. Мне с непривычки все сразу тяжело.
Александра помягчела:
– Ладно, сорвалась. Как ты тут? Что такого тяжелого, что и не справиться?
– Я хорошо, – прилежно принялась отчитываться Мария. – У меня все получилось. Ты только не ругайся, но я бар открыла. Я пироги пекла и продавала. Хочешь? Давай я тебе кофе сварю.
– Лучше водки мне налей, – вымученно-насмешливо отозвалась Александра, растирая ладонью лоб, – хреново мне.
– Что-нибудь с мужем? – забеспокоилась Маша.
– Ничего нового. Ни-че-го. Ты в голову не бери, я всегда такая возвращаюсь. Тяжело это. Тащи свои пироги.
Пироги Саше понравились, она с удовольствием закусила ими водку, закурила. Сладко и вкусно выпустила дым.
– Саш, – Маша вернулась из подсобки, шурша пакетом, – на, это я заработала. Здесь половина.
Заставила Александру посмотреть. Александра лениво достала из пакета деньги, присвистнула:
– Да ты лихая, тихоня. И как тебе только удалось? Так и у меня не всегда выходит.
– Хочешь, я буду приходить тебе помогать? Давай? – с готовностью предложила Мария.
Но Александра как-то сразу насторожилась, нехотя ответила:
– Спасибо. Надо будет, может быть, полы вечером помыть, уборку сделать, так я позову.
И Маша поняла, что приключение ее закончилось. Наскоро попрощалась и подалась домой. Шла чуть не плача, прижимая к груди пакетик с сувенирами и деньгами, и едва не прослушала, что из дома ее доносятся непривычные звуки.
Еще с дороги слышны были грохот, стук, затейливый мат, раскатистый мужской смех.
В доме крушили печку.
Маша осторожно протиснулась в кухню и чуть не заскулила от досады – по всему дому висело плотное облако белой пыли. Ничего не убрано, мебель не накрыта, двери в комнаты нараспашку. И летит, летит повсюду мелкая, въедливая пыль, оседает на недавно чистых поверхностях.
– Бог в помощь! – крепясь, поприветствовала Маша работяг.
Под чутким руководством Македонского печку громили Николай-столяр и незнакомый чернявый, усатый мужик, раздетый до пояса. На лоснящемся от пота рельефном торсе его тоже лежал сероватый налет.
Маша прямиком бросилась в спальню, закрыла за собой дверь. Уборка была неминуема. Тонким пальчиком поводила по запыленному зеркалу, получилось «Маша». А ниже привычно, как писала в детстве на всех подходящих поверхностях: «М+М=Д». От трех букв в действительности осталась только одна «М»—она, Маша.
– Ну, довольна? – гордо спросил Македонский, вваливаясь следом. Прочитал на зеркале. – Что это «Д»? У нас с тобой не «Д», у нас с тобой «Л», любовь.
Подписал наискось, через всю мутную зеркальную гладь: «Маша+Макед.=Любов». Маша не стала уточнять, что два «М» и «Д» не имеют к нему отношения, относятся только к ней, прежней Маше. Рассеянно расстегнула блузку, принялась снимать брюки. Ободренный этими действиями, Македонский повалил ее на кровать, охотно принялся снимать остальное. За неплотно прикрытой дверью раздавались чужие голоса, отвлекали Марию от всякого лиризма.
– Саша, не надо, ты грязный весь… Не надо, потом. Я тоже в душ собираюсь…
– Ах, грязный? – Македонский резко отпрянул. – Работал я. Печку твою долбаную строил. Значит, говоришь, грязный? Конечно, не француз какой-нибудь вонючий. Как говорится, одни лягушек едят, а другие на них женятся. Высоко ты взлетела за несколько дней, как я погляжу! Я тебе, лягушонка моя, лапки быстро пооборву.
Но тут его позвали из кухни, пришлось уйти, к Машиной радости.
«Как же я устала!»—подумала, поднимаясь с кровати, Маша.
Спроси у нее сейчас, что она имеет в виду, не ответила бы. То ли тяжелый день, то ли суету последних недель, то ли саму свою жизнь…
Глава 9. Македонский
Настоящий мачо, Бешеный Муж Александр Македонский, восседал среди ночи в одних трусах в углу кухни, там, где еще худо-бедно можно было разместиться, не изгваздавшись цементной пылью, пил чуть теплый жидкий чай с утрешней заваркой, курил и размышлял о том, куда катится его семья.
Перспектива нарисовывалась нерадужная.
Денег, реальных больших денег не предвиделось. А именно к таким он привык. По крайней мере он считал, что привык к большим деньгам. Его не устраивало, когда по рублику, тонким ручейком в подставленный ковшичек. Ему нужно было сразу и много – ведь у других-то получается сразу и много, а он что, рыжий?
Поначалу так и получалось, когда в команде таких, как он, неудавшийся хоккеист Саша Македонский держал под собой секондхендновские раскладушки, склады поношенного тряпья, идущего из Европы. Но Саше стремно было чувствовать себя обычным, рядовым исполнителем, быком, тем более при таком хозяйстве, как ношеные подштанники. Не для того Саша приехал в Питер, его манила другая, изысканная жизнь, и к такой жизни он чувствовал себя способным, именно для нее рожденным. Мама-папа не зря вложили душу в Сашино воспитание, провинциальные интеллигенты. Саша знал начатки литературы и искусства, умел правильно вести себя за столом, связно строил предложения, красиво ухаживал за женщинами и считал этого вполне достаточным для того, чтобы занимать персональный кабинет с кондиционером, носить под мышкой стильную кожаную папочку, посещать фуршеты, презентации и брифинги, где между двумя бокалами холодного шампанского, замершего в стильных длинноногих бокалах, легко решались деловые, денежные вопросы. Во всяком случае, так представлял себе Саша.
Он даже жену себе выбирал такую, чтобы могла соответствовать ему на вожделенных фуршетах и презентациях, чтобы не стыдно было рядом поставить. И чтобы могла она не просто молча стоять и глупо улыбаться, а умела поддержать светскую беседу, имела приличную родословную. При первом же знакомстве прикидывал: потянет ли его визави роль первой леди страны или нет. На меньшее был не согласен, а ну как придется в самых верхах вращаться. Искал неиспорченную, интеллигентную девочку, а самое главное, сироту. Чтобы без всяких там тещ и родственников, чтобы никому потом, в дальнейшем не надо было бы помогать, на шее тащить. Чтобы подчинялась только ему.
Машка поначалу и подчинялась. Оставшись разом совершенно одна, она тяготилась полной внезапной своей свободой, какой-то непривычной беспризорностью, одиночеством и с радостью приняла необходимость снова подчиняться, отчитываться, зависеть полностью и целиком. Она смотрела на мужа глазами, полными восторга, восхищалась его силой, мужественностью, красотой, его словом хозяина. Она ждала от него волшебства, способности развести руками любую беду, оправдать все ее до сих пор детские мечты. Она искала в нем и отца, и любовника, и друга. Часто не находила, но легко и с удовольствием обманывалась, смотрела переполненными ожидания глазами и улыбалась. Ждала чуда.
На чудо бывший хоккеист был не способен, как оказался не способен и на самостоятельные действия. Его личные инициативы были заранее обречены, в редких случаях оказывались удачными. Опять же, потому, что нужно было все и сразу. Но и в случае удачи тех, ожидаемых, вкусно пахнущих, больших денег отчего-то не получалось. Лишь тоненькие ручейки, под которые нужно было подставлять ковшик и ждать. Ждать же Саша не мог.
А Маша все смотрела и смотрела глазами, полными восторга, все ждала, что вот сейчас он на ее глазах достанет из шляпы пушистого белого кролика. Кролика не было, но она все равно ждала.
Как раз этот полный надежды взгляд бездонных глаз сильнее всего действовал на Македонского, неудавшегося полководца. Действовал как красная тряпка на быка, был причиной бессильных вспышек ярости, когда доставалось именно обладательнице бездонных, всепрощающих глаз. Именно из-за них летала Маша от стены к стене, падала под ноги, не держа удара. Только бы не глядела так, не ждала. Ведь где-то в глубине души Македонский понимал, что не то что Биллом Гейтсом или Абрамовичем, не стать ему даже банковским клерком или крутильщиком нефтяного вентиля. И, соответственно, кожаная папочка, ботинки ручной работы, часы настоящие, швейцарские – признаки определенного положения, – ему ни к чему. Не понимал Саша лишь того, что тот самый крутильщик нефтяного вентиля встает утром ни свет ни заря, в любую погоду тащится к своему вентилю, невзирая на грипп и похмелье, и крутит, крутит целый день, а надо, то и сверхурочно, ночью. Крутит, а под вентиль подставляет свой маленький ковшичек, чтобы каждая капелька собиралась, не пропадала втуне.
Ему показалось в какой-то миг, что надо все поменять, начать заново, с чистого листа, но все бросить и заново начать – это поступок, это шаг, это решение. Саша же не решался.
Только когда финансовые инициативы, а именно пирамиды, рассчитанные на таких вот любителей легкой и быстрой наживы, кремлевских мечтателей, довели Сашу до логического финала, только тогда он с показной радостью вынужден был «пойти за мечтой», начать все сначала и заново. Ему казалось, что теперь-то наверняка наладится и получится, не просто так жизнь выкидывает подобные кульбиты, но снова не вытанцовывалось.
В этом глухоманном селе тоже нужно было иметь наготове ковшик, ловить в него мелкую туристскую монетку, а после менять десять мелких монеток на одну покрупнее и так далее без конца. Нужно было махать топором, возводя псевдорусские избы, до одури жарить шашлыки зажравшимся экскурсантам или, на худой конец, принимать ягоду и сдавать ее на норкинский комбинат. Да и простую мужицкую работу по дому, своему дому, никто не отменял. Но Саша не мог, не мог заставить себя делать это. Хотел, а не мог. Нужно было все и сразу. К Сашиному бы невероятному авантюризму, к его жажде славы еще немного везения – цены бы ему не было – именно так, из ничего казалось бы, и рождаются великие проекты своего времени, – только кто-то там, наверху, рассудил иначе. Заинтересовал, казалось, лошковских мужиков своими перспективами, но те быстро охладели. Остались, правда, кое-какие наметки в Норкине, на рынке…
И Машка тоже в последнее время сильно изменилась. Не спрашивает больше советов, не просит помощи, а тихо, молча делает все сама, сама решает. Плакать перестала по ерунде, как раньше, теперь больше молчит от обиды. Во взгляде ее почти исчезло то, прежнее выражение ожидания чуда, остались лишь деловитость и неведомая прежде деревенская бабья суровость. Как домовитая, запасливая белка, Машка исступленно обихаживает дом, запасает по сусекам пропитание на зиму: варенье варит, огурцы солит, крупы по баночкам ссыпает. Захотела – к тезке его пошла подработать, не спросила. Кстати, неплохо у нее выходило. Может, оттого, что Машка дура, а юродивым да пьяницам, как известно, везет, Бог хранит. Деньги к рукам сами липнут.
И ударить Машку Саша теперь тоже не мог. В глубине ее глаз словно бы загорался предупредительный красный огонек: не трожь! Прежнего страха не было в ней больше. Да и деревня не город, бездушный, закрытый на замки, застегнутый на все пуговицы. Это там, за металлической плотной дверью, делай что хочешь, верши правосудие, никто не заметит, слова не скажет. А тут все на общак. Здесь к Машке все хорошо относятся, жалеют ее. То огурцов дадут и ягод, то помощь предложат. И эти новые странные приятели: чудной опустившийся дядька, полубезумная староверская старуха в соседнем селе, пройдошистая Александра…
Определенно, все это не могло нравиться Македонскому.
А, с другой стороны, кому он нужен-то, кроме родной жены? Может быть, хорошо, что стала самостоятельной? Другая какая давно бы послала. Впрочем, и Машка уже не выдерживала, начинала тихо пока, но внятно давать понять, что время его, Македонского, единоначалия ушло. Но об этом Бешеный Муж думать решительно не хотел.
Вместо этого приоткрыл неслышно дверь в спальню, тихо, воришкой скользнул под одеяло, тесно прижал к себе Машку. Машка, со сна теплая и душистая, обвила за шею своими худенькими ручками и застыла покорно: то ли дальше спать, то ли наоборот, просыпаться. Муж пожелал, чтобы просыпаться. И она проснулась, была горяча и нежна, дарила себя целиком, щедро и бескорыстно.
Глава 10. Степаныч
Утром картина погрома была еще страшней, чем с вечера. Толстым слоем лежала везде цементная пыль, легко взлетающая в воздух при каждом движении, а на месте былой печи словно бельмо бросалась в глаза куча кирпичных обломков с покрытыми сажей краями.
Маша сняла с крючка перемазанное кем-то полотенце, вытерла им стол, табуретку, протерла чайник. Посуду нужно было всю мыть…
– За что мне все это? – задала себе вопрос и тут же упрекнула себя:—Ну что я такая никчемушная? У других и дом, и дети, и работа, а со всем справляются. Я же…
И тут Маша вспомнила, что за молоком не ездила целую неделю. Целую неделю она не была в Нозорове, не видела старухи Гавриловны.
Она вышла во двор. Посередине, на самой дороге высилась груда закопченных печных останков. Мария обошла кучу битого кирпича, вывела из сарая свою «Украину» и покатила в Нозорово.
Гавриловна копошилась в огороде, собирала огурцы, складывая их в подобранный гамаком передник. Заприметив Машу, разогнулась, заулыбалась, и лицо ее собралось от улыбки множеством мелких складочек.
– Пропащая душа! Я было решила, что надоела тебе старуха, – кокетливо радовалась Гавриловна, – думаю, что с молодежью-то интересней чай…
– Ладно вам, Гавриловна, здравствуйте. Работала я, подругу подменяла. Вы уж меня извините, Анна Гавриловна, но я сегодня не завтракала – в доме погром, печку кладут. Чаем меня не напоите?
Гавриловна засуетилась. Поспешила в погреб за яйцами, поставила перед Машей плошку с огурцами, краюху хлеба. Чайник водрузила на плиту.
Маша сидела, ела огурец с хлебом и не остужала старушечьего пыла. Ей было так приятно наблюдать за суетой, поднятой из-за нее, чувствовать на себе заботу.
Яйца Гавриловна сварила «в мешочек». Вкуснющие свежие деревенские яйца с желтками не бледно-анемичными, как в магазинах, а апельсиново-яркими, сочными, солнечными. И чай заварила духмяный, со смородиновым листом.
– А это вам, – Маша достала из кармана яркую пачку хорошего черного чая с цветочно-фруктовыми добавками, доставшегося ей от английских туристов. Все остальные ее безделушки Гавриловне не годились, были чересчур мирскими, даже шоколадки – сладости, Гавриловна их не употребляла, а против чая старуха ничего не имела.
Гавриловна с искренним детским интересом расспрашивала о заморских людях, о Машином рецепте теста, о Степаныче. Со Степанычем Гавриловна оказалась знакома. Не близко, шапочно, но судьбу его понаслышке знала и с Машей сплетнями делилась.
– Он очень хороший старик, добрый. – поделилась Маша своими наблюдениями.
– Ну ты, девка, даешь! – широко всплеснула руками Гавриловна. – Да какой же он тебе старик! Ему всего-то мало за пятьдесят будет, в соку мужик. Жизнь его только побила. Я тебе вот расскажу…
Оказалось, что родом Николай Степаныч из Ленинграда, из хорошей семьи. Пошел по стопам матери, довольно известной театральной художницы, закончил институт Репина, имел хорошие перспективы. Работы его, в основном пейзажи старого города, выставлялись на вернисажах и выставках, выезжали в страны социалистического лагеря. Вместе со своими работами выезжал иногда и их автор. Именно так в те времена не художник вывозил свои работы, а наоборот. Удачно женился на переводчице с немецкого, которая быстро и с удовольствием родила ему двоих мальчиков-погодков. И, казалось бы, живи да радуйся, но попутал черт связаться с дурной компанией продавцов икон. Иконы воровали в заброшенных церквях, приводили в порядок и продавали за границу. Николай, как человек, имеющий связи за границей, как раз таки и являлся непосредственным продавцом. Когда Коля в тюрьму сел, его мать горя и позора не пережила, умерла от инсульта сразу после суда. Из Ленинграда Николая выписали, из квартиры на Колокольной, окнами на Владимирский собор. Жена с ним развелась, чтобы замуж выйти за его друга, тоже, кстати, в подпольном иконном бизнесе участвующего. И получилось, что двое его сыновей чужого дядю теперь папой называют. Степаныч как вышел, так вернуться хотел, да денег на дорогу больно много надо было, да и не ждал его никто там, в Ленинграде. Он сначала в Норкине в школе работал. Изобразительное искусство преподавал, рисование по-простому, кружок вел рисовальный. Понятное дело, мужик один, ни тепла-уюта, ни женского пригляда, попивать начал, а потом с новым директором школы не поладил. Его и уволили за пьянку. Его Пурга пожалел – Пургинов сынок у Степаныча в кружке занимался, – пустил в Лошках жить.
И остался Коля-Николай на круг ни с чем.
Вот, в общем-то, и вся история.
Маша слушала рассказ старухи и плакала. Этот простой пересказ чужой жизни был обыденным до примитива, горьким до боли. Много человечней того, поведанного о Степаныче Александрой.
Гавриловна подлила Маше еще чаю.
– Гавриловна, но как же так, – недоверчиво спросила Мария, отщипывая от краюхи хрустящую корочку, – получается, что он интеллигентный человек, а выглядит как бомж. И говорит как… – Маше не сразу удалось подобрать слово, хотела сказать «как деревенский», но не решилась, постеснялась обидеть этим Гавриловну. – Как…
– Как из наших, из сельских говорят? – ничуть не обидевшись, подсказала Гавриловна. – А почем чужую душу разберешь, одно слово – потемки. Только ведь он, когда в школе служил, такие дитяткам истории рассказывал, что те со ртами раскрытыми слушали. А потом попивать начал, вот и скатился. Легшее ему так, словно бы незаметен, кто с такого много возьмет? А еще, может быть, это, как у вас нынче называется, протест, вот что. Но ты, если не веришь, попроси его рассказать о картинах или о памятниках – заслушаешься.
И Маша припомнила, как познавательно и интересно рассказывал ей Степаныч о раскольниках, когда впервые вел в Нозорово.
– Гавриловна, – не могла взять в толк Маша, – только я ни разу не видела, чтобы он рисовал? И в Лошках об этом мне никто не говорил.
– А кто в Лошках ваших из старых-то остался? Раньше приличная была деревня, культурная, а нынче вертеп. Все на продажу, все на потребу, напоказ… Срамота. Из нынешних никто и не знает поди ни о ком. А не рисует он, как из школы погнали. Сперва, видать, от обиды, а после уж так и не довелось. Может, денег нет на баловство, а может, боится теперь. Вдруг больше не получится, столько лет прошло? А так он мужик рукастый, мастерит справно и по дереву раньше резал хорошо.
Маша допила чай. Хорошо было сидеть с Гавриловной, но дома ждали дела. Обеда нет, в избе бардак, а она поехала за молоком и пропала – объяснила она Гавриловне. Понятливая Гавриловна не стала задерживать, хотя и жаль было отпускать такую хорошую слушательницу. Связала Маше в узелок крепеньких, пупырчатых огурчиков, положила в коробочку из-под старой елочной гирлянды свежих яиц, чтобы не побились дорогой, и вышла проводить Марию до калитки.
Но совсем недавно такая внимательная и разговорчивая Маша сделалась внезапно рассеянной и молчаливой, пришлось даже напоминать ей, чтобы за молоком зашла, ведь за ним вроде приехала.
У Зины Маша тоже не задержалась. Даже с велосипеда не слезла, Зина ей прямо на улицу бутылку вынесла, попеняла, что она неделю оставляет, а Маша не берет. Маша только коротко извинилась, поспешила домой.
Ей срочно было необходимо остаться одной. Для нее будто бы слишком велика и тяжела была мысль о том, что ее дружок Степаныч оказался носителем какой бы то ни было биографии. А тем более такой! Маша прежде относилась к нему как к забавному, беззлобному, суетливому существу неопределенного возраста, неопределенного занятия, неопределенной жизни. Местному юродивому в разных тапках. Жалела его за никому не нужность, какую-то его бессмысленность, была благодарна за постоянное желание помочь. А оказалось, что Степаныч вовсе и не существо, а человек. Человек со сложной, изломанной судьбой, со своим прошлым, которое запихнул, спрятал подальше от чужих глаз, чужих языков, чужих мнений. Впрочем, Маша и раньше ловила себя в общении со Степанычем на том, что что-то в нем не так, улавливала разницу между слыть и быть. Тем не менее к новости такой она оказалась не готова, новость захлестнула ее, спутала мысли и чувства, задела тоненькие ниточки души. И теперь они, эти ниточки, дрожали и вибрировали, мешали мыслям и рушили представления.
Где-то у Степаныча живут на белом свете двое детей, взрослых уже, в большом городе, а он семенит тапками, синим и коричневым, по пыльным Лошкам, мелькает линялой рубашонкой. И вовсе он не юродивый, просто гордый. Интересно, а его дети знают о нем, знают о том, где он и как? Если бы Маша вдруг узнала, что ее родители где-то живы, то бросилась бы сломя голову, ни на секунду не задумываясь о том, какие они. Лишь бы были.
Маша ехала по дорожке, устланной плотно сбитыми сосновыми иголками, пересеченной часто-часто четкими тенями разнокалиберных сосновых стволов и стволиков, бесстыдно выворотивших прямо под ноги свои корни, и из глаз ее ручьем лились слезы.
Лились слезы, путались мысли, крутились педали, на багажнике, в прикрученной Степанычем универсамовской корзине подавала голос пластиковая бутылка с молоком, постукивая на кочках.
– Че с лицом? Ревела, что ли? – встретил дома Македонский.
– Ничего. Мошка в глаз залетела, глаз заслезился.
Македонский обидно заржал:
– Мошка в глаз! А ворон ртом не пробовала ловить?
Мария рассердилась:
– По воронам ртом в нашей семье другие специалисты. Ты мне лучше скажи, мне мыть или вы дальше работать будете?
– А что работать? – невозмутимо ответил Бешеный Муж, проглотив «ворон». – Кирпича-то все равно нет.
Маша оторопела.
– Как нет? Зачем же вы погромили тогда все?
– Ну, ты даешь! То тебе печь вынь да положь, то не так сделали! Было времени немного, я и начал. Кстати, я, Маш, уеду.
– Надолго? – равнодушно уточнила Маша.
– Я, Маш, в Норкин поеду. Я там работу нашел.
Маша подняла на мужа глаза, вопросительно молча посмотрела.
– Здесь, сама видишь, ловить нечего. Не лес же мне валить. Пургин этот – ни рыба ни мясо. Толку нет. А в Норкине я рынок держать буду.
Маша не стала вставлять шпильки про то, что лес валить еще научиться нужно, про то, что рынок держать и без Македонского желающие найдутся. Настроения не было, не до Македонского. В конце концов, решил – пусть едет. Без него ей, может, еще и проще будет: готовить не нужно, ежедневно себя сдерживать, контролировать, как бы чего лишнего не сказала, не сделала, тоже не нужно, по ночам спать можно спокойно, безо всякого этого глупого секса. Что-то в последнее время, прежде охочая до интима, Мария как-то к ночным супружеским обязанностям охладела, принуждала себя. Сама себя убеждала, что по-другому дети не появляются. Ребеночка, своего, совсем маленького, Маша хотела очень. Именно слова мужа о том, что дети должны жить на природе, в экологически чистой среде тогда, в Питере, послужили для Марии решающим аргументом. Мария же с ее старорежимными морально-нравственными устоями ребенка могла родить только от родного мужа.
– Не боись, Машка, у других баб мужики вон моряками работают, полярниками, геологами. Я на выходные приезжать буду.
– А жить ты где станешь там, Саша?
– Манюня, попрошу без истерик! – дурашливо прикрикнул Македонский. – Ты, Машка, раньше такой нудной не была. Не замечала, что тебе теперь все не так?
– Я, Саша, не была нудной, пока все было так.
– Ах, вот оно что! То есть получается, что ты мне снова в лицо тычешь? Не нравится в деревне? Не привыкли? Белоручки мы?
Македонский начал издалека, но было ясно, что концерт неминуем, нужен для того, чтобы красивей выглядел его отъезд, бегство. Только пока было непонятно: будет душить или себе вены вскрывать. Маша сурово и пристально посмотрела в глаза лежащему на диване Македонскому и отрезала:
– Сцен мне не устраивать! Пальцем тронешь – возьму ружье и пристрелю, сам меня стрелять учил. А вены резать решишь – могу помочь. Я хоть и не доктор, но могу подсказать, как это технически грамотно сделать, чтоб долго не мучился.
– А ты, Машка, сука… – медленно, недоверчиво, нараспев произнес Македонский. – Какая же ты сука, оказывается. Чистенькая питерская девочка-ромашка. Признавайся, голову мне дурила, дурачка нашла?
– А то! – Маша даже не сочла нужным возражать и оправдываться. Хочет считать ее сукой, ну и отлично.
Буду сукой. Мерзкой, расчетливой сукой. Так проще.
Но сукой быть получалось плохо. Уже через три дня Маша потащилась в Норкин к Македонскому, повезла постельное белье, полотенца, убралась, полы вымыла.
На обратном пути, перед отъездом, зашла на рынок и купила пару мужских тапок, добротных, черных, с дырочками для вентиляции, с мягкой байковой подкладкой. А еще зашла в универмаг, там, долго советуясь с продавщицей и придирчиво выбирая, купила на честно заработанные деньги самые дорогие акварельные краски, набор кистей и бумагу для акварельных работ.
Глава 11. Тапки
Маша несколько дней не решалась отдать Степанычу свои подарки. С тапками было проще, а вот, как отдать краски с кистями, не могла придумать. Боялась обидеть Степаныча, боялась, вдруг рассердится. Человек принял решение, чем-то при этом руководствовался, а тут она, Маша: здрасте вам, я решила, что порисовать немного надо. Обижать же Степаныча Маша решительно не хотела.
Степаныч теперь приходил к Марии в дом запросто, Македонского не было. По-хозяйски оглядывал двор, искал себе занятие. Битый кирпич вывез, двор чисто вымел, траву заново выкосил.