355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Смирнова » Моя любовь » Текст книги (страница 13)
Моя любовь
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:49

Текст книги "Моя любовь"


Автор книги: Лидия Смирнова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)

Жестокий романс

Я рассказываю о Льве Сергеевиче Руднике, несмотря на то что в душе, в памяти у меня остался тяжкий груз, тяжелое чувство, вызванное этим человеком. Я вспоминаю те годы, как нескончаемо долгую болезнь.

В нашем театре я успешно работала с хорошими режиссерами: Судаковым, Плотниковым, Диким, Бабочкиным. Рудник приехал из Ленинграда, где был директором и художественным руководителем Большого драматического театра, который после него возглавил Товстоногов. Говорят, он был хорошим организатором. В Москву его перетянул Герасимов. Рудник стал главным режиссером нашего Театра киноактера.

Прибыл он со своей матерью и очередной женой. Негде было жить, их поселили прямо в театре. Очень скоро он влюбился в меня, а я в него.

Роман этот доставил мне много страданий и отнял много сил. Это сейчас все уже стерлось, а тогда было такое горе! У меня всегда были романы громкие, а уж этот…

Бывают алкоголики, игроки, наркоманы, а Рудник был неисправимым бабником. В БДТ он жил чуть ли не с двадцатью актрисами и всеми был любим. Я думаю, он относился к той категории мужчин, которые умеют из женщин делать королев. Помните, как у Вертинского? Женщина при нем не могла появиться без прически, маникюра, без педикюра, не могла быть не в форме, расхлябанной.

Он был эффектный, красивый, умел галантно ухаживать. Помню, я прилетела на самолете в Ростов, спускаюсь по трапу, он меня берет на руки и несет к машине. В общем, я влюбилась без памяти… Все вокруг знают, что Рудник уволен из Ленинградского БДТ за моральное разложение. Все пытаются меня образумить: Жизнева, Илющенко. Все, словно сговорившись, твердят: «Пускай, если ты не можешь, он будет твоим любовником, только не мужем». Но у меня не было любовника, который не хотел бы стать моим мужем. Может, потому, что я хорошо утюжу брюки, хорошо готовлю, люблю кормить?

Рапопорт обо всем узнает. Герасимов и Макарова – а Рапопорт с ними работает – хотят меня спасать. Рапопорт говорит: «Господи, полюби кого‑нибудь другого, но только не его, потому что он бабник и альфонс». Что альфонс, это потом выяснилось, потому что одна женщина его кормила, другая одевала, а третья – обувала. Но я всего этого не знала (потом узнаю).

Кончается это тем, что Комитет партийного контроля – ни больше ни меньше – ставит вопрос о моральном облике Рудника, и все меня костерят направо и налево. Его убирают с работы и хотят исключить из партии. Я бегаю в ЦК, защищаю его. Ничего не помогает. Рапопорт меня предупреждает: «Он искалечит твою жизнь». Рапопорт меня любит и спасает, при этом делает все, чтобы уничтожить своего соперника.

Но я совершенно одержима, и Рапопорт уезжает в Ленинград. Пока я в ЦК хлопочу за Рудника, тот умудряется съездить к какой‑то очередной любовнице. Я страдаю от этого жуткого предательства, но не отступаюсь. В конце концов его выгоняют из Москвы, исключают из партии. Ему предлагают быть главным режиссером Ростовского театра. Начинаются наши бесконечные телефонные переговоры. Я думаю только о том, сколько я заработаю, чтобы хватило денег слетать к нему на самолете, хотя бы на день, хотя бы на час. Я этим живу. Ему там дают ростовскую квартиру, он хочет, чтобы я присутствовала на его репетициях. Я бросаю все: спектакли, съемки (это я‑то!), но вырываю время быть с ним. И уже готова ехать в Ростов насовсем, даже вещи гружу в машину, вплоть до мясорубки. А меня продолжают все ругать – его бывшая жена (хотя она к тому времени уже вышла замуж за какого‑то писателя), мои подруги, друзья, начиная с Гриши Шпигеля. Все борются за то, чтобы я не сделала глупости и не бросила Москву. Я была глубоко несчастна, потому что подвергалась перекрестному обстрелу. А уж наш театр… У Рудника были очень хорошие организаторские способности, он сам ставил и приглашал других режиссеров. Театр тоже не хотел его терять.

Между тем я собираюсь вместе с ним и его новым театром в Мариуполь на гастроли, он очень этим гордится. Одновременно я даю концерты в Ростове, устраиваю творческие встречи. Весь город заклеен моими афишами. Вечером идем с Рудником в городской парк. Навстречу – Герасимов с Мордюковой под ручку, влюбленный. Мы с ним встречаемся глазами: «Ты меня не видел, и я тебя не видела».

Мы едем в Мариуполь. Сидим на берегу, и неподалеку купается одна актриса, армянка. Когда она выходила из воды, я перехватила их взгляды и сразу все поняла, но сама себе ни в чем не призналась, так и уехала. Потом мне все рассказали. Он ждал меня, хотел, чтобы я была женой, но это не помешало ему завести роман и с этой актрисой. Это как болезнь, запой, наркомания. Я очень страдала.

Меня пригласили сниматься в Одессу. Я жила рядом с Фаиной Георгиевной Раневской и очень с ней подружилась. Я ей рассказала про Рудника. Она тоже про него что‑то слыхала, тоже меня уговаривала бросить его, а сама в это время тяжко страдала, потому что тоже была влюблена и тоже предана. Она переживала, у нее болело сердце, она плакала, и это нас с ней объединяло.

В той же книге Скороходова я прочла об этом: «Когда мы с Лидой снимались в этом михалковском дерьме «У них есть Родина», мы так дружно страдали по своим возлюбленным – слезы лились в четыре ручья!..» Но мне тогда было не до иронии.

Мы рисовали. Она – лето, осень и листья, я – зиму: труба, дым, домик, снег. При этом мы бесконечно говорили о наших переживаниях, у нее были сердечные припадки, я плакала, и мы вместе с ней писали бесконечное письмо Руднику. Я вспоминала его маму, которая полюбила меня и все время повторяла: «Лидочка, я слыхала, у вас хороший муж. Не бросайте его, потому что мой Лева – это копия своего отца. Мой муж, его отец, отбивал девочек у Левы, пока был жив, и Лева такой же, вы с ним настрадаетесь. Все что угодно, только не выходите за него замуж». Она так по – женски жалела меня. Вскоре она умерла. Мы поехали с Рудником в морг. Она лежала на железном столе. Он встал перед ней на колени и поклялся маме – покойнице, что будет любить меня всегда. Он рыдал, обнимал мои ноги и клялся мертвой матери…

Наконец я решила с ним расстаться. И отправила ему жуткое письмо: кто он, что он, в общем, все, что о нем думала.

Он ответил мне. Нет, он ни в чем не оправдывался. Наоборот, во всем винил меня. Это я не захотела, чтобы мы были вместе, это я его бросила, я его недостаточно любила, я во всем виновата.

Я осталась без Рудника – одна. И тут мне стало по – настоящему плохо, невыносимо. А в театре меня продолжали травить и ненавидеть. Все хотели, чтобы Рудник опять возглавил труппу.

А я вернулась к Рапопорту. Я приехала к нему в Ленинград как побитая собака, не любя его, но мне было так страшно одной. Он меня принял и никогда в жизни не произносил фамилию «Рудник», вообще на эту тему не заговаривал. Я переступила порог, и на этом все кончилось. Он так заботился обо мне, присылал посылки с юга, где он с Герасимовым и Макаровой отдыхал, слал телеграмму: «Не грызи орехи зубами». Он был удивительный человек, такой страдалец…

Я еще долго мучилась, и только время постепенно это все смыло. Потом, когда Рудника все же вернули в театр, он был уже развалиной.

Много лет подряд я снимала дачу у моей подруги Гали Баландиной в Жаворонках. Вдруг к нам приходит собака песочного цвета, довольно крупная, скорей всего, дворняга. Она так странно ходила, голова была опущена вниз, и я сказала: «Галя, посмотри, Рудник пришел».

Он был такой же поникший, поношенный, но с прежними замашками. Он вернулся к нам в театр и встретил меня как ни в чем не бывало. Когда я входила к нему в кабинет, а там у него кто‑то сидел, например Бернес, Рудник мог сказать с пафосом: «Марк, если бы ты знал, как я любил эту женщину!» Он каждому рассказывал, что он меня любил и что я его бросила, и всегда гордился этим. У него со всеми его женщинами оставались какие‑то отношения, и каждая старалась его как‑то защитить. А я – нет, наоборот, не понимала: «Как я могла? Я сама его себе придумала?»

А может, и не придумала. Что‑то такое в нем было, что заставляло женщин терять голову. Когда я ходила в ЦК хлопотать за него, я узнала, что он в это время навещал свою бывшую любовницу. Я поехала к ней и спросила: правда ли это? А она мне сказала: «Всю жизнь, уже тридцать или сорок лет, он был и остается моим любовником. Он пропадает на пять– шесть лет, а потом возвращается. И я все продаю, я его содержу. Я вас понимаю, он был у меня». И добавила: «Пока вы не погибли, спасайтесь». Я спаслась. Но только не склеить сосуд, который разбился. Я так хотела любить Рапопорта, у меня была бы спокойная жизнь, мне было бы хорошо, но я ничего не могла с собой поделать. И он понимал это, но оставался со мной.

Спустя какое‑то время я узнала, что Рудник вскоре после нашего разрыва женился на той армянке. Он попросил меня отправить его книги в Ростов. Я позвонила не столько для того, чтобы сообщить, что посылка отправлена, сколько для того, чтобы задать его новой жене один – единственный вопрос: «Вы счастливы?» – «Очень!» Она сказала это так, что у меня прострелило ухо. Она оказалась очень хорошей хозяйкой, очень заботливой. Когда его вернули в Москву, он взял ее с собой. Он получил квартиру, они вместе жили. Когда он умер, она позвонила мне и сказала: «Вы не хотите взглянуть на место, где лежал Рудник и где он умер?» Я резко ответила: «Нет». Я излечилась от этой болезни.

Режиссеры и их жены

Я помню, Дунаевский, как только мы познакомились, хотел приобщить меня к своей среде, к своим знакомым и друзьям. В Доме кино мы оказались за одним столом с Пырьевым и Ладыниной. Когда я села, испуганная, смущенная, Пырьев сурово посмотрел на меня и не подал руки, а Ладынина как‑то недобро произнесла: «Ах, вы та самая Смирнова?» Что, я ей не понравилась? Или я ее раздражала? Или это была ее манера общения? Я тогда не могла определить. Сейчас, прожив в кинематографе полвека, могу с уверенностью сказать, что это была недоброжелательность по отношению к новой актрисе, новой звезде, новой сопернице. Впрочем, какая я ей была соперница? Ее муж, режиссер Пырьев, никогда бы не стал меня снимать.

Как‑то я шла по коридору «Мосфильма». У Ладыниной, видимо, были пробы. Хотя какие могли быть кинопробы у Ладыниной? Все было решено заранее, но там, наверное, что‑то искали: грим, головной убор, прическу. Так вот, я шла по коридору, навстречу мне Пырьев. Недолго думая, он сорвал с меня берет и исчез за какой‑то дверью. Я тыркалась, не запомнив, в какую дверь он влетел. В конце концов мне вернули берет – не понадобился. Я тогда подумала: «Вот это да! Для этого человека не существует условностей, препятствий. Что ему надо, то и делает».

С другой стороны, мне нравились энергия и темперамент Пырьева. В сущности, это он организовал Союз кинематографистов, многим помогал (если хотел). Но он мог быть и мстительным. Мише Кузнецову, который что‑то сделал вопреки его воле, он сказал: «Забудешь дорожку на «Мосфильм». И Мишу, пока Пырьев был директором киностудии, не утверждали ни на одну роль.

Как‑то мы с Рапопортом собирались ехать в санаторий и купили очень дорогие путевки, а в это время Пырьев распределял актеров в поездки по городам. Я почему‑то должна была отправляться в Свердловск, представлять картину Любови Орловой.

Я, естественно, возражала. Зачем мне чужая картина?

– Нет, поедешь, – сказал он грозно.

Тогда я показала ему путевки. Он схватил их и разорвал на мелкие кусочки. Я ахнула, у меня потекли слезы, а он продолжал:

– Ничего, ничего, отправишься в Свердловск, выступишь там, а отдохнешь позже, иначе забудешь дорожку на «Мосфильм»!

Я ушла от него буквально раздавленная. Прихожу домой, плачу, рассказываю все Рапопорту, думаю, что он меня защитит. И вдруг слышу:

– Не связывайся.

И что вы думаете? Я пошла в управление, где дают путевки, и с огромным трудом передвинула сроки отдыха на неделю. Я, честно говоря, испугалась. Может, я трусиха, может, еще что‑то есть во мне, но много было положений, когда я попадала в зависимость, когда меня могли раздавить ни за что и я сдавалась.

Знаю, у меня репутация человека, который может за себя постоять. К сожалению, это не так. За других– да, а за себя– ох, не всегда! Короче, я как миленькая поехала в Свердловск, выходила на сцену и говорила: «Здравствуйте, я не Орлова».

А вообще‑то Пырьев актеров любил, заботился о них. Те, кто у него снимался даже в эпизодах, получали категорию – повышение. Но не дай Бог, если он кого‑то не признавал!

Помню, в Алма – Ате я ходила хлопотать за какую‑то актрису, у которой не было пайка.

– А что она сделала для кино? – сказал Пырьев, как отрезал. – Она этого не стоит.

Меня он недолюбливал, не знаю почему. Мне кажется, он вообще не любил крупных женщин, он любил маленьких, судя по известным мне его романам.

Меня пригласили во Вьетнам. Он сказал: «Ладно, пусть поедет эта большая блядь к этим маленьким, вшивым вьетнамцам. Но если опоздает на съемку, будет пенять на себя!» Я действительно, когда приехала во Вьетнам, казалась очень большой, даже на снимках. Они вокруг меня, все мне по плечо, такие миниатюрные, трепетные. Я так боялась опоздать, что бросила делегацию и приехала вовремя.

Мы жили в одном доме, и я, когда выходила из подъезда и видела издали, что идет Пырьев, пряталась за колонну, чтобы он меня не увидел, потому что не хотела в очередной раз нарываться на его хамство.

Но в один прекрасный день мне позвонила Ладынина и сказала, что они с Иваном просят меня пожаловать в гости. Они ждут китайцев, и нужно, чтобы был кто‑то еще. Я пошла, потому что боялась не пойти. Ладынина в красной кофточке лежала на кушетке. Я села около нее. Вдруг в квартиру стремительно ворвался Пырьев:

– Маша, ты где?

– Я здесь.

Два мужика внесли огромную корзину цветов. Она капризно толкнула ее ногой и сказала:

– На черта мне нужны эти цветы?..

Такая вот у нее была «ласковая» реакция. По – моему, она просто выкомаривалась. И я понимала по ее поведению, что она все время капризничает.

Однажды, когда я была на съемках, Пырьев выскочил из павильона и с бранью помчался за какой‑то женщиной. В тот период картины снимали синхронно, и во время съемок в коридоре кто‑то закричал, да еще и застучал. Вот он и пришел в великий гнев. По сути он был прав, тогда даже светились такие треугольники: «Тише, идет съемка». Дисциплина на студии была. Это теперь, когда стали снимать несинхронно, под озвучание, наступило полное безобразие, все разговаривают в павильонах, ну, конечно, не у всех режиссеров. У Воинова, например, была абсолютная дисциплина, тишина.

Но проколы были. Помню, у меня монолог очень сложный, а в это время за декорацией уборщица возмущается:

– Купила утром молоко, а оно скисло.

А подруга ее наставляет, какое именно молоко надо покупать.

– Бабоньки, вы мне мешаете, – взмолилась я, – ну тише вы, тише.

– Если мы тебе мешаем, ты и иди туда, где тихо! Что нам теперь, не разговаривать, что ли?

И вообще атмосфера на съемках стала меняться. Студия постепенно перестала быть храмом искусства. И все хуже, хуже и хуже. Так что в этом смысле Пырьев был прав. Он держал дисциплину.

Когда я стала позже руководителем актерской секции в Союзе, много работала, то почувствовала, что Пырьев умеет ценить людей. Он как‑то изменил свое отношение ко мне. Да и я повзрослела, «сам с усам», перестала его бояться. Надо отдать ему должное, он в создание Союза вложил очень много сил. Честь ему и хвала. И потом он, конечно, подбирал на «Мосфильме» режиссерские кадры. Он вот этих самых пятидесятников – шестидесятников отыскал, пригласил и Воинова. Он чувствовал талантливых и нужных для кинематографа людей.

У Ладыниной судьба поначалу сложилась хорошо. Она играла героинь, рядом был талантливый человек, большую часть жизни она имела привилегии и в творчестве, и в быту.

Я вспоминаю гостиницу в Алма – Ате, в подвале которой был единственный душ. Воду давали в определенные дни, и там собирались громадные очереди. И вот мы, бывало, сидим в духоте, многие с детьми, по нескольку часов. Вдруг появляются Пырьев с Ладыниной и идут без очереди. Они лауреаты, их привилегии распространяются и на внеочередной душ!

Ладынина давно не снимается, но ее помнят. Ее картины идут по телевидению. И на концертах ее принимают (я несколько раз сидела в зрительном зале) – именно с какой‑то благодарностью за прошлое. «Каким ты был, таким остался», – она поет, и это выглядит так трогательно. Но она абсолютно безынициативна.

Ей, видимо, кажется, что тот, кто чего‑то добивается, – невероятно пробивной. Он не пробивной, он работящий. Например, прекрасная актриса Нина Алисова – как она была трудолюбива! Это сыграла, и то сыграла, и премьеру «Софьи Ковалевской» себе отдельно сделала. Она в «Без вины виноватых» и «Бесприданнице» сколько лет играла и все время готовила новые программы, новые роли. Она постоянно трудилась, что‑то придумывала, а не ждала манны небесной. А ведь ей, Алисовой, тоже когда‑то предлагали все на блюдечке, а потом о ней забыли. А она не сдалась.

Старшее поколение у меня часто вызывает особое уважение. Я очень любила Жизневу, замечательно красивую женщину, прекрасную актрису, знаю ее жизнь, ее творчество. Я знала Цесарскую – весь ее талант заключался в красоте. Но разве этого мало? Ее очень уважал Шолохов, он считал ее Аксинью самой натуральной казачкой. (Смешно, но и Цесарская, и Быстрицкая – еврейки.)

Как‑то на Прощеное воскресенье у меня был порыв – хотелось обзвонить всех, у всех попросить прощения. Мне кажется, надо разрушать злобность, от которой всем так плохо.

После того как вышел фильм «Моя любовь», я неожиданно для себя окунулась в совершенно непривычное состояние: меня стали узнавать, стали продавать мои открытки, брали автографы. Зрители радовались, когда меня встречали. Для меня все это было так невероятно и непонятно, что я даже испугалась этого успеха.

В это время Дунаевский захотел меня познакомить с Орловой и Александровым, с которыми он дружил.

Я помню, мы приехали во Внуково, где была их дача. Все вокруг было так уютно, так аккуратно, так любовно ухожено, как у хорошей хозяйки. Сама Любовь Петровна тепло меня встретила – полная противоположность Ладыниной:

– Боже мой, это вы, та самая Смирнова?

Она говорила добрые слова, комплименты, была очень радушна. Даже, помню, рассказывала, что сама грибы какие‑то выращивает. И стояли там кресла, стульчики, на которых были ею сшитые чехлы. И вообще какой‑то невероятный уют домашний. Тепло, ласково. Их отношения с Александровым такие интеллигентные; какая‑то идеальная пара. Мне была приятна эта встреча.

Они очень давно дружили с Дунаевским. Любовь Петровна называла его Дуней, и тоже уважительно, с юмором, с симпатией. Все это чувствовалось. Запомнился мне этот день.

Как‑то позже я спросила Любовь Петровну, почему она всегда обособленно держится, не бывает среди актеров, не участвует ни в каких актерских секциях или конференциях. Она мне с юмором ответила:

– Беда, но к общественной работе я абсолютно не приспособлена. За нас двоих работает Гриша, он такой активный, такой общественный, что действует за меня и за себя!

Александров великолепно умел делать рекламу. Не в лоб, ненавязчиво, так, между прочим. Сидит, например, и говорит:

– Вчера Вячеслав Михайлович сказал Любе…

И все понимают, что они с Молотовым на дружеской ноге. Александров любил даже приврать. Я в этом не раз убеждалась. Как‑то он говорил, что придумал сценарий, рассказывал его в подробностях. А на самом деле он где‑то за границей видел такую картину и, конечно, был уверен, что ее никто никогда в Советском Союзе не увидит. И выдал ее содержание за свой замысел. А потом этот фильм, спустя двадцать лет, у нас появился! Вышел конфуз.

Но надо отдать Александрову должное, идея создания Театра киноактера принадлежала ему и отчасти Михаилу Ромму. В то время Александров был начальником главка, или заместителем министра, сидел в кабинете в Гнездниковском на четвертом этаже, в здании Госкино. Он пригласил меня посоветоваться, как организовать свой театр и как мы там будем играть. Он рассчитывал, что Любовь Петровна будет работать на сцене этого театра, увлеченно рассказывал, сколько мы будем получать, а самое главное, какими буквами напечатают на афишах наши имена.

Помню хорошо я и режиссера Абрама Матвеевича Роома, с которым мы работали на «Серебристой пыли». Он остался в моей памяти оригинальным, необычным, своеобразным человеком, преданным своей жене Ольге Жизневой. Я в его фильме играла небольшую роль американской проститутки: сильно декольтированная кофта, вызывающая прическа. В это время Калатозов только что вернулся из Америки и рассказал, что тамошние проститутки втыкают цветы в волосы, и в зависимости от их цвета и определяется стоимость жрицы любви. Я воткнула сиреневый, что он означал, не знаю.

Коль скоро я упомянула Михаила Константиновича Калатозова, отвлекусь немного, расскажу о нем. Я не помню, как и когда я с ним познакомилась. Помню точно, что это было до того, как он поставил «Летят журавли», которые восхитили меня. И до того как я встретилась с Константином Наумовичем Воиновым, сыгравшим такую важную роль в моей актерской судьбе, да и в жизни.

Я отдыхала в Кисловодске и случайно столкнулась на прогулочной тропе с Калатозовым. Мы обрадовались друг другу, я потянула его на теннисную площадку, начала учить играть. Он отдыхал в соседнем санатории, и все свободное время мы проводили вместе. Там, в Кисловодске, и начался наш роман.

Он был человеком сильного характера, твердой воли. Мне запомнился один случай. Ранней весной мы поехали с ним в подмосковный лес, чтобы набрать березового сока. У Михаила Константиновича была своя машина «Волга». В ту пору это было редкостью. Мы подвесили бутылки к березам, а сами бродили вокруг. И вдруг Калатозов обнаружил, что потерял ключи от машины.

– Где? – спросила я.

– Где‑то здесь, – ответил он.

Мы начали поиски. Прочесывали каждый метр леса вокруг, шаг за шагом. Час, другой, третий.

– Это бесполезно, – отчаялась я. – Мы уже здесь искали.

Но он не отступал.

– Мы должны их найти, – уверенно повторял он, и на его лице не было и тени сомнения. И снова метр за метром обшаривал все вокруг. После четырех часов хождения фактически по одному и тому же месту все‑таки их обнаружил.

– Вот, – спокойно сказал он, даже не улыбнувшись. – Можно возвращаться.

Вскоре Михаил Константинович решил снять меня в своем новом фильме «Верные друзья», предложив мне главную женскую роль. Но общего языка мы не нашли. Я не могла согласиться с предложенной им трактовкой. Он считал, что роль нужно решать в драматическом ключе, а мне казалось, что этот ключ должен быть комедийным. Иначе моя героиня окажется неорганичной в комедийной стихии фильма. Калатозов не соглашался со мной и твердо настаивал на своем. Скрепя сердце пришлось подчиниться, хотя удовольствие от работы над ролью свелось к нулю.

А тут еще история с оператором Марком Магидсоном, снимавшим «Верных друзей», блистательным мастером своего дела. Он многозначительно пригласил меня к себе домой, явно рассчитывая на взаимность, но, получив резкий отказ, пригрозил:

– Я тебя так сниму – родная мать не узнает!

На съемках мне стало и вовсе неуютно. Почувствовав зависимость и от режиссера, и от оператора, я просто испугалась. И приняла мучительно трудное решение отказаться от роли. Пойти на этот шаг было нелегко еще и потому, что картин в ту пору делалось немного.

Со мной сняли уже три сцены. И вот просмотр их на «Мосфильме». Мне все не понравилось: и серьез, которого добивался Калатозов, и слезы, и мой иссиня – черный цвет волос – стать жгучей брюнеткой пришлось по требованию режиссера. После просмотра я взяла слово и попросила художественный совет снять меня с роли.

– Почему?!

Моя просьба вызвала всеобщее удивление: отказ от главной роли был на «Мосфильме» вещью неслыханной.

Удовлетворение я получила позже, когда уже после выхода «Верных друзей» на экран прочла в рецензии упрек критика, что другая актриса, сыгравшая предназначавшуюся мне роль, излишне ее драматизировала, сделала чужеродной всей картине.

Но наши отношения вне зависимости от этого случая продолжались. Михаил Константинович сделал мне предложение, настаивая на том, чтобы я ушла от Рапопорта. Одну из комнат в своей трехкомнатной квартире на Дорогомиловской он в ожидании моего переезда обставил новой, купленной специально для меня мебелью.

Вся его квартира была набита звуковой аппаратурой, которой он очень увлекался. У него, вероятно, у первого в Москве появились какие‑то особые магнитофоны, усилители, динамики. Но… Талантливый художник, образованный, интеллигентный человек, он оказался таким скучным, самодовольным. К тому же он боялся, что наш брак вызовет слухи, станет, как он говорил, «излишней сенсацией», которая противопоказана популярной личности, какой он себя считал и какой действительно был. Он предложил мне, зарегистрировав наши отношения, уехать с ним на год – два в Грузию, оставить кинематограф и работать в Русском драматическом театре в Тбилиси. Все это для того, чтобы в Москве остыли страсти и о «сенсации» забыли.

И вдруг судьба послала мне Константина Наумовича Воинова. Он появился на «Мосфильме» неожиданно: человек из другой среды, с неуемным темпераментом. Разительный контраст с Калатозовым. Вместо самодовольства, гипертрофированного самолюбия – горячность, увлеченность. Человек, от которого исходили свежесть восприятия, свежесть мысли.

От Калатозова я ушла. И Михаил Константинович вскоре прислал мне злое, оскорбительное письмо, унижающее меня. Его болезненное себялюбие сказалось тут в полной мере. Простить мне то, что я предпочла ему другого, он не мог. В своем письме он написал, что за свою жизнь любил только двух женщин – Елену Юнгер, которая не пожелала оставить мужа, Николая Акимова, и меня, ушедшую от него к другому. Мы обе заставили его возненавидеть всех женщин. Печальная история.

До встречи с Константином Наумовичем у меня был еще один «грузинский роман».

…Он появился в дверях ресторана, где мы обедали с Лилей Сухаревской. Тонкий, как хлыст, злой, бешеный, неукротимый и неизъяснимо прекрасный.

– Не смотри, не смотри на него, – отчаянно шептала мне Лиля, – не то опять влюбишься.

Но было уже поздно. Я подняла глаза: «И загадочных древних ликов на меня поглядели очи». Прекрасные синие, невозможно синие глаза властно устремили на меня свой взор, и я, как лунатик, поплелась за ним на край света. «Край света» находился в запыленном номере гостиницы, где он запер меня на ключ, а сам исчез, казалось, навеки.

– Где ты был так долго? – спросила я робко, когда он наконец появился, и получила увесистую затрещину.

«Как хорошо, – подумала я, – я буду его тенью, рабой, травинкой, а он моим господином».

Между тем мой повелитель вновь и вновь исчезал, а я, Лидия Смирнова, та, о которой говорили, что ее энергия айсберг растопит, покорно и безропотно его ждала. И чтобы уж совсем не скучать, переписывала протоколы партийных собраний, продолжая в душе разыгрывать свой сериал рабыни Изауры. Ах, если бы еще уснул и мой трезвый, насмешливый ум! А он однажды шепнул мне на ушко: «А не затянулся ли спектакль? И где же все‑таки пропадает твой хозяин?»

Вскоре я все узнала. Его бешеная любовь ко мне была лишь отблеском его подлинной, настоящей страсти. Он был игрок. Безумный, безоглядный, беспощадный. Сначала он проиграл все свои деньги, потом принялся за мои… Не думаю, что наш разрыв был для него большой трагедией.

Хотя коротким наш роман не назовешь: я приезжала к нему в Тбилиси несколько раз, да и он наезжал в Москву неоднократно.

Пора, пора, закрыть наконец страницу той, довоиновской поры…

Но возвращусь к Роому. Абрам Матвеевич очень одержим был на съемках. Он смотрел в аппарат и, прежде чем отдать команду, почему‑то убегал в другой конец павильона и кричал:

– Мотогг! (Он сильно картавил.)

При этом был невероятно напряжен и, казалось, всем своим существом участвовал в том действии, которое происходит в кадре. Он был необыкновенно увлечен работой.

Мы снимались в «Серебристой пыли» на Ялтинской киностудии, оператором был Тиссе, обаятельный, очень талантливый человек. Мы жили с Заноней – актрисой, которая играла негритянку. Рано утром к нам в дверь или в окно стучал Абрам Матвеевич:

– Вставать пога, вставать.

Сам он вставал раньше всех. Он был один, без Жизневой, но всегда о ней говорил. Я помню, как мы с ним обедали в перерыве между съемками и он ел только суп. Я удивилась:

– А почему вы, Абрам Матвеевич, не едите второе?

– Ну зачем? Мне и пегвого вполне достаточно. Я лучше на эти деньги куплю что‑нибудь Оле.

Он ее любил самозабвенно. Когда мы подружились с Ольгой Андреевной, я спросила ее, почему она, такая красавица – лучшие кавалеры были у ее ног, – предпочла Абрама Матвеевича, щупленького, невзрачного.

– Дело не в красоте. Он лучше всех, и потом – «любовь зла, полюбишь и козла».

И главное – Абрам Матвеевич был очень талантлив и в свое время очень знаменит. У него были свои принципиальные позиции. Он считал, что актриса, звезда, кумир толпы, не должна менять своего вида, не говоря уже об амплуа. Надо дорожить любовью зрителя.

Он был очень трогательным, смешным. Раньше мужчины носили воротнички, которые пристегивались к рубашкам. Он поносит воротничок, пока он у него не сделается грязным, затем его перевернет и пришьет сам черными нитками.

Однажды съемка велась во дворе Ялтинской студии. В этом эпизоде участвовало много полицейских, потому что моя героиня – проститутка – дала показания, будто ее изнасиловал негр. Меня должны арестовать и бросить в полицейскую машину – пикап вместе с негром – насильником. Для роли полицейского искали актера крупного, сильного, чтобы он мог меня поднять, раскачать и бросить в машину.

Нашли такого мясника в магазине у моря, на набережной. На съемки пришла и его жена. Мясник хватал меня за талию, раскачивал и бросал. Но что‑то не ладилось. Дубль шел за дублем, у меня уже появились синяки от этих бросков. И вдруг его жена устраивает грандиозную сцену ревности. Ее долго уговаривали, посулили немедленно заплатить, только бы она помолчала, пока ее муж в эту машину будет меня бросать.

И снова ничего не получилось. Но на этот раз какой‑то мужчина из массовки неожиданно подошел ко мне и ни с того ни с сего схватил меня за грудь – тоже, видать, поверил в правдивость моей игры. У меня была сумочка, я ему по голове:

– Сумасшедший, идиот!

Абрам Матвеевич закричал:

– Хулиган, безобгазие, безобгазие!

А тот повернулся и пошел к воротам, к выходу. Абрам Матвеевич за ним бежал, бил его кулаком по плечу и все повторял:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю