Текст книги "Порхающая душа"
Автор книги: Лидия Лесная
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Мир
На плюшевом барьере ложи
Опять сегодня белый мак.
Вы – дворянин, и вы – поляк,
И ваш цветок не лжет. А что же
Он говорит? – «Жду вас одну».
Я двадцать дней у вас в плену,
В плену у ваших белых маков,
В плену у ваших строгих глаз,
Чей цвет всегда не одинаков, —
Я двадцать дней в плену у вас.
В уборной пахнет белым медом
Полуувядшик тубероз,
А на дворе – мороз
И снег, который так похож
На то, что вы зовете – «Lody».
Вдвоем в санях нам будет тесно;
Зажгутся искры на меху;
На вашу черную доху
Ночь брызнет звездной песней.
Идет к концу четвертый акт.
Я чуть устала, чуть тревожна
И рву рукой неосторожной
Наш слишком длительный контакт —
Я уезжаю не домой,
Я уезжаю, но не с вами!
Я не хочу, пленитель мой,
Чтоб рассказали гордой даме,
Которую зовут «жена»,
О том, что я в плену, как птица,
Что я грущу, когда одна,
Что мне ваш голос нежный снится,
Что вами я больна.
Вам, господин из пятой ложи,
Я этой радости не дам.
Моя любовь служить не может
Господам.
Мою любовь волнуют тени
Нездешних глаз, ресниц, волос,
Моя любовь – стихам и сцене
И воску белых тубероз.
Сегодня встречу Новый год – не с вами, мой король, не с вами! —
Ломаю дерзкими руками
Наш путь – греховный, но прямой.
Пусть будут пропасти и кручи,
Пусть черным станет белый мак.
Влюбитесь в этот бред кипучий —
Ведь вы – поляк!
«Новый Сатирикон». 1918, № 1.
Бердслей
Я подарю тебе орлиное перо,
А ты мне подари фунт сахарных каштанов,
И мы помиримся, и больше я не стану
Дразнить тебя и звать тебя «Пьеро».
Часы в столовой тикают так сонно,
И попугай на жердочке молчит.
У самовара глупый вид
От колпака нелепого фасона.
Шуршит твоя вечерняя газета,
А я каштаны сладкие грызу
И «Капитан», соленые галеты.
Я рада, что развеяла грозу,
Что ты сегодня нежную поэму
Напишешь о Пьеретте и Пьеро,
Что это я дала тебе такую тему:
Фунт сахарных каштанов – и перо.
«Новый Сатирикон». 1918, № 2.
Саломея
Я проснулась ночью, в три часа.
Было тихо и темно. Скрипел паркет.
Чьи-то ласковые голоса
Пели про вчерашний бред, —
Встреча в вестибюле у дверей,
Шелест слов, не оскорбивших: «Вы одна»?
А потом снег, сани, блики фонарей —
И печать судьбы закреплена.
На стене у вас Сезанн, Бердслей.
Мы смотрели, не снимая шуб,
И улыбка ваших тихих губ
Даже там не сделалась смелей.
Этот чай на электрической плите!
Этот старый, ароматный ром!
Кто бессмертный в этот вечер прилетел
И сказал, что мы для мира не умрем?
Поцелуй ваш тонет в волосах,
И дарит бессмертие нам нежный бред…
Я проснулась ночью, в три часа.
Было тихо и темно. Скрипел паркет.
«Новый Сатирикон». 1918, № 4.
Комфорт
Я живу теперь как в колыбели,
Ничего у Бога не прошу, —
Только б ангелы всегда так тихо пели,
Когда я безгрешно согрешу.
Только бы всегда такие светы
Озаряли утренний мой сон,
И в скрижалях твоего Завета
Был мой Символ Веры укреплен.
Только б ты, сверкающий и грозный,
Как в вечерней буре Златоуст,
Не сказал, что слишком, слишком поздно
Пить вино мне из нездешних уст.
Кто царь? (Сказка Пасхального дня)
Это был странный, небывалый случай!
Правда, небо весеннее о чем-то пело,
Правда, не было в нем ни малейшей тучи
И ночь
Очень
Старалась быть белой.
Но все-таки… так просто, так легко на крыше…
На крыше вагона четвертого класса?!
Я всегда была предрассудков выше
И хотела начать собой новую расу,
Но все-таки – крыша и класс четвертый…
Это, правда, «возвышенно», и свежо, и ново,
И я люблю трюки головоломного спорта,
Но на крыше класса… хотя бы – второго!
«Новый Сатирикон». 1918, № 7.
Контрреволюция
Архангел Гавриил в сверкающей одежде!
Мой пламенный во гневе Златоуст!
Как я могла молиться прежде,
Когда мой храм был холоден и пуст?
Где были Вы? Кто кутал Ваши плечи
В чуть пахнущий «Korrida» горностай?
Вам было холодно, согреться было нечем
В горах, среди орлиных стай.
Мой храм теперь наряден, – розовые свечи
Горят у золотого алтаря,
А Ваши в горностай закутанные плечи —
Как в облаках рожденная заря.
___________________________________________
Вы сказали: «Никакого у вас нет горностая,
Это все – сказки весеннего дня».
А разве кошка, самая простая,
Не становится нежным горностаем,
Когда коснется Вас или меня?
Разве под Вашими руками дерюга
Не становится голубым восточным ковром?
А тот, у кого такая, как я, подруга, —
Не становится разве – царем?
«Новый Сатирикон». 1918, № 9.
Ручной хищник
Царственно и нежно роняете фразы.
Лучатся глаза фиолетовой эмали.
Разве можно ослушаться Вашего приказа
И не пойти на смерть, если Вы послали?
Мне хочется сказать Вам: «Ваше Высочество»
И видеть, как толпа склоняет колени.
Разве можно называть Вас по имени-отчеству,
Вас, князь моих снов и моих томлений!
«Новый Сатирикон». 1918, № 10.
Косы
Глаза как у тигра, который дремлет.
Гибкое тело в истоме змеится.
Вы – охотник в каких-то лучезарных землях
И ранили на солнце изумрудную птицу.
Руки с пальцами Рафаэлевой Форнарины —
Как стальные держат за гриву льва.
Кто вы? Ангельские или звериные
У вас на губах дрожат слова?
«Новый Сатирикон». 1918, № 16.
Солнце осени
И расплелась покорная коса,
И затопила розовые плечи.
Бороться было незачем и нечем —
И утонула ночь в девичьих волосах.
А утром никли пепельные косы
И ждали нового утра,
И не слыхали тихого вопроса:
«Дочь, где была вчера?»
«Солнце России». 1916, № 27.
Без руля
Милая, листок золотой, осенний,
Зачем столько слез, столько грусти?
Пусть
Ослабели звенья Цепи, сковавшей вас,
Пусть час Ваш настал —
Придет новый, – радостен, ал,
Как осенние зори,
И в ярком звездном узоре
Ночь станет светлым днем.
Милая, что тебе в нем?
Он не жизнь, не солнце, не – ты.
Сначала цвести,
Потом увядать должны все цветы.
Так и любовь. Скажи ей – «прости» —
И сотки из печали наряды,
Из слез – свей ожерелье
И осень свою сделай праздником лоз винограда,
Праздником хмеля.
«Солнце России». 1916, № 35.
Пустая комната
Тони в моих глазах?
Когда ты дна коснешься,
От смерти к жизни ты проснешься,
Запутавшись в русалочьих зеленых волосах.
Люби меня, тони в моих глубинах!
Я для тебя мой жемчуг берегу,
Я для тебя горю опалом и рубином,
Но это все на дне, а не на берегу.
Не жди волны – плыви волне навстречу,
Забудь о веслах и о парусах,
И я тебе такой волной отвечу,
Топя тебя в душистых волосах,
Такой волной любви, таким каскадом страсти,
Такими брызгами вспененных янтарей,
Такими песнями звенящими запястий, —
Скорей!
«Солнце России». 1916, № 45.
Бисерная роза
Постель нарядная не тронута,
В молчанье стен звучит угроза.
А где хозяйка этой комнаты,
В которой пахнет белой розой?
О ком-то, кто хотел повеситься,
О чем-то злом и страшном бредят
Часы, камин, качалка, креслица
И шкура белого медведя.
Ее любовь была приколота
К его изысканной петлице.
И были: страсть, вино и золото, —
И было страшно им молиться.
Она шла вверх по шумной лестнице —
И тишины на ней искала…
О чем-то темном шепчут креслица
И шелк лиловый одеяла.
«Солнце России». 1916, № 49.
У креста
Дождь вышивает бусами ковер
На черном шелке городских панелей.
Серебряные бусины по стеклам зазвенели,
И в ризе бисерной – собор.
Кому-то молятся заплаканные тени,
Кого-то ждет отточенный гранит, —
А дождь нерадостный, а дождь осенний
Звенит.
Топазовые нити ожерелий
Змеятся и сверкают вдоль Невы.
На холоде огней ее сгорели
И я, и вы.
И вы, и я – в плену у длинных улиц,
В плену у города осенних снов;
И вы, и я блаженно улыбнулись
Тому, что больно от его оков,
Тому, что он толпой изранен и измучен,
Тому, что он унижен и в пыли.
И все-таки – велик, и все-таки – могуч он,
И красоту его низвергнуть не смогли.
И вам, и мне мил особняк старинный,
Чьи окна на сто лет укрыли жалюзи.
На мраморе стены – портрет Екатерины,
А за стеной – панель в грязи.
И вам, и мне шлет нежные приветы
Напудренных красавиц длинный ряд:
О временах княжны Елизаветы
Их мушки и фонтанжи говорят.
Кому же страшно в этой тьме дождливой?
Трусливым хочется домой.
Уйти за ними разве бы могли вы?
Расстаться с тьмой?
Пусть будут осени унылы покрывала,
Печальна колесница октября,
Но над тобой, Нева, давно ли развевала
Волну кудрей весенняя заря?
Пусть плачет дождь над искрами топазов,
Пусть хочет кто-то скорбный умереть, —
Мой Петербург! Ты не горел ни разу,
Но будешь пламенно гореть.
Ведь над тобой, холодная столица,
Два века сказочность плели,
И знаешь твердо ты, кому теперь молиться:
Царям небес или царям земли.
Кому-то молятся заплаканные тени,
Кого-то ждет отточенный гранит.
А дождь нерадостный, а дождь осенний —
Звенит.
«Солнце России». 1917, № 23.
Гатчинский дворец
Пусть в вихре листьев, золотых от смерти,
От умирания осенней красоты,
Печальны в поле серые кресты, —
Не надо слез над ними. Верьте, верьте,
Что будет радость для ушедших ввысь,
Что будут сладостны и светлы воскресенья,
И нам откроет кто-то, в чем спасенье,
Ответит нам на наше «отзовись».
Не надо видеть в мире только осень
И думать, что уныл ее наряд:
Кто о чудесном духов жизни просит,
Тому о чуде духи говорят.
Я слышу, как звенят осенние червонцы
И как зима поет снежинковые сны,
Но верю, что за тучами есть солнце
И обещанье радостной весны.
И мне не кажется, что травки на могиле
О чем-то безвозвратном говорят;
Те души, что любовью к миру жили,
В огне смертельном не сгорят.
«Солнце России». 1917, № 7.
Гобелен
Дворец не скажет ничего сердцам солдат,
Чьи голоса звучат так молодо и ново:
Он скроет пылью свой изысканный наряд
И трауром – величие былого.
Здесь над молчаньем прошлое царит,
А из углов глядят, качаясь, тени,
Здесь вьются нити скрытых преступлений,
А у солдат в петлицах красное горит.
Молчит дворец солдатам в тронном зале,
Где отзвучал последний менуэт.
Давно ли здесь глаза красавицы сказали
Напудренному кавалеру полу-нет?
На этой до сих пор неубранной постели
Царь отдыхал от лести не вчера ль?
Не обманул ли нас февраль?
Россию видим не во сне ли?
Молчит дворец. За тяжким ржавым болтом
И пленом каменной стены,
Прекрасный, не имеющий цены,
Спит барельеф на мраморе чуть желтом…
Молчит дворец. И что сказать солдатам,
Чьи голоса так юны и победен смех?
Ему немногих счастье было свято,
Им дорог а– свобода всех.
«Солнце России». 1917 № 10.
Ре минор
На оборки и рюшки зеленого газа
Я накинула шарф, отороченный мехом,
И лечу навстречу веселым проказам
И любовным утехам.
Только шелковый веер мне будет защитой,
Если я сразу не стану покорной,
Не стану рабой повелительных чьих-то
Глаз, очень синих или очень черных.
Я поставила ножку на подножку кареты,
Но войти в нее еще не хочу:
Я подумала – а что, если я встречу эстета,
Который не любит осторожных «чуть-чуть»?
Я боюсь не греха и не мнения света, —
Мои тайны достойны огласки, —
Я боюсь того, что на мне надеты
Слишком резко лилового цвета —
Подвязки!
«Аргус». 1917, № 11–12.
Крест и меч
Наверху играет кто-то гаммы.
Плакать хочется под гамму ре минор.
Из вчерашней цирковой программы
Вспоминаю пестрый вздор:
Жакомино круглый носик,
Четырех чертей полет.
Слышу, пробило в столовой восемь.
Мне никто сегодня чаю не нальет,
За столом над скатертью суровой
Не зажжется смехом разговор.
Буду я одна в большой столовой
Молча слушать гамму ре минор.
Там, где вы, должно быть волки
И мороза градусов сто пять.
Сможем ли на следующей елке
Вместе вешать петушков опять?
Перечла тургеневскую «Асю».
На столе не тронут мой прибор.
Где искать покоя мне: в «Palase»
Или дома, в гамме ре минор?
«ТЕАТР, литература, музыка, балет, графика, живопись, кино». Харьков. 1922, № 8–9.
Кто ты?
Пирует мир. Богато убран стол.
Садятся гости. Вот американец,
Который, правда, позже всех пришел,
Но с честью отплясал кровавый танец.
Вот англичанин, серб, а вот француз,
Сын доблести, любви и винограда,
Любимец девяти прекрасных муз, —
Его теперь ждет высшая награда.
Вот итальянец, бурный, как вулкан,
А вот японец, возлюбивший иену.
Пирует мир, своей победой пьян,
Взяв на аркан Берлин, Стамбул и Вену.
Тебя одну на этот пьяный стол,
Тебя одну, страна моя родная,
Никто с торжественным поклоном не привел,
Былых заслуг твоих не вспоминая.
Тебе одной нет места у стола,
Где все пируют, спаяны «любовью».
Ты раньше всех в борьбе изнемогла,
Но разве ты полей не оросила кровью?
Над Перемышлем твой не веял стяг?
Ты не дралась отважно на Карпатах?
Л не боялся озверелый враг
Твоих солдат, предательством распятых?
Ты не тонула в Висле и Двине,
Не знала мерзлой сырости окопов?
Не на твоей измученной спине
К победе мчалась гордая Европа?
Что для Европы наши мужики!
Что для нее кровь «русского медведя»!
А не твои ль погибшие полки
Ей стлали путь к блистательной победе?..
Пусть будет шумен их веселый пир —
Ты этот шум без зависти услышишь:
Они мечом писали слово «мир»,
А ты – крестом своим напишешь.
«Уральское хозяйство». 1919, № 20–21.
Нева – Сена
Не открывайте глаз, еще очень рано,
Видите, как темно:
Сквозь белый шелк не сквозит окно.
Почему я у вас? Странно.
Я вчера вас не знала, вы должны быть чужим,
Отчего же вы так близки?
Отчего мы, тесно прижавшись, лежим
На диване широком и низком?
В мягком ворохе кружев цвета песка
Ваши руки тонут, лаская,
И вы говорите: «Да, ты мне близка…
Ты… А кто ты такая?..»
«Искры». 1919, № 3–4.
Отведавши сибирской смолки
Он начал повесть в октябре,
Писал он синими чернилами
И жутко слушал на заре
Стрельбу за окнами унылыми.
Шли дни. И было десять глав
Печальной повести рассказано
О том, как верил некий граф
Фальшивым запонкам со стразами.
Но вдруг на кончике пера
Вишневый сок горячим бисером
Зацвел, забрызгал, заиграл, —
И синий цвет смахнул и вытер он.
Хрусталь чернильницы зажгла, —
Откуда?! музыка вишневая!
Сукно зеленое стола
Окровянила повесть новая.
Он кончил повесть в октябре
Главой о музыке всемирной,
И красным лаком на пере
Был смят бесславно мак сапфирный.
Эпилог
Построчного гонорара он получил
Рубль.
Когда эту повесть в Париже прочитали
Его друзья в каком-то журнале,
Они сказали:
– Куплен.
«Сибирские огни». 1922, № 1.
Субботник 20 года
18.562 – самое звонкое число.
Это номер моей бескурковки.
16 калибр – самое звонкое слово.
Это речь идет о моей двухстволке.
Пахнет порохом, костром, болотом —
Охота.
Не ходишь на рынок, не клянчишь дешевки.
А прямо – зайцу в спину заряд.
Шкуру сдерешь, в реке пополощешь.
– Эх, сучья – язви их – сырые, дымят.
Любо в бору на пахучей рассветной елани
Корку хлеба мочить в тяжелой сизой росе.
Любо, когда омытое солнце встанет,
Вдираться мускульным телом в кустарника цепкую сеть,
И тайным сторожким вором
Следить глухариный ток,
И решать крылодробным спором
Звериного быта кусок.
Любо мне! Я звериный добытчик,
Прошибаю природу лбом,
Теряю все знаки различий
Между зайцем, мхом и собой.
18.562
Номер моей бескурковки!
Это самые звонкие слова.
Это речь идет о моей двухстволке.
«Сибирские огни». 1923, № 3.
Булки в окне
Гремя листами заржавелой жести,
Мы стлали ложе новым огурцам.
И было радостно мне то, что вместе,
И было ново, что никто здесь не был сам.
И чтя, – в молотобойной силе
Растет над нами грозный и стальной, —
Мы кирпичи тяжелые носили.
И кто-то проклинал, сумбурный и больной.
А поутру болели ноги, плечи,
И я легла на целый день пластом.
В календаре годов был этот день отмечен,
Но было жаль, что в пятнах всё пальто.
Лошадь
Булки в окне: – Не гляди так на нас,
Больно ты, малый, лаком! —
А мокрых листьев бешеный пляс
На торцах заметает слякоть.
Острый ветер хрустит по острой спине,
Тропу мурашиную режет.
Идет мимо пухлая. И шуба на ней.
– Какой, говорит, ветер свежий… —
Теплом печеным из двери в нос.
Ухмыляются булки в окошке.
Вчера бы легче это все перенес —
Еще были в кармане крошки.
– Эй ты, носом стекла не дави,
И так хорошо все видно!
Дрррббзинь! И рука вся в крови,
И кровью намок весь ситный.
«Сибирские огни». 1923, № 4.
Дворянин во мещанстве (Вместо рекламы)
Спит извозчик. А лошадь его не спит,
Смотрит на собак, на прохожих
И думает: – как мой хозяин храпит,
А все-таки держит вожжи.
Как тошно целый день железо жевать,
А вот жую, не брошу.
Отчего мне хозяин не купит кровать,
Теплое пальто и галоши?
Попробуй-ка он простоять два часа
Голышом неподвижно на месте.
Чтоб понять, каково железо кусать,
В лошадиную душу влезьте.
«Сибирские огни». 1923, № 5–6.
Сонный
Новая страница Александринской истории, —
(Что ни актер – то сильно заслужен), —
Идите смотреть сногсшибательный ужин,
Идите! Бенефис бутафории!
«Мещанин во дворянстве» – на афише так сказано
И строго проведено в постановке:
Дворянская затхль с мещанскою связана.
Ворона в павлиньей обновке.
Кричит реклама: «Мы в новом убранстве,
Слоном у нас сделана муха!
И каждый из нас – мещанин во дворянстве,
Дворянин во мещанстве духа.
Все краски у нас так веками изжеваны,
Мы так вдохновенны во чванстве
И к тачке традиций навеки прикованы.
Иди к нам, мещанин во дворянстве!»
«Жизнь искусства». 1923, № 17.
Левый фронт (К докладу Мейерхольда)
В этом небе радуг и софитов,
В этой клеем пахнущей траве,
В этих скалах бутафорского гранита,
Кто-то изредка кричит: – Левей!
Мир холста, картона, – бутафорский, —
Ты не дышишь кислородом гроз,
Не бушует кисть в твоих пастельных зорях,
Спит на лаврах бутафорский мозг.
Ты еще не баррикадный зодчий,
И вином Эллады крещена,
Мельпомена может, но не хочет
В кровь твои окрасить знамена.
«Жизнь искусства». 1923, № 18.
Портрет (К закрытию сезона)
Кто хочет в театре творить чудеса,
Рушит рампы шатучие доски.
Эта такая деревянная полоса
Нужна для плоских.
А те, кто не боится рельефа,
Кто хочет кипеть в самой гуще,
Кто идет от суфлера влево,
Те – вездесущи.
Они на сцене, и в партере, и в ложе,
На площади и на галерке.
На трусливые устричные створки
Их творчество не похоже.
Рампа – прошлого вязкая нить,
Будущему рампы не надо.
Вы, кому тошно небо коптить, —
Рампу на баррикады!
«Жизнь искусства». 1923, № 19.
Философия «Спящих красавиц»
Говоря грубо – проходной двор.
Выражаясь нежно – Пассаж.
Выдержан длительный стаж
На репертуарный вздор.
Идет
Вперед.
Движением рака.
Зато груди крахмальные как разутюжены!
А труппа?
Труппа
Из хорошо сшитого фрака
И одной настоящей жемчужины.
Но нравятся, нравятся новоявленным барам.
Таланты в окрошке а 1а ералаш.
Да… Гоголь покойный воскликнул недаром:
– Ах, какой Пассаж?
«Жизнь искусства». 1923, № 20.
Геометрия вне измерений
От воды – вторая. Скука!
Поболтать охота – страх!
– Аня, где душа? (В бок руку,
И ногой – мах, мах.)
– Что «где»?
Люка, счет не путай!
– Где душа? (Ногою – мах,
И батман.) Скажи, Анюта!
(Руку в бок.) – Душа? В ногах.
«Мухомор». 1923, № 14–15.
В точке сжалась могучая сила,
Которая могла бы разрушить миры.
Вдруг точку стремительность разбила —
Так себе, незачем – ради игры,
И точка стрельнула четырьмя прямыми,
Которые в плоскость концами впились,
И равные треугольники легли между ними
От вершины наклонно вниз.
Ее дочери жили в стране Изиды
И звались, как она: – Пирамиды.
Такая сверкающая, сложная, многогранная,
И вдруг – гладкий глупый цилиндр —
Предел ее стремлений!
Почему бы это? И как это странно.
Все равно, как если бы Вербицкую
Избрал пределом Тургенев.
– Вам странно? – говорит она, смеясь.
– А ведь мне, чтобы с цилиндром слиться,
Надо стать многограннее в миллионы раз.
Мне надо иметь бесконечные лица. —
Сказала, и сделала точно так,
И стала вместо призмы цилиндром глупым.
А цилиндр это тот же шапокляк —
Его надел m-seur Жак
И пошел в клуб.
«Я потеряла два любимых гранатовых браслета…»
Параллельные, это линии, которые никогда не встречаются.
Такая печальная их судьба.
Они вместе родились, вместе кончаются,
Но не встретятся даже их гроба.
Они бегут рядом целые мили,
Даже десятки, сотни и тысячи миль,
Они кольцом шар земной окружили.
Исколесили мировую пыль.
Но встретиться запретили им законы Эвклида,
Заклятья на них наложил Архимед,
И пропуск в науку им с тем условием выдан.
Что встречи – нет.
Печальна судьба прямых параллельных —
Никогда не встречаясь, любить.
И думают они в тоске смертельной:
– Эх, уж лучше бы нам ломаными быть;
Но, чтоб избежать упрека в бесчеловечности,
Им наукой утешение дано:
Нам, говорят, суждено
Встретиться в бесконечности.
«Мухомор». 1923, № 14–15.
Я потеряла два любимых гранатовых браслета,
Потеряла очень важную для меня тетрадь,
Даже сердце я ухитрилась потерять.
(Потом нашлось у знакомого поэта.)
Но все это не смущает меня нимало:
Себя – я пока не потеряла.
АБГ. 2001, № 2.
РЕЦЕНЗИИ НА СБОРНИКИ Л. ЛЕСНОЙ
Я. Яковлев. Лидия Лесная. СтихиПОЭТ ГОРОДА
Лидия Лесная. Стихи. К-во «Прометей»
Ау! Ау! Где вы,
Милые девы?
В облаках душистой пудры
Вы нежны и сереброкудры.
Вы легко скользили по паркету
И мечтали о любви в ажурных боскетах.
Вы дарили няне на Рождество душегрейку
И горько плакали, хороня канарейку.
А кавалеры, что были вам хорошо знакомы,
Писали на память стихи в альбомы.
Нежные девы!
Ау! Ау! Где вы?
Голос ответил: «Молчи!
Они теперь зубные врачи».
Девы, носившие когда-то пудреные парики, сделались зубными врачами, а поэт, певший красоту полей и рощ, воспевает тепличные городские чувства, любовь в каменных ящиках-домах, землю, забронированную гранитом, ажурную ограду мостов и подстриженную ученым садовником-чудодеем аллею причуд.
Вместо чувств – гримасы, вместо страстей – вспышки бенгальского огня, вместо душевных трагедий – красивое заученное страдание актера на подмостках.
Город – деспот. Он расколдовывает чары превращает все чудесное и сказочное в прозаический факт, в хронику происшествий или в холодную цифру.
Трудно жить поэту в городе фактов и цифр, Среди каменных домов. Что делать поэту там, где:
Люди – сухарики,
Или – плоские куклы из дубовой доски: —
На них нарисованы лица,
Они говорят слова
И называются: юноша или девица,
Министр или городской голова.
Что делать здесь поэту? Он одинок, бедный мечтатель среди фактов, и бежит в аллею причуд, как Пушкин когда-то бежал «в широкошумные дубравы», которые – увы! – вырублены и пошли на газетную бумагу.
Все эти понедельники, пятницы, – серенькие дни, —
Я в выдумки одела пестро,
Повесила разноцветные фонарики, – китайские огни, —
Смотрю на этот праздник и улыбаюсь хитро.
Мне нравится гулять по аллейке причуды,
Опьяняться запахом цветов, которых нет,
Забыть все имена, который час, сколько кому лет, —
И ждать чуда.
Но чуда нет. Жизнь расколдована. Она не синтез больше, а анализ. И поэт, лишенный чудес и сказок, играет в колдовство. Вообразим, что все, сущее вокруг нас, не люди, не дома, не тротуары, не пшюты, не проститутки, не городовые – а кубики:
Они – живые игрушки.
На лбу у них смешные чубики,
Они наряжаются в тряпочки, любят погремушки.
И в жизнь играют, как в кубики.
Итак, я начинаю: колдую, творю симуляцию чудес, которых нет. Это очень просто: надо сложить кубики без всякого порядку, не по картинке. И получается такая забавная штука:
…вместо головы – капуста,
У барышни – лисий хвост,
Там, где был жених с бокалом и говорил тост,—
Совсем пусто,
На клумбе растут сапоги и ботинки —
Вообще – ерунда.
Поэт города хочет любить. Но и любовь его выдуманная, не настоящая, как на сцене играют актеры любовь.
Давай сочиним любовь из флирта!
Давай увенчаем приключенье —
Наденем на него – без строгого значенья —
Венок из мирта.
Хотите – дружбой назовем любви капризы?
Хотите – мы любовью дружбу назовем?
На конкурсе изломов мы ли не возьмем
Любого приза?!
Все изломано в поэте города, все условно. В душе его, капризной, как жизнь большого города, надорванной и истеричной, торопливой и мятущейся, вмещается все:
…Все говорили: «Она такая»,
Какая?
Кто может сказать – чистая она или грязная?
Она – разная.
И кто виноват в том,
Что нельзя всего найти в одном?
Поэт мишурных выдумок и городской прозы-действительности тоскует по «широкошумным дубравам». И страшно поэту сознание, что:
Мишурной цепи этой я звено,
Я – луч искусственного блеска.
И «луч искусственного блеска» прядет без конца нить обманов, лучистых и красивых:
Вчера ночью подбежал к чернильнице флакон,
Он облил ее духами,
Он обнимал ее прозрачными руками
И столько нежных слов сказал ей он.
А она отрицательно головой качала
И молчала —
Она любила костяную вставочку с золотым пером.
Флакон утешала бутылочка, в которой бром,
Смеялись подсвечники, что было сил,
А пудреница сплетню плела.
Флакон подбежал к краю стола,
V фарфоровой кошечки носик отбил,
Пресс-папье расцарапал
И бросился на пол.
Кошечка потерлась об чернильницу льстиво
И скатала: «Разбился? Не жалей.
Он был такой некрасивый».
Не так, как бывает. Оригинально и ново. Среди реальных фактов и реальных вещей сплетена сказка. А автор этой сказки, такой капризный, с истерическим надрывом городской человек. Он ищет красоты там, где ее нет, и сказок просит у строгих фактов. Но:
Девочка никогда не получит за диктовку пять —
Она слишком любит букву «Ћ».
Маленькая, примирись с двойкой,
Но во вкусах будь стойкой:
Пиши «зеленая ћль»
И «налћтћла мћтћль».
Нет лучше мотива,
Чем – «это красиво».
«Это красиво», вопреки логике и привычным понятиям, – мотив творчества тонкой, капризной музы одаренной поэтессы города Лидии Лесной. И, право, хочется дать ей тот же совет, который она дает девочке, полюбившей «Ћ» за красоту:
…Примирись с двойкой,
Но во вкусах будь стойкой.
Я. ЯКОВЛЕВ. «Журнал журналов». 1915, № 25.