Текст книги "Воробьевы горы"
Автор книги: Лидия Либединская
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
2
Шушка медленно шел по узкой тропинке, сбегавшей с обрыва к реке.
«Зачем он так? – думал он об отце. – Ведь я знаю, он не злой, зачем же мучает нас?»
Возле реки было тепло и влажно. Шушка остановился на небольшой песчаной площадке, кое-где поросшей короткой травкой, желтыми смешными цветами. Вода стояла неподвижная и прозрачная, – казалось, можно пересчитать на дне все камешки. Он уселся на большом плоском камне и, пригнувшись, провел ладонью по воде, – она была теплая и мягкая. От его прикосновения пошла рябь, камешки закачались, задвоились, затроились… Где-то в деревне скрипнул колодец, зазвенели ведра.
Первый раз с отъезда из Москвы Шушке стало грустно, – опять один…
«И никто не смеет ему перечить, – снова вернулся он мыслью к отцу. – Егоренька молчит. И матушка… И я тоже! – Он был недоволен собой. – Неужели он не понимает, как прекрасны эти стихи? Ну и пусть не понимает, ему же хуже…»
Шушка поднялся, сломал гибкий ивовый прут, очистил его зубами от коры – прут стал белый и гладкий, и, помахивая, пошел по-над берегом. Здесь ему никто не мешал. Он читал вслух одно за другим прекрасные шиллеровские строфы – читал по-русски и по-немецки:
На пажити необозримой,
Не убавляясь никогда,
Скитаются неисчислимо
Сереброрунные стада.
В рожок серебряный играет
Пастух, приставленный к стадам:
Он их в златую дверь впускает
И счет ведет им по ночам.
И недочета им не зная,
Пасет он их давно, давно,
Стада поит вода живая,
И умирать им не дано.
Стихи сливались с природой. Шушка шел по берегу, все дальше и дальше, слушая тихий плеск воды…
Они одной дорогой бродят
Под стражей пастырской руки,
И юноши их там находят,
Где находили старики;
У них есть вождь – Овен прекрасный,
Их сторожит огромный Пес,
Есть Лев меж ними неопасный
И Дева – чудо из чудес.
Солнце спускалось за лес. Шушка шептал слова Карла Моора:
– Так умирают герои… Когда я был еще ребенком, любимой моей мечтой было жить, как солнце, и умереть, как оно…
Шушке казалось, что лучше Шиллера писать нельзя.
Дон Карлос и Валленштейн, Вильгельм Телль и Фредерик, Мария Стюарт и Орлеанская дева стали его друзьями. У них искал он утешения, у них учился благородству, подвигу, любви.
Но ближе всех был ему Карл Моор, герой юношеской драмы Шиллера «Разбойники». Благородный Карл отвергнут отцом по проискам брата – негодяя Франца. Чтобы скорее получить наследство, Франц заключил старого отца в башню, он морил его голодом. А бедный отец, ни о чем не подозревая, во всем винил Карла, он проклял его и лишил наследства. Несчастный Карл стал разбойником, атаманом шайки. Но он не обыкновенный разбойник. Он грабит злых и богатых и раздает награбленное бедным и несчастным. Встав на преступный путь, Карл мечтает не о личной мести. Он понимает: его беда – это беда всех угнетенных, и борьбе за их счастье хочет он посвятить свою жизнь. Карла обожают все люди его шайки. И Шушка обожал Карла… Казалось, молодецкий посвист его ватаги и топот конницы раздавались в Васильевских лесах…
Гасли краски. Река становилась сначала желтой, потом красной, потом зеленой и, наконец, темно-синей. В воде, как и в небе, качались звезды…
3
А через несколько дней снова ссора с отцом…
Шушка вышел за околицу и смотрел, как деревенские ребятишки играли в городки. С веселым гиканьем бросали они тяжелый биток, он летел, тупо ударяясь о землю, поднимая тусклое облачко пыли, и серые круглые чурбашки лихо разлетались во все стороны. Восторженные возгласы сопровождали каждый меткий удар.
Самый маленький из ребят, которого не принимали в игру, чтобы выразить свой восторг, то и дело становился на голову, смешно открыв рот и выпучив глаза. Шушка не мог удержаться от смеха, глядя, как его белые, выгоревшие волосы волочатся по земле.
Шушка тоже схватил было биток и, нацелившись, уже готов был запустить его, как вдруг за спиной услышал резкий голос Ивана Алексеевича:
– Нельзя! Зашибешься, не ровен час…
Рука опустилась сама собой. Шушка стоял красный, покусывая от злости губы, не зная куда деваться от стыда. Мальчишки, смотрели на него кто испуганно, кто насмешливо.
Даже не обернувшись к отцу, он быстро побежал к речке, с трудом удерживая слезы.
На площадке белого песка, поросшей возле воды высокими тростниками, раздавался смех, доносились веселые всплески. Ребята, визжа от восторга, то вбегали в воду, поднимая снопы разноцветных брызг, то вылезали на берег, хлопая друг друга по голым коричневым спинам.
Шушка с завистью глядел на них. Ему было жарко, рубашка прилипала к телу. Немного поодаль тихо покачивалась на волнах легкая лодка. Высокий широкоплечий парень, забросив удочки, терпеливо глядел на воду – не появится ли заветная рябь? Но, видно, улов был нынче плох и парень сердито крикнул ребятам:
– Уймитесь вы, окаянные! Всю рыбу пораспугали!
Много отдал бы Шушка, чтобы оказаться сейчас в лодке рядом с этим парнем, подержать в руках гибкие удочки.
Кто-то схватил его за руку, и он вздрогнул от неожиданности.
– Папенька домой требуют! – запыхавшись, говорила Вера Артамоновна. – С ног сбилась, ищу вас… – И вдруг крикнула парню, что стоял в лодке: – Левка, рыбу на кухню принеси, господа купить велели!
– Искупаться бы… – жалобно протянул Шушка.
– Господь с вами! – замахала руками Вера Артамоновна. – Папенька не позволяют.
«Не позволяет, не позволяет, и почему он мне ничего не позволяет?» – вдруг с раздражением подумал Шушка и покорно поплелся за нянькой.
Желание покататься на лодке было так сильно, что он решил ослушаться отцовских запретов.
«Завтра попрошу Левку, пусть достанет мне лодку!» – упрямо решил Шушка.
Левка, крепостной деревенский парень лет шестнадцати, с того дня, как господа приехали в деревню, с любопытством наблюдал за маленьким барчонком. «Какой-то он чудной, на них непохожий, – рассуждал Левка. – Все один да один… Ишь, даже сам с собой разговаривает, видно, не с кем больше…» – жалостливо думал он, потихоньку подглядывая, как Шушка бродит по окрестностям и читает вслух стихи. А то ляжет с книгой в высокую траву и, порою откладывая ее, глядит в высокое небо и беззвучно шевелит губами, словно вспоминая что-то. «Может, богу молится? Просит о чем? – думал Левка. – Мелкокостный, хилый, словно цыпленок…»
И когда Шушка обратился к Левке с просьбой достать ему лодку, Левка обрадовался, что может потешить диковинного барчонка.
– Мы это дельце мигом сладим! – весело сказал он.
Теперь на рассвете, пока Иван Алексеевич еще спал, Левка учил Шушку грести. Они разговаривали. Шушка стал расспрашивать Левку о деревенском житье-бытье, но Левка отшучивался, молчал: барчонок ведь, разве можно ему все по правде сказать?
– Живем – не тужим, – твердил Левка. – А тужим – молчим…
Шушка чувствовал его недоверие, сердился, ему становилось грустно и обидно.
«А почему, впрочем, должен он мне верить? – тут же спрашивал себя Шушка. – Что он знает обо мне?..»
И снова с особенной остротой приходила мысль о друге, с которым можно было бы говорить, не таясь, зная, что тебя не высмеют, правильно поймут, разделят твои сомнения. Где ты, друг, неизвестный, далекий?! Шушка твердо верил, что он живет на свете и так же ждет его, Шушку, потому что ему тоже очень плохо одному. Когда же и где суждено им встретиться?..
Поднималось солнце, на дворе возле дома появлялись заспанные люди. Надо было возвращаться. Мальчики прятали лодку в густых камышах, привязав ее веревочкой за колышек, вколоченный в дно реки.
Шушка оказался способным учеником. Недели через две он уже мог прекрасно грести, лодка стала легкой и послушной. Теперь можно было кататься одному. Шушка вставал очень рано. Трава была седой от росы, крупные капли блестели на ветках кустарника, быстро промокали ноги. Он сбрасывал курточку и, закатав рукава рубашки, выводил из тростника лодку. Струистый след бежал по воде. Село, дом, лес, берега отражались в реке. Все тихо и неподвижно; иногда, вскрикнув, проносилась чайка или выбегал на прибрежный песок, чуть слышно чивикая, куличок…
Шушка греб сильно и вольно. Он поднимал весла и слушал, как падают капли. Куковала кукушка, и он спрашивал у нее: сколько лет я проживу? Кукушка куковала долго, он сбивался и переставал считать – впереди была длинная жизнь.

Иногда Иван Алексеевич, чтобы высказать свое благоволение, приглашал Шушку с собой погулять. Почему-то Иван Алексеевич определил для прогулок время самое неподходящее. Из дома выходили часа в два-три пополудни, в палящий зной. Шушка ненавидел эти прогулки, но, боясь обидеть отца, покорно шел с ним. Иван Алексеевич надевал новый длинный сюртук, брал круглую шляпу, трость с золотым набалдашником. Для прогулок он выбирал широкую проезжую дорогу среди зеленеющих полей или отправлялся к открытому берегу Москвы-реки, в каменоломню. Здесь когда-то начали добывать камень для строительства храма Христа-спасителя на Воробьевых горах. Постройка из-за воровства и мошенничества чиновников не состоялась, и огромные глыбы так и остались лежать на берегу, напоминая дикие горные скалы. Здесь было красиво и таинственно. В другое время прогулка доставила бы Шушке удовольствие. Но ходить в полуденный зной, под палящими лучами солнца, среди раскаленных камней было сущим наказанием. Домой возвращались потные, усталые, раздраженные.
И все же, несмотря на причуды Ивана Алексеевича, жить в Васильевском было куда привольнее, чем в Москве.
Однажды утром Левка постучал в Шушкину комнату. Дверь открылась, и Шушка увидел испуганную заячью морду с длинными вздрагивающими ушами.
– Тебе принес… – гордо сказал Левка, входя в комнату и опуская на пол большого серого зайца. Заяц тяжело проскакал по дощатому полу, вскидывая пушистый задок, потом вдруг поднялся на задние лапы и быстро-быстро забарабанил передними…
Шушка не знал, как отблагодарить Левку за такой подарок. Он поселил зайца в маленьком чулане подле своей комнаты и сам кормил его хлебом, капустой и молоком. А вскоре в чулане появилась еще и белка. Ее посадили в клетку, она прыгала по жердочке, грызла орехи, смешно забирая их обеими лапками.
Иван Алексеевич подарил Шушке фальконет – старинную мелкокалиберную пушку. Он разрешал сыну каждый вечер один раз выстрелить с плотины, пролегающей через Москву-реку. Ради этого события собиралась вся дворня, приходила Луиза Ивановна, Вера Артамоновна и даже появлялся сам Иван Алексеевич. Взрослые тешились не меньше Шушки.
Но больше всего любил Шушка длинные сельские вечера. Пастух хлопает бичом, весело заливается берестовая дудка, блеяние, топанье, – возвращается в деревню стадо. Собака отчаянным лаем подгоняет отставшую от стада овцу, и овца бежит, смешно вскидывая задние ноги, мотая коротким жирным хвостом. Скрипят ворота, из домов появляются дети, встречают своих коров и овец. Окончен трудовой день. Откуда-то доносится протяжная песня – это возвращаются с поля крестьянки. Песня ближе, ближе, ближе и вдруг снова удаляется – верно, тропинка свернула куда-то в сторону.
С овинов, где сушат у огня снопы перед молотьбой, тянет дымком, туман ползет по полям. Шушка прочел в одной из книг, что туман ложится там, где когда-то были реки и озера, – земля словно вспоминает о своем прошлом… Налетит ветерок, и листва закипает легко и шумно.
Ему казалось, что эта даль, эти поля, окружавшие реку, эта гора – продолжение его самого, и он слышал, как бьется сердце горы, и она дышит в лад с ним, с Шушкой. Он чувствовал себя затерянным в этой бесконечности, как листок на огромном дереве, но бесконечность эта не давила, было так хорошо лежать – кругом все родное, он дома…
Напившись вечернего чаю, Шушка уходил наверх, в свою комнату. Возле открытого окна он писал письма неведомому другу. Он рассказывал ему о своем одиночестве, звал на подвиг, на поиски счастья для всех людей. В окно вливался сладкий запах табака и маттиолы, влетали серые ночные мотыльки, слепо метались по комнате и, опалив крылья о пламя свечи, с треском падали на бумагу. Шушка вздрагивал. За окном голубело, розовело, бледнел огонек свечи, – коротки и кротки подмосковные летние ночи.
Но и это лето пришло к концу. Глубокая осень, грязь по колено, утром морозы, голые поля, только цеп стучит на току.
Иван Алексеевич на прощание поучает старосту, как закончить полевые работы, как собирать оброк. Приходит попадья с пирогом и бутылкой сливок. Староста Григорий провожает господ верст за десять на мирской саврасой лошади, – слава богу, отбыли! Григорий долго стоит на пригорке, сняв шапку и оглядываясь. Шушка видит среди полей его бородатую, все уменьшающуюся фигуру.
Дороги развезло, карета вязнет в грязи, клонится набок. Никита Андреевич выходит из кибитки и поддерживает ее, а сам-то тщедушный – и десяти фунтов не поднимет.
Проехали Вяземы, Перхушково, Кунцево. Вот уже Дорогомиловский мост стучит под колесами, горят окна лавчонок, кабаков.
– Калачи горячи! Сайки! Бублики! – отчаянно кричат разносчики.
Садовая… Арбат, – ну, вот и дома!
Глава четырнадцатая
ИВАН ЕВДОКИМОВИЧ
Почему он не идет?
Шушка лежал на широкой тахте и прислушивался. Все тихо. Что случилось? Урок должен был начаться в одиннадцать, сейчас половина двенадцатого, а Ивана Евдокимовича нет как нет.
Тополь за окном кажется мохнатым от инея, он заглядывает в комнату, высокий и неподвижный.
Шла зима 1825 года… Пуховики сугробов завалили улицы и переулки Москвы. Нахохлились дома под тяжелыми снежными шапками. Во дворах и на бульварах выросли снеговые горки, бабы-снеговики таращили угольные глаза. Звонкие ребячьи голоса раздавались в морозном воздухе и доносились в Шушкину комнату – дворовые ребятишки играли в снежки.
Звонок? Нет. Все тихо…
За последний год Шушка вытянулся и повзрослел – скоро минет ему 14 лет. Теперь все в доме называют его Сашей, и только Иван Алексеевич не желает замечать, что сын вырос, и продолжает звать его детским именем. Саше это неприятно, но что поделаешь – отца не переспоришь!
Он встал и прошелся по комнате. Желтый шкаф карельской березы, книги, три плетеных стула, парусиновые шторки на окнах – вот и все нехитрое убранство комнаты. Но Саша любит ее. Здесь можно укрыться от брюзжания отца и докучливых наставлений матери. Здесь можно спокойно читать и писать, тут его книги, его бумаги, его мир, наполненный раздумьями и мечтами, грустными и радостными…
Приди, сорви с меня венок,
Разбей изнеженную лиру…
Хочу воспеть свободу миру,
На тронах поразить порок!
Вчера Иван Евдокимович передал ему затертую тетрадь, исписанную неровным, неразборчивым почерком. Запрещенные цензурой стихи Пушкина.
С тех пор стихи не давали покоя. Саша без конца твердил их, читал вслух. Чем бы ни занимался, о чем бы ни думал, стихи продолжали звенеть в его душе.
Хочу воспеть свободу миру,
На тронах поразить порок!
Иван Евдокимович дал Саше тетрадь под строжайшим секретом и только на один день. На ночь Саша спрятал ее под подушку – говорят, это помогает запомнить стихи на всю жизнь…
Наконец-то… Ну конечно, это он! Громкое шарканье – Иван Евдокимович снимает калоши. Хриплый кашель – разматывает шарф. Тяжелые, спотыкающиеся шаги – поднимается по лестнице.
Саша открыл дверь в тот момент, когда Иван Евдокимович хотел постучать. Высокий, небрежно одетый, в смятых, несвежих воротничках, с длинными, до плеч, прямыми космами волос, он стоял перед Сашей, красный с мороза, и потирал крупные шершавые руки.
– Я, кажется, опоздал, – проговорил он, сильно окая. – Прошу прощенья…
– Здравствуйте, Иван Евдокимович, я так ждал вас сегодня! – отвечая на приветствие, воскликнул Саша. – Будем заниматься в маленьком кабинете, туда папенька не придет.
Они быстро прошли в маленькую комнатку, где стояли электрическая и пневматическая машины, земной и небесный глобусы, а на стенах висели географические и исторические карты: физическая карта полушарий, карта древней Греции, политическая карта Европы…
– Иван Евдокимович, я велел вам кислого квасу приготовить, – сказал Саша, указывая на запотевший стеклянный кувшин.
Иван Евдокимович ласково улыбнулся и провел рукой по всклокоченной бороде и усам.
– Спасибо, мой юный друг, – говорил он, усаживаясь за маленький желтый столик, весь изрезанный и исчерченный перочинным ножом. – Есть у меня такая слабость – запивать гекзаметры кислым квасом…
Иван Евдокимович Протопопов уже второй год учил Сашу русскому языку, истории, географии, арифметике. Первое время он приходил в отчаяние от невнимательности и рассеянности своего ученика. Но вот однажды – учитель и ученик хорошо запомнили этот день – Иван Евдокимович, вместо того чтобы читать урок по учебнику, стал рассказывать его своими словами. Они проходили тогда историю древнего Рима. Иван Евдокимович рассказал Саше легенду о Ромуле и Реме, о волчице, вскормившей мальчиков. Он говорил спокойно, неторопливо, с будничными подробностями, словно произошло все это на днях, в какой-нибудь соседней губернии и он, Иван Евдокимович, был этому свидетель.
Саша слушал, и ему казалось, что деревянное корытце с новорожденными близнецами Ромулом и Ремом плыло не по Тибру, а среди живописных берегов Москвы-реки. И луг, с которого схлынули волны разлившейся реки и куда вынесло корытце, находится где-то возле Васильевского. И волков в Васильевском было много, а уж дятлы, которые приносили Ромулу и Рему пищу и охраняли их от всяческих бед, жили в Васильевских лесах чуть ли не на каждом дереве.
Мальчик слушал увлекательный рассказ о жизни младенцев в пещере, а потом в соломенной хижине, среди пастухов, и его обычно сонное и даже немного туповатое лицо стало вдруг живым, озорные огоньки загорелись в глазах.
С тех пор Сашу точно подменили. Уроки больше походили на беседы, и учитель обнаружил в своем ученике недюжинный ум, веселый и едкий юмор, благородную, устремленную к свободе душу.
– А помните, Иван Евдокимович, – сказал Саша, взглянув на иероглифы, вырезанные на крышке стола, – как вы считали меня тупицей и думали, что ничему не сможете научить… – Он засмеялся.
– Да, признаться, мне было совестно получать деньги по билетам от вашего батюшки за уроки, – хрипло откашливаясь и тоже посмеиваясь в усы, сказал Иван Евдокимович.
– А мне казалось, что мучительнее уроков не бывает ничего на свете!
Вместо скучных диктантов Иван Евдокимович задавал Саше сочинения на вольные или исторические темы, литературные обзоры и разборы, критические исследования. Саша, подсмеиваясь над собой, вспоминал тот бесконечно далекий день, когда ему впервые пришла в голову мысль написать книгу. Сколько он тогда испортил бумаги и поломал гусиных перьев! Теперь слова стали легкими, страстная мысль, бившаяся в сердце, послушно ложилась на бумагу и, не теряя внутреннего жара, становилась осязаемой и конкретной.
Правда, нередко в статьях на литературные и политические темы Иван Евдокимович видел, что Саша излагает его мысли. Но сделано это было с таким блеском и так по-своему, что Иван Евдокимович только диву давался. Он ловил себя на том, что порою с невольным уважением взглядывает на стройного мальчика в его, еще по-детски пошитом, зеленоватом сюртучке, с рукавами, из которых на вершок торчали худые, с голубыми прожилками длинные руки. Ворот рубашки раскинут, галстука ему еще не завязывали, но над губой уже пробивался легкий пушок, и Саша, то и дело краснея, пощипывал его рукой. И в произношении его еще сохранилась детская наивность, он выговаривал слог «ла» между французским «la» и русским «ла». Иван Евдокимович любил наблюдать, как Саша, зная за собой этот недостаток, вдруг иногда затруднялся на этом слоге, останавливался, краснея, и, улыбаясь, глядел на него.
У самого Ивана Евдокимовича произношение французское было ужасно. Он нещадно коверкал иностранные слова, перевирал ударения. Иван Алексеевич его за это терпеть не мог, и если присутствовал на уроках, то с прибаутками да ужимками передразнивал учителя. Иван Евдокимович смущался, Саша бесился, обижался, – он любил своего учителя. Они предпочитали заниматься в маленьком кабинете, куда Иван Алексеевич почти никогда не заглядывал.
– Сегодня мы будем заниматься риторикой, – сказал Иван Евдокимович, словно не замечая того волнения, с каким Саша глядел на него. Он понимал, что мальчику хочется поговорить о заветной затертой тетради. Но служба службой, за уроки платили деньги, их надо честно отрабатывать.
– Что же сказать вам, друг мой, о риторике, – неумолимо продолжал Иван Евдокимович. – Это самая пустейшая и ненужная наука. Если господь кому не дал дара слова, того никакая наука не научит говорить красно…
Саша засмеялся.
– Иван Евдокимович, можно, я еще на один день оставлю у себя тетрадку? – И вдруг заговорщически, вполголоса прочел:
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы! —
и, не давая Ивану Евдокимовичу продолжить его изыскания по поводу пустейшей и ненужнейшей из наук, продолжал: – Какое счастье так написать! Мне одного жаль, почему это не я сочинил?
Иван Евдокимович был растроган, но его грубоватая натура не терпела восторженности. Он сощурился и продолжал говорить ровно и назидательно, однако Саша чувствовал, как сквозь назидательность пробивается волнение.
– Еще я должен рассказать вам сегодня о метафорах и хриях, – продолжал он, словно не слыша Сашиных слов. – Мы должны прочесть с вами «Образцовые сочинения»… Но не могу не признаться, что десять строк «Кавказского пленника» лучше всех десяти томов «Образцовых сочинений»… – И, не выдержав, он спросил живо и заинтересованно: – Так стихи гениального нашего Пушкина тронули ваше сердце?
– О да! – подхватил Саша. – Как я мечтаю увидеть его! – И, пригнувшись к учителю, снова прошептал отчетливо и горячо:
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы! —
– Дай бог, чтобы эти чувства созрели в вас и укрепились., – тихо проговорил Иван Евдокимович.








