Текст книги "Воробьевы горы"
Автор книги: Лидия Либединская
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
Глава пятая
ЛУИЗА ИВАНОВНА
1
Вера Артамоновна собирала детей на прогулку. Потемнела и стала жесткой листва на деревьях, а в траве на бульварах запестрели желтые одуванчики. Небо утратило весеннюю яркость и влажность, стало сухим и бледным. Иван Алексеевич все не мог решить, поедут ли нынче летом в деревню, и отъезд откладывали со дня на день, с недели на неделю.
Кало водил детей гулять на Тверской бульвар, но и там с каждым днем становилось все жарче, молоденькие деревца почти не давали тени, пестрые обручи, которые дети гоняли по дорожкам, поднимали легкие облачка пыли, трава, как и небо, стала сухой и бледной.
– Опять бедняжку до слез довел, – вполголоса проговорила Вера Артамоновна, завязывая ленты на соломенной Таниной шляпке.
– А я, право, на месте барыни, просто взяла бы да уехала на родину, в Штутгарт, – живо отозвалась мадам Прево, доставая из шкапа белое Шушкино пальто с огромными перламутровыми пуговицами. – Какая отрада? Все капризы да неприятности, скука смертная…
– Так-то оно так, – возразила Вера Артамоновна, – да вот что связало по рукам и ногам. – И она, отвернувшись на мгновенье от Тани, указала глазами на Шушку, который стоял возле двери и в нетерпении дергал бронзовую дверную ручку. Ручка поднималась и опускалась с легким звоном. – Взять с собой? Куда? К кому? Покинуть здесь одного? С нашими порядками это и вчуже жаль…
Шушка исподлобья, чуть сдвинув свои пшеничные бровки, смотрел на няньку. Его большие серые глаза потемнели. В комнате воцарилась неловкая тишина.
Старушки поняли, что допустили оплошность, проговорившись при детях, обе засуетились и стали быстро выпроваживать Таню и Шушку.
– Идите, идите, Кало, наверное, устал дожидаться, – ворчливо приговаривала Вера Артамоновна.
Кало, как всегда, аккуратно и не без франтовства одетый, поджидал детей на крыльце. Он бережно принял из рук мадам Прево Шушкино пальто (Иван Алексеевич не разрешал выходить из дома, не взяв с собой пальто и решительно зашагал по тротуару.
Белая, словно из каменных кружев, церковь Рождества в Путинках легко возносила к небу многое множество своих маленьких куполов. Дверь в церковь открыта, там было темно, пахло, как в лесу, теплые трепещущие огоньки свечей мерцали в темноте. С образа, висящего над входом, строго и укоризненно глядел Христос.
Обычно Шушка задерживался, чтобы полюбоваться легкой церковью. Она была так прекрасна, похожая не то на сказочный замок, не то на огромный воздушный торт, какие готовил по праздникам повар Алексей. Но сегодня Шушка ничего не видел. Он даже не заметил, как они прошли мимо кирпично-розовых стен Страстного монастыря, пересекли пыльную площадь и очутились на бульваре. Мальчик напряженно думал о том, что услышал в детской.
Он и раньше замечал, что отец резок с матерью, что его, Шушку, при посторонних называет не сыном, а воспитанником, но значения этому не придавал. Отец был резок со всеми, а обидный смысл слова «воспитанник» от Шушки ускользал. Воспитанник – это тот, кого воспитывают, а Иван Алексеевич, и правда, воспитывал сына: читал нравоучения, баловал…
Но сегодня, словно разбуженный словами Веры Артамоновны, Шушка понял, что за всем этим кроется что-то обидное для него и, главное, для его матери. Но что?
Веселые детские возгласы отвлекли его от непривычных трудных мыслей. «Никому ничего не говорить, ни у кого ничего не спрашивать. Даже Тане не скажу, пока сам всего не узнаю», – решил он.
– О, какой сюрприз, дети, какой приятный сюрприз! – весело повторял Кало и тащил их куда-то вперед.
На боковой скамейке стояла маленькая коляска, запряженная парой белых козочек с голубыми соломенными бантами на рогах. Высокий длинноногий человек в клетчатых панталонах и белом, сомнительной чистоты шейном платке, коверкая русские слова на иностранный лад, громко зазывал детей, приглашая, их прокатиться в коляске.
– Господа и дамы! Я очень рад, что привез вам этот удовольствие. Всего пьятачок… – тщательно выговаривал он трудно произносимое слово, видимо заранее заучив его. – Прошу, садитесь!
Из толпы, окружившей иностранца, вышли вперед два мальчика и нерешительно направились к коляске. За ними следовал гувернер. Он сделал мальчикам знак, и они легко вскочили на подножку. Коляска закачалась на упругих рессорах. Дети уселись на сиденье, и два серебряных пятачка перешли из рук гувернера в ловкую руку хозяина упряжки. Он натянул поводья, и козочки, высоко поднимая неправдоподобно маленькие, цокающие копытца, побежали по дорожке, оглашая бульвар серебряным звоном бубенцов. Солнце тускло отсвечивало в лакированных крыльях коляски. Иностранец бежал рядом, вернее, не бежал, а широко шагал, такие у него были длинные ноги, что ни шаг – три аршина.
Клетчатый иностранец с торжествующим видом стирал клетчатым платком крупные капли пота, выступившие на его смуглом, прорезанном морщинами лбу, и гостеприимным жестом приглашал следующую пару, приговаривая:
– Пьятачок, только пьятачок…
Наконец дошла очередь и до Тани с Шушкой. Когда коляска немного отъехала, Таня вдруг взяла Шушку за руку и как-то многозначительно, не по-детски пожала его теплую ладонь. Шушка с удивлением поднял на нее взгляд и, – посмотрев в карие, затененные пушистыми ресницами глаза, почувствовал, что Таня все понимает и этим коротеньким рукопожатием хочет подбодрить и утешить его. Значит, она знает, о чем говорили мадам Прево и Вера Артамоновна? Все равно, он не станет у нее ни о чем спрашивать! Он должен во всем разобраться сам! Но как он был благодарен Тане за ее безмолвное участие…
Таня не раз слышала разговоры взрослых о том, что Шушка, как они выражались, находится в «ложном» положении. Нередко говорили и о тяжелой жизни Луизы Ивановны, судили-рядили о поведении Ивана Алексеевича. Потому слова, сказанные сегодня Верой Артамоновной, не явились для нее неожиданностью: она сразу поняла, о чем идет речь. А когда увидела напряженные и недоумевающие глаза Шушки, ей стало жаль его, как тогда, в Новоселье, когда она впервые увидела его, голенького и беззащитного. Она чувствовала, что если станет прямо и откровенно выражать сочувствие, гордый и самолюбивый мальчик не примет ее участия. И сейчас, поймав полный признательности взгляд Шушки, она поняла, что поступила правильно.
2
Отпустив детей на прогулку, Луиза Ивановна медленно пошла к себе. Ей не хотелось никого видеть. Обидно было не то, что муж при всех назвал ее старухой и обвинил в равнодушии к сыну. Старуха так старуха, хотя ей не было еще и тридцати лет. Горько, что человек, к которому она была привязана, которому от всей души хотела помочь, облегчить его страдания телесные и душевные, был несправедлив к ней, груб и равнодушен. Что может быть страшнее равнодушия? Сколько раз она подходила к его двери, хотела войти, поделиться своими заботами…
Но когда видела строгую, плотно прикрытую дверь в комнату мужа, ей казалось, что и сердце его так же захлопнуто перед ней. И, постояв в коридоре, Луиза Ивановна уходила к себе. А может, она не права, и надо было идти, не обращая внимания на грубость, быть ласковой с ним? Может, это она виновата, что он стал таким? Будучи по натуре человеком добросердечным, Луиза Ивановна с готовностью принимала вину на себя.
Луиза Ивановна, как ее называли в России, а в девичестве Генриетта Вильгельмина Луиза Гааг родилась в Германии. Семья была небогатая, девушке жилось нелегко. В одном богатом русском семействе, проживавшем в Штутгарте, она познакомилась с посланником Львом Алексеевичем и его младшим братом Иваном Алексеевичем. В конце – 1811 года Иван Алексеевич уехал домой, в Россию и увез с собою Луизу Ивановну.
А потом родился Шушка, и в жизнь ее вошла новая забота и новая радость. Иван Алексеевич, хотя и был привязан к Луизе Ивановне, но венчаться в церкви не стал – не подобало знатному русскому вельможе вступать в брак с непородной немкой. И мальчику дали фамилию Герцен, от немецкого слова Herz, что означает «сердце».
Иван Алексеевич брюзжал и оскорблял Луизу Ивановну дерзкими выходками. Но Луиза Ивановна примирилась со своей невеселой жизнью. И только порой, когда вот так, как сегодня, насмешкам и укорам не было конца, она уходила к себе в комнату и тихо плакала, вспоминая о родине, о семье. Впрочем, у Луизы Ивановны был легкий характер и долго грустить она не умела. Что делать, не в ее воле изменить жизнь, значит, надо жить так, чтобы и в этой нелегкой жизни находить радости. Вот сегодня, например, к обеду будут гости – как хорошо! И Луиза Ивановна тщательно напудрила покрасневший тоненький носик и стала прикладывать к припухшим глазам вату, смоченную в крепком чае, – не дай бог, Иван Алексеевич заметит, что она плакала!
3
Первое, что услышал Шушка, вернувшись с прогулки, был резкий и брюзгливый голос Ивана Алексеевича. И Шушка впервые подумал о том, какой у отца неприятный, недобрый голос.
– Нет, нет, ты, голубчик, расскажи всем, что ты против меня задумал! Расскажи не таясь… – нарочно громко и раздельно говорил Иван Алексеевич.
Шушка поднялся наверх, где находились комнаты отца. Возле двери, что была сейчас открыта, собралось несколько человек прислуги – зрелище в обычное время для яковлевского дома необыкновенное. На пороге, опустив голову и вытянув руки по швам, как провинившийся мальчишка, стоял Никита Андреевич. Большие красные руки его то сжимались в кулаки, то разжимались, лицо от смущения и гнева было не красным и даже не багровым, а кирпично-коричневым.
Иван Алексеевич сидел в кресле, и его быстрые глаза перебегали с одного лица на другое, в них поблескивали и злоба, и торжество, и насмешка…
– Что же ты молчишь, батюшка? – продолжал Иван Алексеевич? – Объясни людям, что ты против барина своего замыслил! – И он сухой, пергаментной рукой указал на пол.
Шушка взглянул туда, куда указывал жилистый палец отца и увидел на полу, возле двери, жирную белую черту, прочерченную мелом. Он сразу понял все.
Каждый день Иван Алексеевич требовал, чтобы камердинер, выходя из комнаты, оставлял дверь приоткрытой. И каждый раз оставался недоволен – то уверял, что дверь открыта недостаточно и Никита Андреевич решил уморить его в духоте, то ворчал, что оставил ее распахнутой и его всего, мол, ветром обдало. Кончались эти стычки тем, что Иван Алексеевич сам поднимался с кресла и притворял дверь.
Сегодня повторилась та же история. И когда Иван Алексеевич, охая и стеная, поднялся с кресла и сам приоткрыл дверь, Никита Андреевич быстро сбегал в гостиную, взял с ломберного столика мелок и провел на полу черту. Уж теперь-то барин не посмеет придраться: сам определил, как открывать дверь. Поняв, что камердинер перехитрил его, Иван Алексеевич пришел в бешенство, созвал слуг и стал стыдить старика, уверяя, что тот задумал против него недоброе дело.
Шушка, как почти все в доме, не любил Никиту Андреевича. Подражая барину, старый камердинер был заносчив и груб с прислугой, во всем старался выказать свое превосходство. Он… даже позволял себе иногда ворчать на Шушку, когда мальчик не в меру шалил. Но сейчас, глядя на растерянное, бурое от стыда и унижения лицо старика, Шушка вдруг испытал чувство вины перед ним и снова (второй раз за сегодняшний день) не по-доброму подумал об отце. Снова тот же вопрос, что и тогда на дворе, когда уводили в солдаты Петра, поднялся в его душе: «А почему они могут так поступать?»
Он еще не отдавал себе отчета в том, кого именно разумел под словом «они». Но, Шушка понимал, что в мире есть разные люди: одни имеют право мучить и миловать, другие должны эти мучения терпеть, а милости принимать как величайшее счастье. Эта мысль приводила за собой другую: к каким людям принадлежит он, Шушка? Сегодняшний разговор в детской окончательно запутал его. Одно Шушка знал твердо: он никогда не станет мучить людей. Но тогда, во дворе, можно было кинуться на участкового и попытаться не позволить ему увезти Петра. А что можно сделать сейчас? Броситься на отца? Но он отцу слова не смел сказать против…
Глава шестая
ХВАЛЮ, АЛЕКСАНДР!
Бывают в жизни такие незадачливые дни! Казалось бы, все должно быть хорошо, а надо же…
После стычки с камердинером, настроение Ивана Алексеевича переломилось к лучшему – так меняется погода после пронесшейся грозы. Весь дом облегченно вздохнул.
К обеду вернулся домой сенатор, приехал в гости генерал Милорадович. У Ивана Алексеевича часто бывали его сослуживцы по Измайловскому полку, герои отгремевшей Отечественной войны. Больше всех своих старых товарищей любил Иван Алексеевич Михайлу Андреевича Милорадовича.
Он был прост в обращении, словоохотлив, держался без чванства.
– Легко с ним, – посмеиваясь, говорил Лев Алексеевич, – как стакан воды выпить…
Шушка, который мечтал стать военным, бывал счастлив, когда Милорадович приезжал к отцу. Большого роста, широкий в плечах, с крупными и красивыми чертами лица, он, казалось, сразу заполнял весь яковлевский дом своим громким смехом и говором. Блестящий мундир, высокий султан на шляпе, звезды на груди! А какое множество крестов… У Шушки в глазах рябило: этот – за итальянский поход Суворова, этот – за швейцарский поход 1799 года, а эти – за войну против Наполеона в 1805 году, за русско-турецкую, за освобождение Бухареста… А сколько наград за Отечественную войну!
Шушка любил слушать рассказы Милорадовича. Таких он не слышал ни от кого. И даже после в учебниках по истории не читал. Нередко случалось, что, заслушавшись, он засыпал в гостиной за спиной боевого генерала, и Вера Артамоновна сонного уносила Шушку в детскую. Теперь Милорадович был генерал-губернатором Петербурга, но, приезжая в Москву, он всегда навещал старого друга.
Обед шел оживленно, блюда подавали одно вкуснее другого. Лев Алексеевич в лицах изображал общих знакомых, рассказывал московские новости:
– Вчера бал давали персидскому послу. Персу все понравилось, только удивился: зачем, говорит, на – балу так много старых женщин? Ему объясняют, что это матери и тетки. Что девицы-де одни выезжать не могут. А он снова удивляется: разве нет у них отцов и дядьев?
Лев Алексеевич заливался веселым звонким смехом. Милорадович громко вторил ему, даже Луиза Ивановна улыбалась.
– Знаешь, я иногда жалею, что не остался в армии, – вдруг сказал Иван Алексеевич, искоса поглядывая на блестящий мундир Милорадовича.
Казалось бы, ничего не было в его словах, что могло заставить Михайлу Андреевича насторожиться, но Милорадович, зная манеру своего друга – не щадить никого, ждал подвоха и поспешил возразить:
– Не жалей! От военной службы тупеют. Что может быть лучше вольного житья? (Сам он ни за что на свете не сменил бы мундира на свободное штатское платье.)
– Пусть так. – Глаза Ивана Алексеевича насмешливо блеснули. – Зато в точности знаешь, что тебе в жизни делать. А разве это мало значит? Вот Шушка у нас генералом будет!
Милорадович самодовольно усмехнулся.
– С этим спорить не стану… Взять хотя бы Наполеона…
Он помолчал. Все понимали, что Михаила Андреевич готовится вспрыгнуть на своего любимого конька.
– Не люблю рубак и головорезов, – сказал Лев Алексеевич, нарушая молчание. – А Наполеон именно таков. Да еще захватчик. А захватчики представляются мне опасными безумцами…
– О нет, все это не так просто! – возразил Милорадович, довольный тем, что разговор принимает любезное ему направление. – Наполеон верил в славу. В этом была его сила и его слабость. Конечно, его рассуждения о жизни мало отличаются по уровню своему от рассуждений какого-нибудь его гренадера. Это так, не спорю. Но он навсегда сохранил ту ребяческую серьезность, что тешится саблями и барабанами и без которой человек не может стать истинно военным. Он искренне уважал силу…
Милорадович многозначительно помолчал.
– Как он сейчас, на острове Святой Елены, рассуждает о боге и душе, мне порою кажется, что это четырнадцатилетний школьник – возразил Лев Алексеевич.
– Его мозг всегда был под стать его маленькой дамской ручке… – проворчал Иван Алексеевич.
– Да, но эта маленькая, как ты говоришь, дамская ручка переворошила весь мир! – воскликнул Милорадович, окидывая всех веселым и торжествующим взглядом.
Имя Наполеона сопровождало Шушку с колыбели. Его именем перевиты были младенческие воспоминания. О событиях 1812 года разговаривали без конца, перебирая во всех подробностях. Вера Артамоновна, убаюкивая Шушку, напевала:
Привиделся бессчастный сон —
Дуют ветры со вихрями,
С хором верхи срывают
По самые по окна,
По хрустальные по стекла:
Француз Москву разоряет,
С того конца зажигает,
В полон девок забирает…
Щушка взглянул на мать. Она сидела красивая, раскрасневшаяся, но взгляд ее был задумчив и грустен.
Луиза Ивановна слушала разговоры мужчин, и ей вспоминался далекий тревожный сентябрьский день 1812 года. Как уговаривала она мужа уехать из Москвы. Но своенравный и упрямый Иван Алексеевич и слышать не хотел об этом. Зачем нарушать течение установившейся от века спокойной и удобной жизни? Зачем покидать дом, где все подчинено его привычкам, его прихотям? Иван Алексеевич не верил, что французы посмеют войти в Москву… А слухи о приближении врага становились все настойчивее и упорнее. Когда Иван Алексеевич, послушавшись уговоров близких, велел наконец готовиться к отъезду, в комнату вошел слуга и доложил, что французы вступили в столицу.
Луиза Ивановна до сих пор не могла без дрожи вспомнить золотисто-голубое московское небо, ставшее багрово-серым от вспыхнувших пожаров. Черные клубы дыма поднимались в небо, и белые прозрачные облака делались грязными, черными. Французские солдаты в касках с конскими хвостами гулко шагали по опустевшему городу, поднимая пыль в тихих московских переулках.
Пожары добрались и до Тверского бульвара, где жили Яковлевы. Дом загорелся. Несколько дней господа и слуги прожили на площади возле Страстного монастыря. Они голодали, страдали от холода и жажды. Кормилица Дарья спрятала Шушку у себя на груди и подпоясалась полотенцем, чтобы мальчик не выпал. Молоко у Дарьи пропало, с большим трудом удалось выпросить у французов хлеба и воды, чтобы накормить голодного Шушку и унять его отчаянный крик.
Промучившись несколько дней, Иван Алексеевич обратился к маршалу Мортье, которого Наполеон назначил губернатором Москвы, с просьбой помочь ему и его семье выбраться из столицы. Но Мортье ответил, что никак не может дать пропуск без соизволения на то Наполеона. Он доложил французскому императору о просьбе Ивана Алексеевича, и Наполеон велел привести Яковлева к себе.
Луиза Ивановна и сейчас не удержалась от улыбки, вспоминая, как страдал Иван Алексеевич, строгий поклонник приличий, что ему предстояло отправиться на аудиенцию к Наполеону в поношенном охотничьем полуфраке с бронзовыми пуговицами и в нечищенных сапогах.
Наполеон милостиво принял Ивана Алексеевича. Жаловался, как ему трудно, сетовал, что русские поджигают города, говорил, что стоит царю Александру только пожелать, и мир будет заключен.
Иван Алексеевич слушал молча и почтительно, но про себя невольно усмехался – что он мог ответить на рассуждения императора? Наполеон предложил Яковлеву отвезти в Петербург письмо и передать в собственные руки Александра I. Он даже рассказал Ивану Алексеевичу о содержании письма: он-де, Наполеон, желает заключить мир.
Иван Алексеевич согласился выполнить волю Наполеона с тем условием, что не только ему, но и всему семейству разрешат выехать из Москвы.
– Зачем вы едете? Чего боитесь? Я велел открыть рынки! – говорил Наполеон в ответ на просьбу Яковлева.
– Да, милостивые государи, – гордо говорил, потирая руки Иван Алексеевич. – Сверх всяких чаяний и возможностей удалось мне совершить свободный и елико спокойный наш выезд из Москвы.
И в который раз слушали все, как, расставшись с родными под Клином, даже не простившись с ними, добрался Иван Алексеевич до передовой линии русских войск. Там его приняли за лицо подозрительное, окружили казаки и отвели на главную квартиру. Генерал Иловайский срочно направил Яковлева в Петербург, к военному министру графу Аракчееву.
– Аракчеев принял меня ласково, – словно в тумане слушал Шушка.
Иван Алексеевич оживился, четкие и круглые, как у птицы, небольшие глаза поблескивали из-под нависших бровей. Куда девалась его утренняя брюзгливость!
– Аракчеев сказал, что государь император приказал взять от меня письмо Наполеона. Письмо-то он взял и даже расписку выдал, а я почти месяц под арестом у него просидел. Никого граф ко мне не допускал. Только государственный секретарь приезжал, по приказанию его величества, о пожаре московском расспросить. Ведь я первый из очевидцев в Петербург явился…
Милорадович нетерпеливо кашлянул, но Иван Алексеевич не заметил его нетерпения и продолжал:
– Однажды явился Аракчеев и объявил, что государь велел меня освободить. Он, государь, прощает-де, что мне пришлось взять пропуск от неприятельского начальства, ибо понимает, что вызвано это особым обстоятельством.
Царь повелел мне немедленно покинуть столицу и впредь въезд в Петербург строго-настрого запретил. Так-то, господа…
Луиза Ивановна слушала знакомый до мельчайших подробностей рассказ мужа и думала о том, что еще недавно о Наполеоне говорили со страхом и ненавистью, потом торжествуя и злорадствуя, а теперь вот с добродушной насмешкой.
Недавно сенатор подарил Шушке карты: на каждую букву карикатура на Наполеона. Один из рисунков особенно забавлял Шушку: Наполеон едет на свинье. А под картинкой двустишье:
Широк француз в плечах, ничто его неймет,
Авось либо моя нагайка зашибет…
Был герой, стал просто человек. Непрочная вещь – слава.
Наслушавшись с младенчества разговоров о войне, Шушка, как, впрочем, все дети, был отчаянным патриотом. Он ненавидел Наполеона – исконного врага России. Но сейчас, слушая разговоры взрослых, он представлял себе одинокий остров Святой Елены, со всех сторон омываемый неприветливыми волнами, скалистый и серый. А на острове – маленький человек в треугольной шляпе, со скрещенными на груди руками. Он один, совсем один и днем и ночью. Шушка не жалел его, нет! И все же сегодня эта мысль не принесла ему обычного тщеславного удовлетворения.
Одиночество… Он вдруг с необыкновенной остротой вспомнил утренний разговор в детской и подумал о том, что хотя вокруг него множество людей и все они смеются, спорят, шутят, а никто из них даже не подозревает, о чем он думает весь день. Разве это не одиночество?
«А Таня?» – подумал он, с благодарностью вспоминая ее робкий и сочувственный взгляд, коротенькое горячее рукопожатие.
Он под скатертью нашел ее руку, стал перебирать влажные тонкие пальчики.
В комнате было душно, отяжелевшие лепестки цветов бесшумно падали на белоснежную скатерть.
– Наполеон чудовище, что бы вы ни говорили, злое чудовище! – сказала Луиза Ивановна.
Темная прядь вьющихся волос упала на белый высокий лоб. Лев Алексеевич с удовольствием поглядывал на невестку и невольно, с внутренней усмешкой, вспомнил слова брата о том, что Луиза Ивановна стала старухой.
«Да, брат, – мысленно возражал он Ивану Алексеевичу, – мудрено не то, что она при тебе и вправду скоро старухой станет, а то, что до сих пор еще так хороша и свежа…» Но народ любил Наполеона, – возразил Милорадович. – Французские солдаты считали за счастье умереть за него…
Шушка, забывшись, так повернул Танин палец, что едва не вывихнул его. Девочка не выдержала, выдернула руку и, громко вскрикнув, залилась слезами.
Все это произошло так стремительно, что взрослые не сразу поняли, что случилось. Пуще всех напугался сам Шушка. Он кричал и плакал громче Тани. Иван Алексеевич бросился к нему, схватил на руки. Мальчик, который сегодня весь день с недобрым чувством думал об отце, стал вырываться, его ласки раздражали Шушку. Он отталкивал стакан с водой, который подносил ему сенатор, и, взглядывая на Таню, закатывался все громче.
– Да оставьте вы вокруг него хлопотать! – сердито сказала Луиза Ивановна. – Не баловать его надо, а заставить прощения просить!
Милорадович, усадив Таню на колени, осмотрел руку, опустил больной палец в стакан с холодной водой, а потом обвязал руку своим батистовым платком.
– Балуйте, балуйте его! – с сердцем продолжала Луиза Ивановна. – Дождетесь, он голову кому-нибудь свернет…
– Ребенок он, непреднамеренно сделал! – рассердился Иван Алексеевич. – Или не видите, Шушка сам напуган, отпоить его от испуга надо…
Господи, все они ничего не понимают! Шушка плакал не от испуга, не от стыда, а от горя. Как могло случиться, что он причинил боль человеку, который сегодня показал себя самым лучшим его другом? Да разве, попросив прощенья, он загладит свою вину?!
И, вырвавшись из рук отца, Шушка подбежал к Тане. Она тихо всхлипывала. Робко взглянув в большие карие глаза, налитые крупными прозрачными слезами, Шушка взял ее за руку. Таня руки не отняла. И тогда он наклонился и с какой-то неребяческой нежностью поцеловал ее больной палец.
В комнате воцарилось молчание. Первым опомнился Милорадович. Он ласково, по-мужски похлопал Шушку по плечу и сказал своим громким раскатистым голосом:
– Гусар, истинный гусар! Хвалю, Александр… На нынешний вечер передаю тебе свои кресты!
Ловко отколов от мундира множество блестящих. крестов на пестрых ленточках, он насыпал Шушке полную горсть регалий, которыми отмечены были его воинские доблести.








