Текст книги "Воробьевы горы"
Автор книги: Лидия Либединская
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Глава семнадцатая
СВОБОДА ЗАДЫХАЕТСЯ, ПОКА ДЫШИТ ТИРАН
Урок, собственно, не состоялся. Саша был так взволнован, что Иван Евдокимович не смог заставить его сосредоточиться. Впрочем, сам Протопопов был взволнован не меньше своего ученика.
– В университете рассказывали, что народу на Сенатской площади было видимо-невидимо, – окая, говорил он, и его обычно неторопливые слова сегодня накатывались друг на друга. Солдаты Московского гвардейского полка отказались дать присягу. С распущенными знаменами, в одних сюртуках бросились они на Сенатскую площадь. Гвардейский гренадерский полк, гвардейский морской экипаж. А дворовых сколько, ремесленников, беднота, всего тысячи две…
Вдруг он понизил голос и опасливо оглянулся:
– Батюшка ваш еще почивают?
– Не знаю, не выходил… – рассеянно ответил Саша и спросил нетерпеливо: – И что же? Что?
– Когда император выехал со своей свитой, его забросали поленьями и камнями!
Сегодня ночью Саша не спал ни минуты. Глаза его лихорадочно блестели, на щеках выступили красные пятна.
– В них стреляли из пушек? – спросил он, с хрустом ломая гусиное перо.
Иван Евдокимович с укоризной поглядел на его гибкие пальцы, но журить не стал, а только покачал головой.
– На площади осталось около трехсот убитых. Восставшие отступили к Неве, лед потрескался, ломался. Люди тонули…
– А что Рылеев?
– Арестован. Глава Северного общества. Один мой приятель знавал его близко. Знатный поэт, прекрасный оратор, деятельная натура… Южное общество тоже возглавлял человек значительный, – снова оглядевшись и понижая голос, продолжал Иван Евдокимович. – Пестель, вятского генерал-губернатора сын. Отец лиходей и кровопийца, а сын умница, республиканец. Да, друг мой, их именуют бунтовщиками. За то, что желали быть полезны отечеству, глубоко возмущались при встрече с несправедливостью, на которую их отцы смотрели равнодушно… Великий Робеспьер говорил: «Я не прощаю гуманности, которая душит народы и прощает деспотам. Свобода задыхается, пока дышит тиран!»
Иван Евдокимович угадывал чувства мальчика.
«Я сделаю, я все сделаю…» – твердил про себя Саша, не отдавая отчета в том, что именно должен он сделать.
– Русский народ, великий по славе и могуществу, по прекрасному языку своему, – с горечью говорил Иван Евдокимович. Он поглядел на Сашу и воскликнул: – Неужто суждено ему увянуть, не принеся миру никакого плода?! – Он сощурился и пригладил свои длинные прямые волосы. – Что-то во рту сохнет. Велите-ка принести кислого квасу…

Глава восемнадцатая
НИК
1
– Князя Оболенского взяли.
– Пущин арестован.
– Пестеля провозили через Москву.
– Дмитрий Столыпин покончил с собой в своем Середникове.
– Челищева, что родственником Платону Богдановичу Огареву приходится, ночью увезли.
– Владимир Одоевский держит наготове шубу и теплую шапку, ждет, что вот-вот возьмут…
Близилось рождество. Праздник. А разговоры не праздничные.
– Неужели казнь? – спрашивал Саша Ивана Евдокимовича.
Протопопов пожимал плечами и, поднимая глаза от книги, говорил назидательно и пространно:
– После Пугачева в России не было казней. Но разве вы не знаете, что крестьяне умирают под кнутами, а солдат, вопреки закону, до смерти гоняют сквозь строй.
Так прошел январь – святочные гулянья, гаданье под крещенье. Шумно, но невесело, и как-то мимо Сашиной души. В зале стояла огромная елка, блестели цепи, пестрели флажки, в белых гипсовых домиках горели свечи и загадочно поблескивали слюдяные окошки – зеленые, красные, синие. Пахло лесом, летом, счастьем. А счастья не было.
Страх распространился по России. Боялись сказать слово участья о несчастных, а еще вчера многих из них называли друзьями и за честь почитали пожать руку.
Саша смотрел на взрослых с каким-то отчуждением, ему стыдно было за них, и он почти все время проводил один в своей комнате. Писал, читал и думал, думал…
2
Февраль наступил неожиданно – морозный и солнечный.
Утром, отхлебывая кофе, Иван Алексеевич сказал Луизе Ивановне:
– У Платона Богдановича Огарева матушка скончалась, в доме суета. Он сына своего нынче к нам пришлет.
Саша, погруженный в свои мысли, не обратил внимания на слова отца. Последнее время он вообще старался не вслушиваться в то, что говорят взрослые. И когда к подъезду медленно подъехали сани, Саша равнодушно смотрел в окно… Вот Зонненберг помог Нику вылезти из саней, одернул на нем шубку, отороченную мехом, и потянул ручку звонка.
Саша слушал дребезжание звонка, возню в передней и думал о том, что день сегодня пройдет в скучных разговорах – надо же чем-то занимать гостя.
Карл Иванович ввел Ника в Сашину комнату, церемонно, с немецкой учтивостью, поздоровался и, оставив мальчиков одних, вышел.
Поклонившись, Ник тихо уселся на плетеный стул и молча, сложив руки на коленях, глядел на Сашу большими и грустными серыми глазами. Густые, вьющиеся волосы, подсвеченные веселым февральским солнцем, отдавали в рыжину, были пушистыми и легкими. В черном (по случаю траура) фраке Ник казался не по летам строгим. Ник любил бабушку – он и вправду был напуган и подавлен.
Не зная, чем занять его, Саша сказал ничего не значащую фразу о морозах, о приближающейся весне. Ник согласно кивнул головой, но Саша почувствовал, что Нику неприятны его равнодушные слова. Саша спросил о мальчиках Веревкиных. Ник отвечал односложно и застенчиво. Разговор не клеился, в комнате то и дело воцарялось долгое, тягостное молчание.
– Кого из поэтов вы больше всего любите? – спросил наконец Саша, отчаявшись завязать разговор.
– Шиллера… – негромко ответил Ник.
– Шиллера?! – воскликнул Саша, удивленный и обрадованный неожиданным сходством вкусов. И спросил: – Хотите, почитаем вслух?
Ник все так же молча кивнул головой, но в глазах его словно что-то стронулось и потеплело.
Саша быстро встал, подошел к книжному шкафу. Он перебирал книги одну за другой и, не оборачиваясь, говорил оживленно и горячо:
– Гёте сравнивают с морем, на дне которого таятся сокровища, но я больше люблю Шиллера – эту германскую реку, льющуюся между феодальными замками и виноградниками, отражающую Альпы и облака, покрывающие их вершины. – Он обернулся к Нику.
Тот смотрел на него с тихим, внимательным любопытством и вдруг робко спросил:
– Вы помните «Философские письма»?
– Ну как же! – живо отозвался Саша. Открыв книгу, он быстро прочел – «Ты уехал, Рафаил, и природа утратила свою, прелесть. Желтые листья валятся с дерев, мгла осеннего тумана, как гробовой покров, лежит на умершей природе…»
Саша остановился и пристально посмотрел на Ника. Какое-то новое, нежное выражение преступило на его грустном лице. Саша полистал книгу, нашел заветную страничку. Сколько раз перечитывал он это место, вкладывая в слова Шиллера свою тоску по мечтаемому другу.
– «Одиноко блуждаю я по задумчивым окрестностям, громко зову моего Рафаила, и больно мне, что мой Рафаил мне не отвечает…» – читал он почти наизусть.
– Простите, – вдруг неожиданно смело перебил его Ник. – Дайте мне книгу…
Саша с удивлением взглянул на него и разочарованно протянул книгу.
«Нет, не понимает!..» – огорченно подумал он.
Ник медленно перевертывал страницу за страницей.
– Вот, – сказал он. – Пожалуйста, прочтите это. Мое любимое… – смущенно улыбаясь, добавил он.
Саша взял обратно книгу, с возрастающим чувством удивления взглянул на открытую страницу, и сердце его радостно забилось.
– Я тоже люблю это место, – тихо сказал он. – Я даже знаю его на память.
И он прочел:
– «В один вечер, – ты помнишь, Рафаил, души наши соприкоснулись в первый раз. Все твои высокие качества, все твои совершенства сделались моими…»
Они молчали, глядя друг на друга с изумлением и даже испугом. Саша отложил книгу и задал Нику какой-то вопрос. Тот ответил, теперь уже охотно, но эти мелкие предметы разговора служили лишь предлогом для беседы. Их интересовало другое, и это другое были они сами.
– Даже если мне придется, как Шиллеру, бежать из дома и бороться с нуждой, я все равно стану поэтом! – неожиданно твердо сказал Ник, не глядя на Сашу, и яркая краска залила его нежное лицо.
– Вы пишите стихи?
– Да. О скуке окружающей жизни, – и покраснел еще больше.
– Если бы я умел писать стихи! – горячо воскликнул Саша и заговорил о том, как тяготит его одиночество. Первый раз в жизни говорил он так откровенно, так страстно, и сердце его замирало от счастья и страха.
– А вы не пробовали писать дневник? – выслушав его, спросил Ник и улыбнулся застенчиво, совсем по-детски.
– Пробовал, но перо такой холодильник, сквозь который редко проходит истинное горячее чувство не замерзнувши… – грустно ответил Саша. Взглянув на Ника, он встретил такой сочувствующий взгляд, что невольно протянул ему руку. Они не смели взглянуть друг другу в глаза, словно боялись самих себя, боялись непонятного и необычного своего волнения.
Мальчики стояли у окна, глядя, как гаснет день, и снег становится сиреневым и жестким, а небо – прозрачным и легким. Изредка они перебрасывались словами, пытаясь заговорить о предметах самых безразличных, но не слышали своих слов, охваченные блаженной усталостью. Им не нужно было говорить или пожимать друг другу руки, им даже не нужно было глядеть друг на друга, – ведь они рядом, и это – самое главное.
И вдруг Саша, как бы без всякой связи со всем предыдущим, спросил Ника горячим шепотом:
– Как вы думаете, их казнят?
– Не знаю, – очень серьезно ответил Ник, глядя на Сашу снизу вверх доверчиво и открыто. – Я знаю одно – это истинные приверженцы отечества…
…Поздно вечером Саша проводил Ника до дверей, и при свете колеблющейся свечи они робко улыбнулись друг другу и взволнованно пробормотали: «До свиданья».
Вернувшись в свою комнату, Саша вдруг почувствовал облегчение, так устал он от того напряжения, в котором находился весь этот длинный, сладостный, необыкновенный день.
Долго ходил он из угла в угол, ложился, глядел в потолок, потом опять вставал, подходил к окну, смотрел, как серебрился в лунном свете ветвистый тополь и высоко над домами горели звезды.
Он ничего не слышал. Он ничего не видел. Он ни о чем не думал. Только о дружбе.
3
Они встретились через несколько дней.
После обеда Карл Иванович вместе с Ником зашел за Сашей, и они отправились на прогулку. Весь день светило солнце, с крыш капало, а к вечеру подморозило, и длинные кольцеватые сосульки вытянули вниз прозрачные пальцы. Увидев Ника, Саша хотел кинуться ему навстречу, но что-то удержало его, и он лишь прошептал пересохшими от волнения губами:
– Добрый день.
– Добрый день, – также сдержанно, только слегка краснея, ответил Ник. – Видно, что и он с трудом удерживался, чтобы не броситься к Саше.
Они шли по тихому переулку, выдавливая из себя слова, – а ведь все эти дни только и делали, что мысленно разговаривали друг с другом. Порою пытались возместить слова красноречивыми и взволнованными взглядами, но из этого тоже ничего не получалось, глаза ничего не выражали, все превращалось в какую-то плохо разыгранную комедию.
А как они ждали этой встречи! Что же случилось? Ничего не понимая, Саша чувствовал себя оскорбленным, раздосадованным.
Ник молчал. Всю эту неделю, во время похорон бабушки, глядя на ее пожелтевшее и ставшее вдруг чужим лицо, и потом, когда улеглась суета, и стало пусто, грустно, тихо – словно дуновение смерти еще не покинуло дом, – он вспоминал солнечный морозный день, маленькие комнаты, – небо в окне, бледнеющее с каждым часом, и разговор, – горячий и бессвязный, – о Шиллере, о славе, о дружбе… Он отдыхал сердцем на этом воспоминании…
За время разлуки мальчики довели свои чувства до такого накала, что удержаться в этом неестественно высоком настрое нормальным людям было просто невозможно, потому первым ощущением от встречи явилось разочарование.
В их отношения должно было войти что-то будничное, обыденное, что придало бы естественность их встрече. Мальчики продолжали идти рядом, хотя Саша ловил себя на том, что с трудом удерживается от желания бросить товарища и убежать. Нику хотелось плакать. Они вежливо слушали друг друга, не испытывая никакого интереса к тому, что говорит другой.
Так дошли они до Никитского бульвара. Начинало темнеть – та особенная зимняя тьма, прозрачная и льдистая, которая не скрадывает очертания предметов, а делает их отчетливее и резче. На бульваре было оживленно, – мальчики катались на салазках, девочки в высоких капорах чинно прогуливались по белым дорожкам, засунув руки в пушистые муфточки.

Разбежавшись, ребята катились по темным ледяным дорожкам, падали со смехом и визгом.
Карл Иванович, маленький и суетливый, с манерами, претендующими на игривость и приятность, раскланивался направо и налево. Заглядевшись на хорошенькую гувернантку-француженку, он поскользнулся и, проделав в воздухе нелепые и смешные движения руками, упал в сугроб.
Все это произошло столь неожиданно и было так комично, что Ник и Саша, кинувшись поднимать Зонненберга, не могли удержаться от хохота. И этот внезапный смех словно теплой волной смыл то напряжение и душевное оцепенение, от которого они не могли избавиться весь вечер. Они поднимали Карла Ивановича, он отбивался и барахтался в снегу, сердился на мальчиков, но они продолжали тащить его, ослабевая от смеха, помогая и мешая друг другу. Они вдруг забыли о том, что их должно до гроба связать «святое чувство дружбы». Они стали сами собой, то есть детьми, резвыми и озорными, и жизнь вдруг снова предстала прекрасной и чистой, как этот гаснущий зимний день.
Подняв наконец Карла Ивановича, который недовольно отряхивался и что-то добродушно выговаривал мальчикам, они продолжали хохотать, кидаясь снежками, гоняясь друг за другом. Наконец, ослабев от смеха и беготни, они уселись на скамейку и взглянули друг на друга счастливыми, смеющимися глазами, – первый раз за весь вечер взглянули доверчиво и открыто.
Глава девятнадцатая
ТАНЯ
1
А на другой день Ник не пришел. И на следующий тоже. Прошло несколько дней. Саша бесился, тревожился, ничего не понимал. Может, Ник заболел? Ему хотелось попросить отца послать к Огаревым узнать, что случилось, но он стеснялся. Наконец однажды вечером зашел Зонненберг, шутил и смеялся как ни в чем не бывало. Саша спросил его, что поделывает Ник, здоров ли он. Карл Иванович пространно отвечал, что Ник здоров, учится, и они ходят с ним гулять в Кремлевский сад.
– Сегодня гуляли с мальчиками Веревкиными, – добавил он.
Значит, Ник просто забыл его?!
Раздражение росло, выплескивалось наружу, – Саша дерзил матери, пререкался с отцом.
Однажды к завтраку приехал князь Феодор Степанович. Иван Алексеевич был настроен любезно, угощал гостя. Особенно настойчиво просил он отведать окорок, присланный из деревни.
– Благодарю, благодарю, – улыбаясь, сказал Феодор Степанович. – Но позвольте напомнить, нынче постный день…
Саша взглянул на него с ненавистью. Потом перевел взгляд в окно и, глядя пустыми и равнодушными глазами на облака, медленно плывущие за мутными стеклами, проговорил отчетливо и громко, ни к кому не обращаясь:
Привык ослов смиренный род
Сухоядением питаться…
Все остолбенели от изумления и досады. Первым нашелся князь.
– Остроумен ваш воспитанник, Иван Алексеевич, но еще ребячлив, весьма ребячлив, – с любезной улыбкой сказал он. Однако, посидев немного, стал уверять, что торопится и, откланявшись, уехал. Воцарилось тягостное молчание. Никто не решался заговорить первым.
Не миновать бы скандалу, но как раз в этот момент, когда Иван Алексеевич хотел обратиться к Саше с нравоучением, в комнату вошел Егор Иванович и сказал почтительно и весело:
– Билеты в театр взяты, в бельэтаже, ложа четыре – вот! – И он передал билеты Ивану Алексеевичу. – Поближе к сцене, как вы просили, папенька…
Иван Алексеевич выразил удовольствие расторопностью старшего сына, и Луиза Ивановна понадеялась, что грозу пронесло, как вдруг Саша сказал неожиданно и громко:
– Какая это там пьеса идет, что все собрались смотреть? – В голосе его слышно было явное пренебрежение.
Луиза Ивановна видела, как побагровели щеки Ивана Алексеевича, стали злыми маленькие колючие глазки, и быстро проговорила:
– А вот, если желаешь знать, прогуляйся наверх, там у папеньки лежат газеты, ты и посмотришь…
Но Саша уже и рад был бы остановиться, да не мог и отвечал с прежней заносчивостью:
– Благодарю покорно, уж пусть лучше это будет мне сюрпризом. Не понимаю, что за охота разъезжать по театрам! Ложи в маленьком театре тесны, духота страшная!
Иван Алексеевич с выражением любопытствующего негодования слушал Сашу, узнавая в нем свои черты. Это вызывало досаду, но вместе с тем было приятно…
– Да ты не езди, сделай милость! – возразила Луиза Ивановна на ворчание сына. – Плакать не будут, обойдутся без твоего драгоценного присутствия… – И, обратясь к мужу, весело добавила: – Вчера заезжал сенатор, хвалил французскую труппу и пьесу, которую сегодня дают… – Иван Алексеевич все так же молча кивнул головой. – А насчет вашей милости, – продолжала Луиза Ивановна, снова обращаясь к Саше, – сенатор возьмет вам кресло в партере, рядом с собой…
Саша продолжал хмуро отхлебывать кофе. Однако известие о том, что он будет, как взрослый, сидеть рядом с сенатором в партере, обрадовало его. Нахлынула беспричинная веселость. Саша стал болтать без умолку, острить, схватил в руки бокал Феодора Степановича, который еще не успели убрать со стола, и громко запел, изображая французского певца. Это было так неожиданно, что Макбет – он сменил старую Берту, – мирно дремавший под диваном, вскочил, испуганно огляделся, залился отчаянным лаем. Саша засмеялся. Даже Иван Алексеевич усмехнулся.
– Да замолчи ты, пожалуйста, – с трудом удерживая улыбку, сказала Луиза Ивановна. – Оставь рюмку! Точно что найдет на него… – проворчала она уже добродушно, а про себя подумала: «Яковлевский нрав!»
2
Едва только Саша уселся за изрезанный иероглифами желтый столик, а Иван Евдокимович, отпивая кислый квас, стал толковать о четырех родах поэзии, как Саша услышал голос лакея, донесшийся снизу, из передней:
– Он наверху, берет урок у Ивана Евдокимовича…
Не слушая замечаний учителя, Саша вскочил, отворил дверь в залу. По зале торопливо таскали узелки и картонки.
«Таня!» Щеки его вспыхнули от радости. Он снова сел за стол, но теперь рассуждения Ивана Евдокимовича о риторической порзии доходили до него словно сквозь толщу стекла, туманно и расплывчато. «Ну и пусть Ник забыл о нем. А Таня – верный друг», – думал он.
Увлеченный дружбой с Ником, Саша в последнее время не вспоминал о Тане, и теперь нежная волна прихлынула к сердцу, поднимая милые детские воспоминания. Скрипнула дверь. Таня стояла на пороге в красном шерстяном платье. Они не виделись полтора года. Как изменилась! Волосы зачесаны по-взрослому, мягкие завитки выбивались на затылке, и нежная шея темнела от мелких, не укладывавшихся в косу волосков. Открылись уши, маленькие и розовые, нежные виски…
– Ах, как ты вырос! – воскликнула Таня.
Саше почудилось в этом восклицании что-то покровительственно-обидное. Быстрым взглядом окинула она его по-детски пошитый зеленоватый сюртучок, распахнутый воротник. Взгляд был нежен, но в этой нежности Саша тоже усмотрел высокомерие – так взрослые смотрят на детей.
– Чем вы занимаетесь? – весело спросила Таня, не замечая Сашиной настороженности и целуя его в висок.
– Разбором поэтических сочинений, – ответил Саша, вкладывая в интонации своего голоса всю важность и солидность, на какую только был способен.
Поняв, что происходит в его душе, Таня приняла этот тон, как нечто само собой разумеющееся, подсела к столу и стала внимательно слушать Ивана Евдокимовича.
Улыбка, умная и тихая, не сходила с Сашиного лица, и Таня исподволь рассматривала его: он сильно повзрослел за время разлуки, в голосе появилась мягкость, на губе легкий пушок, только букву «л» произносил он по-прежнему мягко, как в детстве.
– Где дер герр? – спросила Таня, когда урок был окончен. – Пойдем к нему…
– Папенька отдыхает, – ответил Саша. – Нынче в театр едем. И ты с нами… А пока – в гостиную. Как давно я не видел тебя!
Оки спустились вниз и сели на диван. Так много надо было рассказать друг другу, а они молчали. Саша знал, что у Тани умерла мать, отец женился во второй раз, что ей нелегко приходится с мачехой. Но расспрашивать не решался, ждал, когда она сама расскажет. А Таня молчала. И тогда заговорил Саша.
– Мы с Ником не верим, что их казнят, – горячо прошептал он. (Нет, не мог он не думать о новом друге!) И вдруг, неожиданно для самого себя, стал рассказывать Тане о Нике. Вся тоска, все беспокойство последних дней прорвалось в его словах.
– Он все понимает, все, ну, как мы с тобой… – И обида с новой силой вспыхнула в его сердце. Неужели забыл? Саша замолчал, Таня взглянула на него с удивлением.
– Даже папенька говорит, что приговор только для острастки, – быстро переменил разговор Саша.
– О бунтовщиках теперь говорить боятся, – быстрым шепотом ответила Таня. – А если кто был знаком с ними, отрекаются.
– Одни женщины не боятся, – возразил Саша. – Бросают богатство, родных, уезжают за ссыльными. А ты бы поехала?
– Если бы любила, конечно! – серьезно ответила Таня. – Что может быть страшнее разлуки?
Она сказала это так грустно и не по-детски серьезно, что Саша наклонился и поцеловал ей руку. Она не отнимала руки, задумчиво глядя на какую-то гравюру, не замечая его восхищенного взгляда.
В четыре часа, как всегда, подали обед. Вышел из кабинета Иван Алексеевич. С видом человека, озабоченного неотложными делами, попыхивая коротенькой трубочкой, прошелся он по комнатам туда и сюда, сделал вид, что никого не замечает, хотя в столовой уже сидели и Луиза Ивановна, и Егор Иванович, и Таня с Сашей. Когда все уселись за стол и стали разливать суп, Иван Алексеевич, взяв в руки ложку, с изумлением оглядел всех, точно впервые увидел, и стал раскланиваться чинно и церемонно.
– Ах, к чему это? – с досадой сказала Луиза Ивановна. – Ну, о том, что Танхен приехала, вы не знали. Но с нами-то зачем здороваетесь так, точно мы в первый раз сегодня видимся?
– Ах, извините пожалуйста, – юродствуя, затвердил Иван Алексеевич. – Стар стал, глуп стал…








