Текст книги "Воробьевы горы"
Автор книги: Лидия Либединская
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
2
Вот наконец и суббота! Послан экипаж в пансион. От нетерпения сердце колотилось так, что в ушах отдавало. Шушка вертел и ломал все, что попадалось под руку, – перья, карандаши, игрушки. Десять раз спускался он по лестнице к парадной двери, слушал, не звонят ли, подбегал к окну. В доме напротив уже засветились окна, чья-то рука задернула плотные шторы.
Наконец-то! Скрип полозьев, звон бубенцов… Но нет, мимо, мимо…
«Может, ее не отпустят сегодня? – с тревогой думал Шушка. – Может, заболела?»
Но опасения оказались напрасными.
Таня приехала из пансиона притихшая, в длинном темном платье с белым воротничком и манжетами, ее непослушные кудрявые волосы были туго уложены в толстую косу. Шушка смотрел на Таню с робостью. Здороваясь, она церемонно приседала, придерживая пальцами край юбочки. Но вот Таня ушла в комнату Луизы Ивановны, долго мылась над голубым фарфоровым тазом и снова появилась в детской, порозовевшая от умывания, в мягоньком сером домашнем платьице, открывающем ее крепкие ножки в туго натянутых чулках. Волосы расплетены и расчесаны, только на затылке перехвачены широкой лентой. Шушке очень нравилось, как они свободно падали по спине и плечам…
Обняв Шушку, она увела его в гостиную, усадила рядом с собой на диван, и они сидели там до ужина, рассказывая друг другу все, что произошло за неделю. Милые тихие часы! За окном густели зимние сумерки, небо становилось ярко-синим и твердым, тени выползали из углов мягкие и бесшумные, они ложились на стены, на пол, на потолок и постепенно захватывали всю комнату.
Таня, рассказывала, какие отметки получила за неделю, как несправедлив был к ней учитель словесности, о подругах по пансиону, и Шушка слушал с ревнивым чувством – ему хотелось быть ее единственным другом.
Таня рассказывала складно и звонко, весело смеялась, в лицах изображая то классную наставницу, то кого-либо из учителей. А Шушка говорил, запинаясь от волнения, ему казалось, что Тане совсем неинтересно слушать его. Сбивчиво и взволнованно рассказал он о том, что передумал и пережил в эти дни. Таня выслушала внимательно.
– Но как же так, – сказала она, – ты же мечтал стать военным. И вдруг – книги писать…
Шушка растерялся, последнее время он забыл о своем намерении вступить на военную службу.
– Ну и что же, – пытался возразить он. – А когда не будет войны, я стану сочинять книги.
Таня, тряхнув волосами, с сомнением покачала головой:
– Я не знаю, как пишут книги. А вот у нас одна девочка в пансионе сочинила пьесу, и мы будем ее разыгрывать на выпускном вечере. Вот и ты, сочини пьесу, и мы ее разыграем. Как это будет прекрасно! – И, предвкушая удовольствие, она захлопала в ладоши. – А у нас сегодня на сладкое давали взбитые сливки с вареньем, – вдруг весело сказала она, словно позабыв о том, о чем рассказал ей Шушка.
Но он не сердился на нее. Ему нравилось глядеть, как блестели в темноте ее карие глаза, как пробегали тени по оживленному лицу. – Он словно бы невзначай коснулся рукой мягких пушистых волос, но тут же отдернул руку – а вдруг обидится?
Нет, и она его не понимает.
3
В столовой собрались гости. Приехали Дмитрий Петрович Голохвастов, Мария Алексеевна Хованская. Тетка оглядела племянника строгим и быстрым взглядом.
– Твой-то воспитанник все такой же баловень! – обратилась она к Ивану Алексеевичу, – Помнишь, как боялся, что я его в ридикюль упрячу? Большой стал, теперь не испугается… Подойди, друг мой, – сказала она Шушке и засмеялась басоватым коротким смехом.
Шушка подошел, и она положила на его плечо сильную, костлявую руку. Он стоял молча. В ридикюль тетка его, конечно, не упрячет, а все-таки страшно…
Егоренька молча наблюдал за младшим братом, – в детстве он вот так же побаивался Марию Алексеевну, хотя и был обязан ей тем, что его взяли из деревни в барский отцовский дом.
Среди гостей Шушка увидел князя Феодора Степановича. Дома, выполняя роль хозяина, Феодор Степанович был любезен и велеречив, в гостях же говорил мало и нередко поддерживал разговор лишь одобрительным носовым звуком. А если вопрос собеседника был настойчив, то подтверждал этот звук едва заметным кивком головы.
После ужина все перешли в гостиную и уселись возле круглого стола. Луиза Ивановна разливала чай. Таня и Шушка поместились за небольшим отдельным столом чуть поодаль и стали рассматривать огромную книгу в переплете, тисненном золотом. В этой книге были записаны дворянские родословные и изображены родовые гербы. Рассматривая яркие цветные гербы, дети так увлеклись, что не слушали, о чем говорят взрослые. Но вдруг Шушка насторожился, до него донесся голос отца:
– А что, любезнейший Феодор Степанович, гений в цепях, то есть талант, вами открытый, за это время еще сотворил что-либо? Или так и почил на лаврах? – спросил Иван Алексеевич.
Феодор Степанович поморщился и издал неопределенный носовой звук, явно показывая, что разговор ему неприятен. Но Иван Алексеевич, нащупав больное место собеседника, не мог упустить случая потешить себя.
– А хороша статуя, – продолжал он. – Бесподобно хороша! Жаль, если сей самородок не будет далее развивать талант свой.
Феодор Степанович еле заметно кивнул головой и выпустил из трубки облачко табачного дыма. Теперь уже поморщился Иван Алексеевич – он терпеть не мог, чтобы в его присутствии курили.
– Значит, ничем порадовать нас не можете? – не унимался он. – Что же, вдохновенье иссякло?
– Да как вам сказать, – с неохотой заговорил князь, поглаживая розовый, тщательно выбритый подбородок, и Шушка с неприязнью следил за его длинной выхоленной рукой с толстым обручальным кольцом на безымянном пальце. – После того как творение его вызвало столь шумный успех, несчастный почему-то вообразил, что я отпущу его на волю, и даже предлагал за себя крупный выкуп. Какая неблагодарность! Чем ему у меня плохо? Трудись себе, сколько бог сил дает. Так нет, заупрямился. Муза его, видите ли, не выносит рабских оков… Ха-ха! – коротко и принужденно хохотнул он. – Решил, что гений в цепях – это он и есть! Я, конечно, посмеялся, сказал, чтобы о вольной и не помышлял. Трудись, говорю, во славу моего семейства… И что бы вы думали, господа? Совсем свихнулся, хоть в смирительный дом отправляй. Работу бросил. Я подождал, подождал, да недавно и свез его в лечебницу для умалишенных.
В комнате воцарилось неловкое молчание.
– Все вольности ваши, – басом сказала наконец Мария Алексеевна. – Набрались от французов смутных идей, теперь с мужичьем сладу нету… Хлебнем еще горя…
И снова молчание, тягостное, длительное. Чтобы нарушить его, Феодор Степанович ласково обратился к Шушке:
– А что это вы, молодой человек, с таким увлечением разглядывать изволите?
Шушка, подняв на князя сухие потемневшие глаза, сказал отчетливо и громко:
– Зоологию, – и показал Феодору Степановичу яркую страницу с разноцветными гербами.
Таня не удержалась и фыркнула, но взрослые не смеялись. Иван Алексеевич пробормотал что-то, с сердитым любопытством поглядел на младшего сына, Луиза Ивановна покраснела, побледнела. Только сенатор, казалось, не замечал всеобщего смущения. Похохатывая, рассказал он какой-то новый анекдот, прошелся по комнате и сказал:
– Простите, господа, мне пора в клуб!
Вслед за ним поднялись гости.
Проводив их, Иван Алексеевич строго обратился к Шушке:
– Кто дал тебе право так отзываться о русском дворянстве? Русское дворянство верно служит отечеству. Ты не думай, любезный, чтоб я высоко ставил превыспренный ум и остроумие. Не воображай, что очень утешит меня, если мне вдруг скажут: ваш Шушка сочинил «Черта в тележке».
Я на это знаешь что скажу: «Скажите Вере, чтобы вымыла его в корыте».
Таня и Шушка покатились от смеха.
– А ты, рында, – обратился он к Тане, – зачем поощряешь его к дерзостям? Не дело это, забавляться его неуместными остротами!
Иван Алексеевич прошелся по комнате, подошел к столу, под которым спокойно лежала Берта, крикнул человека и велел ему вывести собаку во двор. Берта послушно и понуро пошла к двери.
– В жизни умение вести себя важнее превыспреннего ума и всякого учения, – снова обратился он к детям.
Глава двенадцатая
ПРОЩАНИЕ
1
Как ни утверждал Иван Алексеевич, что нынешний год отправится в Васильевское с первым солнышком, чтобы видеть, как лист распускается, а выбрались в деревню только в конце июня.
Сенатор деятельно готовился к переезду в новый дом. Иван Алексеевич тоже купил дом, в Старо-Конюшенном переулке, и перед отъездом отдавал последние распоряжения по отделке. Со Львом Алексеевичем уезжала из дому вся его прислуга. Шушку больше всего печалило то, что надо было расставаться с Кало. И хотя Кало не раз справедливо говорил, что жить они будут неподалеку (новый дом сенатора находился на Арбате) и смогут видеться часто, очень часто, мальчик понимал – это совсем не то. Теперь можно в любую минуту прибежать к старику, рассказать обо всем, а иногда даже почитать свои неумелые, писания. Кало был благодарным слушателем!
Сдвинув на нос очки, он откладывал в сторону перочинный нож (случалось, что Шушка заставал старика, когда он, по старой памяти, мастерил игрушки своему любимцу) и весь превращался во внимание.
– О, как это прекрасно, мой дорогой! – от души восклицал немец, и его маленькие добрые глаза становились влажными и нежными. – Я так горжусь вами! Вы принесете славу своему папеньке…
Шушка краснел, опускал глаза, но похвалы были приятны. Ему так хотелось прославиться!
Уже отправлено в Васильевское множество подвод с домашним скарбом и съестными припасами: сахар, чай, крупа, вино. Написали старосте, чтобы дом к приезду господ вымыли и протопили. Вот-вот должны прислать из деревни подводы, а Иван Алексеевич все не назначал день отъезда.
Шушка уложил тетради, книги и с нетерпением ждал, когда раздастся во дворе лошадиное фырканье, хруст сена. Василий до блеска вымыл карету, выбил мягкие сиденья. Иван Алексеевич по-прежнему молчал. Наконец однажды, за вечерним чаем, он сказал, ни к кому не обращаясь:
– Утром в дорогу с богом!
Итак, едем, едем!
Шушка проснулся на рассвете. Дом еще был погружен в сонную тишину. Солнце светило тускло и нежарко, тяжелые кучевые облака нехотя ползли по небу. Спала Вера Артамоновна, в ногах у нее свернулся клубком и выставил кверху розовый нос – (это к теплу!) полосатый кот Феликс.
Шушка обвел взглядом комнату. Сегодня он проснулся здесь в последний раз. Осенью из деревни они приедут в новый дом, и там у него, как у взрослого, будет своя, отдельная комната. Он тихо встал с постели. Ему вдруг захотелось, пока все спят, одному пройти в тишине по дому и попрощаться с ним.
Осторожно ступая босыми ногами, чтобы не скрипели половицы, он как был, в длинной ночной рубашке, вышел в коридор. Двери в комнаты отца и матери были закрыты. Тихо. Шушка спустился в залу и подошел к камину.
– Прощай, – сказал он пастушонку. – Мы больше никогда не увидимся…
Но на пастушонка Шушкины слова не произвели никакого впечатления. Это было обидно. Во всем виновата пастушка. Он хлопнул ее ладонью по носу и показал язык – вот с ней-то ему ни капельки не жаль расставаться! Но и пастушка осталась равнодушна и продолжала беззаботно улыбаться, убежденная в том, что никто не устоит перед ее фарфоровыми ямочками.
Шушка подошел к двери, что вела в библиотеку. Сердце его дрогнуло. Самая дорогая комната. Сколько упоительных часов проведено здесь! Легонько приоткрыв дверь, он заглянул в нее. Книги по-прежнему лежали на полу, только теерь они были увязаны аккуратными пачками – сенатор готовился к переезду. Шушка с нежностью погладил упакованные книги, подошел к одному из шкафов и вдруг в стекле увидел свое отражение – лохматый после сна, в длинной, до полу, ночной рубашке он сам себе показался очень смешным, не удержался и громко фыркнул. Он вспомнил о том, что сегодня они едут в деревню, – прогулки, походы за грибами и ягодами, катанье на лодке, привольное деревенское житье. Ему стало весело, и даже разлука с Кало показалась не такой печальной. Он снова взглянул в стекло и сам себе состроил смешную гримасу.
Потом прошел в гостиную, поглядел на диван, где зимой сиживали они с Таней, и в душе его шевельнулось благодарная нежность. «Я буду ей часто писать, очень часто! – подумал он. – А хорошо я ему тогда сказал: «Зоология»! Папенька рассердился, а я все равно хорошо сказал!»
Вот и комната Кало. Что если войти, разбудить, попрощаться сейчас, когда все еще спят? Старик не рассердится, в этом Шушка твердо уверен. Он открыл дверь и остановился на пороге. Немец спал на спине, его голова в ночном колпаке была закинута назад, рот ввалился, нос обострился. «Старенький», – с грустью подумал Шушка. Щеки Кало вздувались от еле слышного храпа. Было во всем его облике что-то беспомощное, и Шушке стало жаль будить старика. Он подошел – к столу, нашел лист бумаги, карандаш и написал крупно и четко:
«Прощай, дорогой друг Кало!»
Записку он положил на стол, на самое видное место.
2
Дом просыпался. Во дворе уже толпились кучера и дворовые, спорили о том, кто куда сядет, кто где положит свои пожитки. Без конца с места на место таскали какие-то мешки и мешочки, ящики и корзинки. Но больше всех суетился камердинер Никита Андреевич. Понимая всю ответственность, возложенную на него (он укладывал вещи самого барина), Никита Андреевич был свиреп и неприступен. Он выбрасывал из подвод все, что укладывали другие, распоряжался, кричал, приказывал.
Все было готово к отъезду, а Иван Алексеевич еще не вставал. Но вот он – показался в дверях спальни, в халате и шапочке с кистью, и как ни в чем не бывало отправился в столовую пить кофе.
Завтрак проходил как обычно. Казалось, никто никуда не собирался ехать. Шутил сенатор, тихо смеялась его шуткам Луиза Ивановна, молча отхлебывал кофе Егоренька. Об отъезде никто не заговаривал.
Вот завтрак окончен. Иван Алексеевич бросил на стол салфетку и коротко сказал Луизе Ивановне:
– Распорядитесь, чтобы выносили вещи!
Но вещи уже вынесены. Четырехместная карета заложена шестью господскими лошадьми. Коляска, бричка, фура, две телеги, несмотря на обозы, ранее отправленные, набиты битком, так что и сесть-то как следует негде.
Шушка бегал взад и вперед по лестнице, он уже успел посидеть в карете, вернуться в детскую, сунул в карман забытую книгу. Он всем мешал, на него шикали.
Скорее, скорее в путь!
– Присядем перед дорогой, – сказал Иван Алексеевич, и все чинно уселись в гостиной. Здесь и сенатор, и Егоренька, и Кало.
Минуту сидели в торжественном, напряженном молчании, но вот раздался строгий и одновременно насмешливый голос Ивана Алексеевича:
– Вставай, ты у нас самый младший…
Шушка вскочил и кинулся на шею Кало. Надо бы, конечно, сначала попрощаться со Львом Алексеевичем, но горечь разлуки с Кало снова овладела его душой, и он прижимался губами к морщинистым щекам немца, тыкался носом в его шею и подбородок, слезы щекотали горло. Но он не плакал, он только шептал горестно и взволнованно:
– Прощай, Кало, прощай, ты ведь все равно мой друг навсегда, навеки…
– Вы хороший мальчик, вы очень хороший. мальчик, – приговаривал Кало, смущенный и растроганный, гладил Шушку по волосам, стараясь высвободиться из его горячих и цепких объятий.
Обряд прощанья закончен. Слуги толпились, теснили друг друга, торопясь приложиться к бариновой ручке. Шушка побежал вперед, в карету, он сел у окна и, прижавшись к стеклу (Иван Алексеевич, боясь простуды, не разрешил поднять окно), смотрел на последние приготовления. В карете сумеречно и душно, – скорее бы в путь!
На дворе пусто, подводы и бричка уехали. Валялись клочки сена и соломы, обрывки веревок. Берта, высунув розовый, влажный язык, растянулась на крыльце и дышала тяжело и шумно, словно и она принимала участие в укладке. Только куры хлопотали больше обычного, кудахтали, взмахивали куцыми крыльями, дрались, подбирая просыпавшийся овес…
Наконец-то все расселись, карета качнулась, кучер тронул. Выехали по Тверской на Садово-Триумфальную, а там по Садовой вниз к Дорогомиловскому мосту.
Солнце стояло высоко, день близился к полудню, а яковлевский экипаж только выбрался за Дорогомиловскую заставу. Запахи лугов и лесов обступили карету, проникли внутрь, вытесняя пыльный, прогретый, городской воздух.
Карету то и дело потряхивало на выщербленной булыжной дороге, Иван Алексеевич кряхтел и ругал кучера. Луиза Ивановна молчала и безмолвно посмеивалась – медленнее ехать было невозможно.
– Поклонная гора, – проговорил Иван Алексеевич. – Отсюда Наполеон любовался матушкой-Москвой. Ждал, что принесут ключи от города и встретят хлебом-солью. Как бы не так! – воскликнул он, и при одном лишь воспоминании о днях наполеоновского нашествия молодые и задорные нотки зазвучали в его скрипучем, старческом голосе.
Обедать и кормить лошадей решено было в Перхушкове, имении Александра Алексеевича.
Неприютный дом, двухэтажный и серый, с деревянными колоннами, стоял прямо у дороги, среди голых безотрадных полей. За домом – небольшой тенистый липовый парк, запущенный, заросший лопухами, огромными, как зонтики, крапивой выше человеческого роста.
Шушка, усталый от езды и тряски, подошел к ограде парка, остановился. Он с наслаждением вдыхал напоенный ароматами трав и цветов летний воздух. После городской духоты даже эта пыльная даль казалась ему прекрасной.
Дом тоже был заброшен, в нем давно никто не жил. Полы покоробились, лестницы качались, шаги гулко отдавались по всему дому. Шушка бродил из комнаты в комнату, поднимался по шаткой лестнице на второй этаж, рассматривал старинную мебель, спускался на кухню. Там повар наскоро готовил дорожный обед, ругал плиту и очаг. В углу сидел старик с большой шишкой на голове и, слушая воркотню повара, согласно кивал головой и приговаривал:
– И то, пожалуй, что и так…
Лицо у него было невеселое и озабоченное, видно, он только и думал о том: когда нелегкая господ пронесет?
Обедали долго. Кушанья подавали на дорожном сервизе из английской жести – прихоть старого барина. А на дворе уже закладывали лошадей. В передней и в сенях толпились дворовые, доживавшие здесь свой век. С ними приходили дети, босые и запачканные. Дети кричали, старухи покрикивали на детей. Каждый старался схватить Шушку кто за рукав, кто за полу курточки и выразить свое восхищение:
– Вырос-то как!
– Красавчик!
Шушка краснел и отбивался.
Гам стоял невообразимый.
Но вот карета снова катится по старой Можайской дороге, серые избы сопровождают ее движение. Поля, поля, поля…
Глава тринадцатая
В ДЕРЕВНЕ
1
А вот и Васильевское! Знакомый – бор и гора, покрытая орешником, брод через реку, вода брызжет из-под колес, мелкие камешки хрустят, лошади упираются, кричат кучера. На отлогом берегу Москвы-реки село, церковь и старый господский дом. По другую сторону – гора и небольшая деревенька. Там велел Иван Алексеевич – выстроить новый дом. Но он еще не готов, и лето решили провести в старом, полуразрушенном доме. У въезда в тенистую липовую аллею карету встретили священник, попадья, дворовые и крестьяне. Они стояли в почтительном ожидании, обнажив головы, а когда карета остановилась, по очереди подходили к барской ручке.
Шушка обратил внимание, что только один человек в толпе не снял шляпы, не стал тесниться возле кареты, а отошел поодаль и с достоинством и любопытством наблюдал за происходящим.
– Кто это? – спросил Шушка.
– А это дурачок наш, Пронька… – ответил кто-то из толпы.
Шушка хотел подойти к дурачку, рассмотреть поближе, но Пронька, заметив, что барчонок направился к нему, взглянул на всех быстрым затравленным взглядом и дал стрекача.
Пока выносили из экипажей вещи и припасы, в саду под липами накрыли чай. Кипел самовар, пряно пахли испеченные к приезду господ сдобные булочки, стыли в большом глиняном кувшине густые деревенские сливки…
Сквозь кустарники и деревья поблескивала Москва-река, синие поля уходили вдаль, пестрели стада, зубчатая стена леса темнела на горизонте. Запах скошенного сена смешивался с ароматом цветущих лип, медленно садилось солнце – все располагало к восторженному настроению духа.
Луиза Ивановна и Егоренька оживились, смеялись, строили планы прогулок, пикников. Луиза Ивановна даже пропела какой-то наивный немецкий мотивчик. Иван Алексеевич взглянул на нее коротко и колюче.
Шушка сидел притихший. Красота и тишина словно оглушили его. А когда за столом на мгновенье все замолчали, он вдруг продекламировал негромко и чуть нараспев:
Не человечьими руками
Жемчужный разноцветный мост
Из вод построен над водами.
Чудесный вид! огромный рост!
Раскинув паруса шумящи,
Не раз корабль под ним проплыл;
Но на хребет его блестящий
Еще никто не восходил!
Идешь к нему – он прочь стремится
И в то же время недвижим;
С своим потоком он родится
И вместе исчезает с ним.
Во все время разговора Иван Алексеевич не проронил ни слова, он сидел в кресле, на самом краю стола, и наблюдал за всеми насмешливо и неприязненно.
– Удивительно, как прекрасная природа и деревенские сливки располагают к чувствительности, – вдруг брюзгливо заговорил он, не дав Шушке дочитать стихи. – Даже у меня на уме вертятся стихи да романсы. Вот ты, Шушка, все Шиллера читаешь, а у меня из головы нейдет один трогательный романс: «Ах, батюшка, бел козел!» Не поет ли из вас кто «Белого козла»?
– Никто не поет и не знает, – с досадой ответил Шушка. Он не рад был, что забылся и прочел вслух любимые стихи.
– Ну так, может, кто-нибудь знает эту чувствительную песню? – И, холодно улыбаясь, Иван Алексеевич пропел, вернее, проговорил речитативом:
Как на речке, на Казанке,
Девка стоя фартук мыла,
Мывши, фартук обронила,
Белы ноги замочила,
На фартучке петушки,
Золотые гребешки.
Он выговаривал слова с недоброй усмешкой, словно желая унизить кого-то, обидеть, – видно, не по душе пришлось ему всеобщее восторженное настроение, и он решил сбить его, высмеять… Что ж, это удалось ему. Луиза Ивановна покраснела и умолкла, Егоренька сидел с неподвижным испуганным лицом. Шушка быстро допил чай и, поблагодарив, попросил разрешения встать из-за стола.
– А тебе все некогда, – проворчал Иван Алексеевич, но выйти разрешил. Он был доволен, что понизил до нуля общий восторг, и с видом человека, выполнившего свой долг, продолжал спокойно отхлебывать чай.








