Текст книги "Любимец века"
Автор книги: Лидия Обухова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Осколок воды светился у самых Юрушкиных ног, он стоял так близко, что даже не отражался. Волшебная лужа казалась немигающей.
Вот тогда он ее и шевельнул прутиком. Какое странное мгновенье! Ребенок прикоснулся к миру как к рисованной картинке – ан картина ожила.
Дальше потекли дни и месяцы, сложились в годы, и он их уже помнил.
Но кое-что из его жизни осталось достоянием только матери. Вся первая неделя, начавшаяся на исходе мартовского дня, в пять часов тридцать минут пополудни; первый ночной крик, от которого роженица всполошилась, а няньки сонно успокаивали ее: «Не ваш, не ваш». И то, как мать впервые отвела ему со лба темненькую кисточку волос. И первую дорогу из Гжатска в Клушино на колхозных санях, по снежным ухабам, которую он никак уж не мог помнить, а Анна Тимофеевна помнит и посейчас.
Не потому ли он будет потом так рваться в старый Гжатск и в тихо захиревшее Клушино, так торопить мотор, пугая попутчиков головокружительным ритмом движения, так безжалостно натруживать шины своих двух безотказных лошадок – советской «Волги» и гоночного автоААобиля, подаренного ему во Франции, – что именно здесь на каждом углу и за любым поворотом встретит его прежний мальчик, Юрка Гагарин, который весь был готов к полету, нацелен в него, но только не знал еще, что это за полет и какая у этого полета трасса.
...Пока же он лежит в люльке, которую принесли с чердака, где она простояла порожней шесть лет после сестры Зои. Хорошая это была люлька, на пружине. Мать покачала ее только первые три месяца, а потом спозаранку уходила на работу в колхоз, оставляя Юрушку -так звали его в детстве – на семилетнюю Зою да бабку Татьяну, которая доводилась тещей дяде Николаю, старшему брату отца. В деревне все жили тесно, считаясь с самым дальним родством. Старухи занимали особое, важное место: на них оставляли и младших детей, и мелкую домашнюю живность – кур, коз, поросят. Дряхленькая бабка Таня однажды уронила трехмесячного Юру с колен, а в декабре, когда мать отняла его от груди, напоила ревущего младенца водичкой со льдом. Впрочем, это, кажется, было уже позднее, когда Юре минуло полтора годика. Он заболел воспалением легких, мать повезла его в Гжатск, в больницу, но не захотела оставить одного и вернулась тем же санным трактом в Клушино, где лечила домашними средствами, прикладывая горячие бутылки. Это вовсе не свидетельствует о деревенском невежестве: просто в те времена еще не были изобретены ни антибиотики, ни даже сульфидин – ведь мы ведем речь о тридцатых годах.
После долгой болезни, кстати, чуть ли не единственной за всю жизнь Гагарина, потому что он лишь еще раз, уже после войны, в Гжатске, хворал малярией, а позже ни его родные, ни однокашники по ремесленному училищу или по техникуму и летной школе не могли припомнить ни одного случая нездоровья, – так вот после той первой болезни он ослабел настолько, что не становился на ножки, перепугав мать. Но понемногу окреп, и жизнь его уже обретала какие-то зримые черты, оставляла следы в памяти. Сам Гагарин говорил потом, что помнил себя очень рано.
По утрам он просыпался от гусиного гоготанья. Оно возникало на низкой ноте, и смутно-разрозненный звук проснувшегося стада забирался все выше, как хор певцов.
Ночная изба, полная дыхания спящих, к утру начинала простукиваться молотком древоточца, а вечерняя песенка сверчка, напротив, утихала с рассветом. Сквозь запотевшие стекла были видны все та же травяная улица и небо, опустившееся до самого крыльца, – так низко оно лежало и так далеко раскидывалось. В сенцах пахло яблоками-падунцами; их собирали в решета и ведра, чтобы скормить скотине. Яблочный дух казался хмельным. После него прохладная свежесть утра вливалась в грудь, как целое ведро колодезной воды. Вода оборачивалась особенной: сладко-пресная на вкус, мягкая подобно шелку, она доилась из рукомойника-водолея тонкой струйкой, а в пригоршне лежала светлым стеклышком.
Бабка Сидорова, Анна Григорьевна, называемая в семье Нюнькой, родня на седьмой воде – свояченица отцова брата, – одинокая, бездетная вековуха, жившая по соседству, ставила большой самовар возле своего крылечка, кликала через ограду:
– Приходи, Юрушка, у меня конфетки есть, чайку попьем, поблаженничаем!
Эта бабушка Нюнька играла в его раннем детстве добрую роль: она его и нянчила, и баловала, и укрывала от родительского гнева. Жилистая, высокая, в белом платочке и разлетающейся кофте, резкая на слово, порывистая и немного чудаковатая старуха – такой она осталась до последних лет, когда, уезжая в инвалидный дом, перекрестилась на четыре стороны... «Прощайте меня, добрые люди, в чем виновата».
– Ох нечистая сила! – обличала она обычно кого-нибудь. – Разве нам Ленин так велел в колхозе работать?
Было у нее при доме пятьдесят соток, она сама перекапывала их под картофель.
– Чего ж ты, Нюша, в колхозе помощи не попросишь? – говорили ей.
Она энергично махала рукой.
– Пока они с плугом приедут, у меня уж зацветет! Держала коз и нежно звала их как малых ребят:
– Сидорки, сидорки!
Когда в Клушине узнали, что в космос полетел именно Юрий Гагарин, Анна Григорьевна размышляла вслух:
– Я все думаю, как же он туды попал? Выйду и смотрю на небо. И еще – как обратно вернулся? Всю жизнь молюсь за него, может быть, всевышний по моей молитве и вернул?
Однажды пронесся слух, что Гагарин едет в родное село. Сбежалась толпа. Действительно, приехал, но не один: вокруг него начальство.
– Я в избу прибежала, стою, умом не соберусь: то ли навстречу бежать, то ли здесь оставаться? – рассказывала потом бабка Нюня. – Вижу, к моему домику поворачивает сокол мой! Не забыл. Не побрезговал. Оглянулась вокруг: чем же его приветить, повеличать? На иконе у меня голубь хранился, сняла я его и иду к дверям, держу перед собой того игрушечного голубя. Думаю: вдруг засмеется, застыдит меня? А Юра смотрит так серьезно, так строго, и все военные за ним следом идут; домишко у меня ветхий, половицы под ногами подламываются. Таких гостей отродясь здесь не бывало.
Взял Гагарин голубя из рук бабки Нюни, обнял ее, она завыла в голос, по-деревенски, но не хотела задерживать, да и любопытна была – тотчас смолкла. «Откуда ты теперь сам, голубь мой?» Он улыбнулся: «С неба, тетя Нюша».
...Пока же Нюня зовет пить чай из поспевшего самовара не космонавта, а маленького мальчика с челкой во весь лоб.
Он бы и пошел, да вдруг засмотрелся: ходят по зеленому лугу белые куры, а поодаль черные грачи. Ищут корм, разрывают корневища клювами. И те птицы, и эти. Но вот затарахтела телега: куры закудахтали, замельтешили, юркнули в дыры частокола, а грачи взмахнули вольными крыльями и полетели куда им хочется.
Кур он знает наперечет; помнит, как проклевывали скорлупу, выпрыгивали мокрыми на белый свет, потом катались желтыми шариками между отцовскими сапогами, а когда затевали драки, малость уже оперившись, то наскакивали друг на дружку, как и они с Борькой. Только цыплята норовили долбануть в ярко-розовый гребешок клювиком, а они с Борькой подобрали пустые пузырьки, и не успел Юра опомниться, как пропорол брату лоб треснувшим осколком. Ну тут уж надо удирать! Или к бабке Нюне, а лучше в луговину, за мельницу, в частые кусты. Борькин рев гудит за спиной, будто рой шмелиный по пятам гонится...
Для ребенка земля велика. Отошел два шага от дома, и уже иная страна. Знакомая? Ан нет. Вчерашний день был другой, чем нынешний, вчерашняя земля непохожа на сегодняшнюю. Грубый лист позднего щавеля вчера застрял между зубами, сок был ядовито-кисел. А сейчас Юра сгрыз его, не замечая вкуса, – так задумался.
И день был вчера знойный, а сегодня солнце ходит за облаками белым гривенником. Юра запрокидывает голову, ищет светлое пятнышко...
Но вот дело к вечеру, и он все-таки сидит у Нюни в старой избе, где однажды просел потолок и сквозь соломенную стреху засветилось небо. Сонно тянет чай из блюдечка, а хозяйка бормочет:
– Окна плачут. Как бы дождя не было. Аль от самовара? Да ты задремал, голубь?
У каждого есть сны детства. Какая-то дорога, какой-то дом.
Рассказать об этом нельзя. Во сне важен не ландшафт, хотя он отчетлив, но ощущение, с которым мы смотрим вокруг.
Пусть не покажется странным, но и у Юрия, помимо его энергичной повседневной жизни, мне жалко и его снов. Того, о чем он никому не поведал и, может быть, не часто вспоминал сам. Неповторимое для каждого поэтическое ощущение мира, которое жило в нем, и нам уже никогда не узнать: был ли то петушиный крик в косом красном луче солнца или блаженное ощущение младенческого полета, когда тело становится послушным и устремляется вперед на одном лишь желании? Может быть, его жизнь незримо осеняло видение плещущей на ветру ореховой ветви с шершавыми рубчатыми листьями? Или сонм искр от лесного костра? Ведь в детстве человеку равно принадлежат и земля и небо; он владычествует над ними и распоряжается по-своему.
Судьба подарила Юрию завидное детство, не стесненное размерами городской квартиры. На первой странице своей книги-беседы «Дорога в космос» он вспоминает «желтоватую пену стружек» и то, что мог «по запахам различить породы дерева – сладковатого клена, горьковатого дуба, вяжущий привкус сосны...» Бруски, щепки, камушки, обрезки кожи, гвозди, рыболовные крючки, обрывки пеньковой веревки, глиняные черепки – да это же необъятный арсенал! Сокровища, которые только и ждали приложения его сил и выдумки.
И мать, и старший брат Валентин помнят, что еще совсем малышом, дошкольником, он смастерил себе лыжи, и они служили ему как настоящие. Валентин Алексеевич в своей документальной повести рассказывает о предновогодних днях, видимо, 1940 года, когда в крепкий мороз Юра с приятелями бегал на этих самых ль:жах довольно далеко, в лес, и что встретил там лису и зайца.
Скорее всего это была мальчишеская фантазия, непременно стремящаяся к гиперболе.
Так и прекрасные самодельные лыжи, способные унести не только в лес, полный зверья, но и задержаться на секунду в воздухе, пока они с Володей Орловским, обмирая от ужаса и наслаждения, прыгали, будто с крошечного трамплина, с края оврага – эти лыжи, еще обледенелые и заснеженные, уж отступили на задний план. Юра весь взбудоражен новостью: встречей с учительницей Ксенией Герасимовной – она позвала его на школьную елку! И не просто так придет он, дошколятка, глазеть, а будет читать стихи.
Растроганная мать достает обновку: голубую рубаху с белыми пуговками...
Как странно сейчас подумать, что на космодроме Гагарин спал спокойно, а новогодняя елка потрясла его душу настолько, что еще задолго до рассвета он соскочил с печи и разбудил Валентина и Зою: как бы старшие не опоздали!
Впечатления детского возраста неповторимы. Сколько бы раз потом они не повторялись! Разница лишь в том, что клушинская елка была волшебной новинкой для одного-единственного малыша в небесно-голубой рубашке и старых, подшитых валенках, а фантастическую округлость Земли глазами Гагарина увидело все человечество...
И вот наконец заспанное декабрьское утро разлепило ресницы, поморгало ими, осыпая иней, а на белых цветах в окне робко и поздно заиграли розовые змейки. Праздник начался. Юра стоит под елкой, он читает стихи. Про кошку. Тут возникает маленькое разночтенье, впрочем вполне извинимое для непрочной человеческой памяти. Самому Юрию Алексеевичу помнилось, что случилось это гораздо раньше, когда ему было всего три года, и сестра Зоя – видимо, тогда третьеклассница – взяла его с собой в школу на первомайский праздник. («Там, взобравшись на стул, я читал стихи:
Села кошка на окошко,
Замурлыкала во сне...
Школьники аплодировали. И я был горд: как-никак первые аплодисменты в жизни».) А старший брат относит «кошку» к новогоднему утреннику, гораздо позднее. («Елка стояла в классе, упираясь пятиконечной звездой в потолок, переливалась всеми цветами радуги. Вокруг елки хоровод. Учительница Ксения Герасимовна потрепала Юрину челку: «Молодец, что пришел. Стихи расскажешь «Про кошку...».)
Вообще, его декламацию запомнили многие. И все по-своему. Так, Василий Федорович Бирюков, который перебывал в Клушине, пожалуй, на всех постах, а очень долго и единственным членом партии, пока не подросли ребята и не пришли демобилизованные, говорил потом:
– Мальчик Юра был смелый. Делаю доклад, а он тоже выйдет на сцену, подпоясанный широким ремнем. Уверенно так стоит...
А в памяти Зои Александровны Беловой, доярки, запечатлелась иная картина:
– Юра, бывало, выступает, стихи декламирует... Порточки старые, вырос из них, до ботинок не достают, руки плотно к бокам прижмет и говорит медленно так, с запинкой, что все волнуются, не забыл ли? Нет, помнит, все точно скажет. Только медленно.
Клушинские времена года, сменяя друг друга, приносили все новые впечатления Юре Гагарину: красота мира приходила к нему легко, как дыхание. Поздней осенью из-под бледного настила опавших листьев под давлением его ноги выступали пятна болотной мокрети. Захолодевшие деревца стояли в стеклянной воде, настолько прозрачной, что все листья, сучки и былинки были видны наперечет. Тонкая пленка заморозка, если исхитриться посмотреть на нее под углом, была разрисована папоротниковыми зубцами, а ледяные жилки, словно процарапанные иголкой, складывались в узор, похожий на вышивку праздничного полотенца.
Потом ложился снег, сутками мели метели. Дом визжал, звенел, вьюга била его со щеки на щеку. Казалось, еще немного, и чердак будет срезан, смыт снежной струей, его завертит, как ту обломанную ветром березовую ветвь, которая с шумом, почти с человеческим воплем долго носилась между стволами. Наконец она прилепилась к сугробу, примерзла, но еще долго пугливо вздрагивала, била беспомощно веточками, вспоминая свой полет.
«В иные дни так занесет, что и колодца утром не найдешь», – вспоминала мать.
Жилось ей по-прежнему нелегко и хлопотно. Пока Клушино было разделено на несколько колхозов, в своем маленьком «Ударнике», куда входила их околица, Анна Тимофеевна была и пахарем на двух лошадях, и заведовала молочной фермой. («Бывало, примчишься с ребятами к маме на ферму, и она каждому нальет по кружке парного молока и отрежет по ломтю свежего ржаного хлеба».) Когда колхозы слились, чтоб быть поближе к дому, Анна Тимофеевна сделалась телятницей, а затем и свинаркой. Она не боялась никакой работы и оставалась такой же дружелюбно-немногословной, освещая дом своей не погасшей за долгие годы улыбкой.
Отец, о котором Юрий всегда отзывался как о строгом, но справедливом человеке, не баловавшем напрасно и не наказывавшем детей без причины, не всегда жил дома: чаще он работал плотником в колхозе или на мельнице, но случалось, что уходил и на дальние заработки. Так, год провел в Брянске. Однако именно он, хотя и бывал в отлучках, «преподал нам, детям, первые уроки дисциплины, уважения к старшим, любовь к труду», – писал потом Юрий.
...Подошла последняя предвоенная весна. Осевший снег засипел под сапогами. На голых ветвях на солнышке уже грелись галки – черные, с пепельным ошейником и глупыми голубыми малинниками глаз. Сварливо-трескуче кричала в кустах сойка, будто терли два напильника. Стеклянно тенькали синицы – самые певчие птицы первоначальной весны.
Вздулась в берегах маленькая Дубна. Серая талая вода шла без всплеска, гладкая как зеркало; льдины отражались в ней чисто и прекрасно.
Солнце припекало; безостановочно кричали грачи, устраивая на березах гнезда и воруя друг у друга длинные упругие хворостины. Речка дышала снежной прохладой. Голос ледохода, слабый и упрямый, всплески, шуршанье и торканье льдинок, внезапный звучный всхлип, бульканье струй, шепот, шелестенье – все напитывало тишину плотно и радостно. Река неслась вперед.
Наслаждение быстротой! Оно началось для Юры визжащим лётом салазок и тяжелым скаканьем ездовой лошади, а затем продолжалось бегом наперегонки по теплому лугу. Он, может быть, и не сохранил бы всего этого в памяти, если б быстрота сама не вошла в клеточки его тела, не стучала постоянно нетерпеливой жидкой на виске. Наслаждение быстротой! Одна из главных радостей его жизни.
Знавал он ее и потом. Не только свободные дни, но даже часы готов был Гагарин провести в мимолетном свидании с родными местами. Из Москвы на Гжатск дорога шла между спутанными ольхой Березовыми рощами. Поляны, заросшие иван-чаем, вдруг кидались ему в глаза праздничными красными платочками и тотчас исчезали, оставались далеко позади. Казалось что колеса вот-вот могут оторваться от серого полотна шоссе с черными заплатками свежего асфальта и упругое тело машины, набычась ветровым стеклом, рванет ввысь.
Скорость затягивает, от нее уже невозможно отказаться. А ведь он знавал скорость предельную, еще никем до него не испытанную. Космический прыжок остался в крови...
Те семь километров по дороге в Гжатск, когда Юрий сворачивал с большака и которые решительно ничем не отличались от предыдущей дороги; те полторы минуты, что приходилось пережидать у спущенного шлагбаума, пока товарный состав протрусит мимо, возвращали его, кругосветного путешественника, гостя многих стран и народов, к первоначальным впечатлениям бытия. Каждый куст, каждое придорожное деревце обретали свой голос и говорили на языке, понятном лишь им обоим.
ПЕРВЫЙ КЛАСС. ВОЙНА
На третьей от Солнца
планете
Была мировая война.
С. Бодрен к о в
Кончался август. Рябины стояли красные как кровь. А кровь уже лилась неподалеку, только дети пока не понимали, что это такое.
У Юры была главная забота: собираться в школу. Слово «война», которое так всполошило взрослых, казалось ему непонятным и далеким. Даже телеги с беженцами, а потом и отряды отступающих красноармейцев – все это безрадостное копошение на дороге захватывало его тогда меньше, чем две новенькие тетрадки в косую линейку и обязательная для первоклассника чернильница-невыливайка. Наивная логика ребенка подводила к тому, что и война должна кончиться непременно ко дню первого сентября. Просыпаясь и засыпая под приближающийся гул артиллерийского обстрела, видя, как от подземных толчков сухо ползут струйки песка с потолка, он продолжал жить в своем собственном маленьком мирке.
Старший брат запомнил, разумеется, больше. Он пишет, что у них в избе иногда целыми семьями останавливались на ночлег беженцы. Это были ошеломленные и словно пришибленные тем непонятным, что на них обрушилось, люди. Юре они казались бледными тенями – к вечеру появлялись, на рассвете исчезали. Сменяли друг друга, но испуганное выражение серых лиц оставалось у всех одинаковым. Война еще только началась, но уже стали приходить первые похоронные: на соседа Ивана Даниловича Белова, на председателя колхоза Кулешова...
Из Клушина на фронт ушло семьдесят шесть человек. А когда в 1967 году гжатский военком Арюсков приехал вручать боевые юбилейные медали, то пришли за ними всего несколько человек: Василий Колоколов, Илья Серов, Афанасий Давыдов, прыгавший на костыле, Иван Степанович Белов, Василий Федорович Бирюков да Прасковья Колоколова. «На грудь вот беру, – сказал Белов, – а в груди осколок невынутый». Но кто-то выкрикнул, что, мол, русское воинство не стареет, и коль вновь позовут, то и у них еще сил хватит.
Все это мне рассказывал потом Василий Федорович Бирюков. Лицо у него живое, с лохматыми бровями и аккуратными усиками на верхней губе. Если что и выдает сегодня его возраст, то лишь походка: «Раны заросли, а контузия дает о себе знать, ноги плохо ходят».
Василий Федорович говорил охотно; он гордится своим селом, в которое вложил жизнь. Клушино для него не малая точка районного масштаба, а целый мир. Его концы – Околица, Смирновский, Царапкинский, Выползово – подобны странам света.
Рассказал он и как Павел Иванович Гагарин, один из наиболее уважаемых сельчанами людей, при известии о боях под Вязьмой взялся перегонять колхозный скот. Никто не знал тогда, что путь будет бесконечно далекий, аж до лесной, почти никому не ведомой до того Мордовии...
Поздно вечером Павел Иванович забежал попрощаться с семьей брата. Самого Алексея Ивановича он не застал: за несколько дней перед этим тот тяжело заболел, с бредом, с лихорадкой, и его отвезли в гжатскую больницу. Анна Тимофеевна каждый день пешком ходила проведывать мужа. Она не могла решиться бросить его одного, чтобы бежать с детьми. Поэтому с деверем прощалась как бы навсегда: как знать, удастся ли еще свидеться?..
И все-таки первого сентября Юрий Гагарин пошел в первый класс!
Из его тогдашних однокашников в селе остались двое: Евгений Яковлевич Дербенков и Иван Александрович Зернов, оба механизаторы, отцы семейств.
У Зернова синие глаза, голос басовитый, веселый, улыбка открывает розовые десны, волосы русые, густые, шапкой ото лба. Он такой дюжий, дородный, что, кажется, кроме трактора, что его и выдержит?
Дербенков тоже голубоглаз, но более тонкокостен, мягок, приветлив. Он чуть картавит, и сквозь взрослый облик минутами явственно проглядывает былой школяр. Зернова же ребенком представить просто невозможно. Так и кажется, будто он возник мощным мужчиной, без переходных стадий.
Оба очевидца поставили в тупик с первых слов: они начисто забыли, где располагалась их первая, сгоревшая потом школа! Зернов водил на один конец села, а Дербенков в противоположную сторону. Припоминали детали: кто за какой партой сидел, даже что было видно из окна, но место забылось. Впрочем, особенно спрашивать с них нечего, ведь они едва выучились писать первую букву алфавита, как все вокруг переломилось, катастрофически сдвинулось и смешалось. Клушино заняли немцы. К старинной летописи прибавилось третье разоренье – 1941 года.
Незадолго перед этим произошло событие, очень важное в биографии Гагарина: будущий летчик и космонавт впервые увидел самолет, прикоснулся к нему руками.
По ночам он просыпался оттого, что рядом мурлыкал кот. И все громче, громче, стены тряслись от такого мурлыканья! А это летели на Москву немецкие бомбардировщики. Просто Юра не мог полностью очнуться.
Но однажды днем прямо над крышами закружили, вернее проволоклись, по небу, два советских самолета. Взрослым Юрий Алексеевич определил их марки: Як и ЛАГГ. ЛАГГ был подбит и из последних сил тянулся за черту домов, на болото.
Как ни мгновенно все это произошло, быстроногое племя мальчишек успело домчаться до места падения как раз в тот момент, когда самолет разломился надвое, а летчик едва успел выскочить из-под обломков. Он прихрамывал и был очень рассержен своей аварией. Не обращая ни на что внимания, обошел искалеченную машину, осмотрел, пощупал ее. Нет, ничего поделать тут уже было невозможно. Летчик ругался и безнадежно смотрел в пустое небо. Вскоре оно наполнилось ревом «ястребка»: на выручку возвращался Як, Сумрачное лицо молодого летчика осветилось, он сорвал шлем и замахал им в воздухе.
«Мы жадно вдыхали незнакомый запах бензина, – вспоминал потом Юрий, – рассматривали рваные пробоины на крыльях машины. Летчики говорили, что дорого достался фашистам этот исковерканный ЛАГГ. Они расстегнули кожаные куртки, и на гимнастерках блеснули ордена. Это были первые ордена, которые я увидел».
Оба летчика выглядели деловитыми и собранными; как ни мал был тогда Юрий, он ощутил в этих людях особую сноровку, манеры, отличные от деревенских и невыразимо пленительные для него.
Те первые летчики улетели благополучно. Мальчишки притащили им четыре пустых ведра и помогли перетаскивать бензин из бака подбитого самолета. Ночь летчики провели на болоте, не отходя от машины, а утром подожгли подбитый ЛАГГ и вдвоем поднялись на «ястребке».
Валентин Гагарин пишет, что до слез было жалко смотреть на горящие обломки.
Уже гораздо позже, когда деревню заняли немцы, на глазах детей произошла и настоящая трагедия. Самолет летел из последних сил, упал, не долетев до Клушина; врезался носом глубоко в землю. Взлетело пламя. Летчика разорвало на три части; потом крестьяне подобрали его ноги в хромовых сапогах, туловище, голову, сложили в деревянный ящик, тайком похоронили.
Горящий самолет оцепили немцы. А когда они ушли, мальчишки, крадучись, уволокли парашют, разорвали его на лоскуты. Это рассказывал уже Женя Дербенков.
Немцы ворвались ранним утром. Анна Тимофеевна увидала сначала мотоциклистов, а мать Жени Дербенкова в четыре часа утра, в полутьме разглядела, что они тащат на прицепах лодки с грузом.
Ах, гагаринская изба, окна в пять стеклышек!.. Брызжет дождь в косую линейку, как в школьной тетради. Этими тетрадями, приготовленными столь заботливо к первому сентября, Юре пришлось больше любоваться, чем писать на них. Дождь... Осенний студеный дождь. В избе пахнет керосином и дымливыми немецкими папиросами. Вся семья Гагариных сбилась в кухне; был дом свой – стал чужой.
«Ночь провели на огороде, – вспоминает Валентин Алексеевич, – подстелив солому и прикрывшись дерюгами. Мать плакала, обнимая Юру и Бориску. Утром отец, угрюмый, простуженно кашляя, сказал: «Землянку рыть будем. А то подохнем...»
Эта землянка, или, как ее стали называть по-военному, блиндаж, стала приютом надолго. Отец сколотил полати; тесно, но места хватило всем, даже приютили одинокую Нюньку с ее самоваром.
За два дня до немцев из Клушина хотели угнать колхозных свиней, но стадо прошло только семь километров. «Куда вы? – остановили их в деревне Трубино. – Ведь в Гжатске уже немцы!»
Погнали обратно, раздали по колхозникам. У Гагариных свинья вскоре опоросилась, и ее долго прятали в кустарниках. Они всегда были людьми долга: не свое, казенное имущество берегли.
Первые месяцы по ночам им все казалось, что если стрельба, то подходит Красная Армия. Но противоестественная жизнь длилась и длилась. Истощились те скудные запасы, которые удалось припрятать от прожорливых постояльцев. Теперь после уроков ребята бежали в поля, собирали траву: крапиву, лебеду, клевер. Матери сушили ее, толкли, пекли жалкое подобие лепешек...
Первые месяцы после оккупации Ксения Герасимовна упорно пыталась продолжать занятия. Хотя школа чуть не каждую неделю меняла место: то располагалась в доме у церкви, потом там, где ныне медпункт, а напоследок ютилась на краю села в избушке Зубовых. Но во дворе Зубовых немцы расположили конюшню, и когда приводили лошадей, то заодно немедленно выгоняли учеников.
– Какая уж тут учеба, – сказал с сокрушением Дербенков. – Колесо!
– Ну а Юра? – спрашивала я. – Что он тогда? Как?
Синеглазый великан Зернов разводил руками в мазуте.
– Так слушай, – ревел он. – Если б было детство как сейчас, может, больше помнил бы. А то жили под страхом, в голоде. Позабыть скорее – и с концом. Юрка? Знал бы я, что он станет космонавтом! А то парень как все. Узнали про полет, сначала и не поверили. Приехал в село, пожал наскоро руки: потом, говорит, ребята, потолкуем. А в двух словах – жизнью своей доволен, достиг, мол, чего хотел.
Да, вполне возможно, что зенит своей жизни Гагарин ощутил не в минуты высшего торжества, когда его принимали президенты и короли, считая за честь пожать руку; даже, может быть, не в ликующей Москве, осыпавшей цветами автомобильный кортеж, но именно здесь, в родной деревне, где людей не так-то просто убедить и растрогать.
Достиг чего хотел... Разве не скрыто и немного печали в сбывшихся мечтах, в надеждах, которые позади?
Однако обмолвился же Юрий среди деревенских дружков, теперь уже, как и он, взрослых мужчин, может быть, за столом в квартире механика Жени Дербенкова или над котелком рыбацкой ухи, когда сказали ему, что удивил он, брат, клушан, ой, как удивил, – уронил Юрий, позабыв осторожность, что и еще раз удивит, дайте срок, ребята...
Значит, не все надежды его исполнились, и не все мечты оставил он за плечами. Но о чем мечтал Гагарин, мы попробуем поразмышлять немного позже, когда он подрастет.
Пока ему восемь лет, и он бродит с ребятишками по лесу. Они забираются в пустые блиндажи, собирают немецкие бумажные мешки. Режут их на дольки, складывают стопой и сшивают в тетради. А чернила делают из отстрелянных разноцветных ракет – синие, зеленые, красные. Упрямы эти советские мальчишки и девчонки – хотят учиться наперекор «новому порядку»!
Иногда по землянкам и избам шла облава: искали партизан.
Но не только партизанское оружие страшило оккупантов в те дни. Против «нового порядка» фашистов в любом месте, где оставался хоть один русский, как трава из перепаханной почвы, пробивался прежний советский уклад.
Две оккупационные зимы тяжело легли на семью Гагариных. Некий рыжий фельдфебель Бруно, заплечных дел мастер при немецкой комендатуре, расправлялся с провинившимися. За отказ выйти на работу был избит и Алексей Иванович. Несмотря на боль, он не раскрыл рта, чтобы не испугать Юру, который остался у крыльца комендатуры. Как-то Анна Тимофеевна вышла с косой на ржаное поле – весной его вскопали лопатами, пахать было не на чем – и хотела прогнать немецкую лошадь, которая топтала колосья. Фашистский солдат вырвал косу, полоснул лезвием по ноге, Анна Тимофеевна упала, обливаясь кровью. Юра, не помня себя, швырнул в солдата комом земли. Тот замахнулся косой и на ребенка... В другой раз механик Альберт поддел маленького Бориску за шарфик и подвесил на сук. Мать сняла его полузадохнувшегося. Однажды зимой бабушка Нюнька собралась с Юрой в одну из окрестных деревень купить муки. На обратном пути их завертела пурга; вместо дороги незаметно попали на снежную целину, выбились из сил и наверняка замерзли, если б не выручил проезжий мужичок. В этом эпизоде мне показались знаменательными слова, которые обронил старший брат: «Юра упросил Анну Григорьевну взять его с собой. Настоял на своем». Да, Юрий подошел к порогу отрочества; у него начинал формироваться характер.
Клушино долго было прифронтовой полосой; последние дни сражение шло всего в восьми километрах. Это гвардейская дивизия генерала Стученко обходным маневром рвалась на Гжатск. Грохот артиллерийской канонады, надрывный гул авиации, зарево пожаров, вспышки разрывов – вот были дни и ночи клушан!
Немцы уходили мартовским заморозком, в ночь с субботы на воскресенье, накануне того дня, когда Юрию исполнилось десять лет. Ночь выдалась ясная, месячная; хорошо было видно, как меж высоких сугробов пробиралось человек полтораста в белых маскировочных халатах, кто на лыжах, кто с санями. Видимо, это отходил ерьергард минеров. И Алексей Иванович Гагарин, и соседский парнишка видали из-за угла, как становился смертоносным снег между их домами. Но Витька Белов по малолетству разглядел только блеск металла под месячным сиянием, а Алексей Иванович примечал расположение мин. «Отец вышел навстречу нашим и показал, где фашисты заминировали дорогу», – вспоминал потом не без гордости Юрий Гагарин.