Текст книги "Том 34. Вечерние рассказы"
Автор книги: Лидия Чарская
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Но вот стих гнев, замолкла обличительная речь Бецкой. Теперь голос ее нежен и мелодичен, а глаза теплятся лаской и любовью. У нее сцена с племянницей. Она обещает молодой девушке свою защиту и покровительство. Занавес тихо опускается с последними звуками этого чарующего голоса, вливающегося прямо в души восхищенных зрителей.
Публика аплодирует неистово. Бецкую вызывают дружно, всем театром. Ее имя переходит из уст в уста. Ею шумно восторгаются, ее хвалят.
Ганя притаилась как мышка на своем месте. Говорить она не в силах, не может. Ее душа полна. Если она найдет в себе возможность произнести слово, поделиться впечатлением со своей соседкой, слезы польются в два ручья из ее широко раскрытых, восторженных глаз. Нет-нет, ей все равно не произнести ни звука! Надо молчать и думать о Бецкой, о милой, дорогой, желанненькой Ольге Леонидовне, к которой тянется вся душа Гани, все ее маленькое существо!
Снова заиграл оркестр. Снова взвился занавес. И опять перед глазами Гани знакомая хрупкая, высокая фигура и чудное, выразительное, полное затаенной грусти дорогое лицо.
Жизнь так странно складывается у этой молодой женщины, которую играет Бецкая. Ирина, как зовут ее по пьесе, всего четырьмя-пятью годами старше племянницы и любит того же друга детства своего и Любы, которого любит ее племянница.
Но она решила отказаться в пользу Любы от своего счастья. Она расхваливает молодому человеку душевные достоинства Любы, восторгается ее умом и добротою и берется устроить его брак с нею вопреки желанию злого опекуна.
В четвертом и последнем действии Люба, измученная придирками, угрозами и чуть ли не побоями опекуна и его жены, бежит к тетке, которая дает ей приют и защиту, а затем устраивает и ее свадьбу с человеком, которого беззаветно любит с давних пор.
Этим и заканчивается пьеса. Занавес опускается после блестящего монолога Бецкой о том, что она счастлива чужим счастьем и что благополучие ее Любы ей дороже своего собственного.
Под оглушительный гром аплодисментов и восторженные крики публики Бецкая выходит раскланиваться на сцену. Ганя и Анютка, забывшись, аплодируют до исступления, увлеченные одним общим порывом со всею публикой.
Словно во сне выходят девочки с балкона, протискиваются к вешалке, надевают свои ветхие пальтишки, обвязывают платками головы и проскальзывают на подъезд.
Мороз покрепчал к ночи. Усилился резкий ветер. Но они не чувствуют ни мороза, ни ветра.
В душах обеих точно сад благоухает, целый сад роскошных пестрых цветов. В нем жаркое светит солнце и поют птицы на разные мелодичные голоса.
Особенно звонко и мелодично голоса эти звучат в душе Гани.
Анютка, как менее впечатлительная, приходит в себя скорее подруги. Похлопывая зазябшими руками и приплясывая от стужи на панели, она изрекает многозначительно и веско, первая прерывая молчание:
– Н-да, это тебе не балаган, а почище будет. То-то! А наша-то, наша Ольга Леонидовна! Получше той волшебницы во сто крат! А, Ганька? Слышь, тебе говорю!
Но Ганя говорить не может. В душе Гани все еще благоухает чудный сад и поет незримый чудесный хор райских птичек. И когда она к двенадцати ночи попадает, наконец, на свое убогое ложе в коридоре, сладкие грезы сплетают над ее головкой свой пленительно-яркий венец.
* * *
В следующие дни Ганя бродит как во сне, ничего не понимая. Вечер, проведенный в театре, не выходит у нее из головы. Она переживает бесчисленное число раз каждую сцену, каждый момент пьесы, каждую фразу Бецкой.
И Ольга Леонидовна, несмотря на обычный вид свой, на далеко не фантастически театральную внешность, в которой предполагала ее сначала увидеть Ганя, произвела именно этой своей реальностью образа и простотою огромное впечатление на чуткую, восприимчивую душу Гани.
Сидя за большим рабочим столом в мастерской или быстрой походкой перебегая Невский по направлению Гостиного двора, куда ее посылали за прикладом, или же разбирая его на прилавке магазина, Ганя неотступно думает о спектакле вообще и о Бецкой в частности.
Одухотворенный образ артистки с ее нежным, вдохновенным лицом и в самую душу проникающим голосом стоит как живой перед нею.
А в мастерской идет предрождественская обычная спешка. Не разгибая спины шьют мастерицы и их помощницы, сметывают, подрубают, сшивают, накалывают кружева, ленты, фурнитуру.
Целые волны шелка, газа, шифона и тюля разбросаны на длинном столе. Снуют между ними девочки, помогая то одной, то другой швее снимать наметку, распарывать неудачно стаченные машиной швы, нашивать пуговицы или крючки с петлями. Роза Федоровна нынче, как некий злой гений, носится между работающими, покрикивая на нерадивых, шипя и придираясь каждую минуту то к той, то к другой из швей. Щедро мимоходом снабжая пинками и колотушками зазевавшуюся или неповоротливую девочку-ученицу, она проносится дальше, зоркими глазами впиваясь в работающих мастериц. Даже миловидная любимица старшей закройщицы Танюша, угождавшая ей в иное время своими доносами на ту или другую работницу, ходит все это время с заплаканными глазами и вспухшими веками, то и дело потирая плечо, на котором под белой коленкоровой пелеринкой красуются огромные синяки.
А о других девочках нечего уже и говорить. Попадало им нынче без разбора – и правым и виноватым – в эти сумасшедшие по спешке дни.
Еще в прошлом месяце толстая, вся увешанная драгоценностями купчиха Мыткина, настоящая «миллионщица», как о ней с подобострастным восторгом и завистью говорили в мастерской, приехала заказывать приданое своей пучеглазой, розовой и глуповато-наивной дочке, выходившей замуж за какого-то очень богатого финансиста. До рождественского поста оставалось немного времени, а свадьбу решено было сыграть в начале ноября. И мастерицы, и их помощницы, и сама мадам Пике – все они с ног сбились, стараясь закончить заказы к назначенному сроку.
Все легкие платья барышни Мыткиной были уже готовы с подвенечным включительно. Оставалось дошить только три каждодневные и визитное. Это визитное было скроено из какой-то заграничной материи, которую крестный невесты привез откуда-то издалека, чуть ли не из Индии, и которое являлось чудом дороговизны и красоты. Сама по себе материя представляла целое сокровище своею ценностью и почти не требовала никаких отделок. Но зато мадам Пике и Роза Федоровна больше чем со всем остальным гардеробом невесты, вместе взятым, носились с этим сокровищем-платьем.
– Вы мне его так сделайте, штобы как влитое сидело! – картавила «сама», наклоняясь над роскошным материалом и приводя этой фразой своею в трепет весь состав работниц и мастериц. У старшей мастерицы Нюши, молодой особы с вычурной прической в виде вороньего гнезда, уже рябило в глазах и мутилось в голове и от долгого сидения над работой, и от бессонных ночей, и от трепета за «индийское» платье, как его называли в мастерской.
Расходились теперь позднее, и девочки-ученицы уставали больше прежнего. От систематического недосыпания и недоедания более слабые чуть двигались и ходили, как сонные, едва понимая, что им говорят.
Устала, переутомилась и Ганя. Более хрупкая, нежели ее подруги, она поддалась бы еще сильнее усталости, нежели они, но восторженно-приподнятое настроение, вынесенное ею из спектакля, поддерживало девочку. Она жила образами пережитого впечатления, и тяжелый труд не казался ей прежним тяжелым непосильным трудом.
* * *
«Сегодня приедет моя голубонька! Ольга Леонидовна приедет к примерке нынче!» – с радостным сознанием предстоящего счастья мысленно говорила сама себе Ганя, снимая белую ровную наметку на каком-то нежном газовом платье, через неделю после вечера, проведенного в театре.
Все складывалось особенно благоприятно в сегодняшний день. Она, Ганя, нынче дежурная в передней; ее обязанности как дежурной впускать и выпускать клиенток-заказчиц мадам Пике. Стало быть, она впустит и душеньку Ольгу Леонидовну, как она мысленно называла Бецкую, снимет с нее шубу и теплые серые ботики и, снимая, услышит, может быть, от своего кумира несколько ласково обращенных к ней слов.
Сердце Гани прыгает от одного этого предположения. Она не видит и не слышит окружающих. Ей нет дела до того, что "страшная Розка" ушла куда-то и что в мастерской поднялся обычный в такие кратковременные отлучки старшей закройщицы веселый говор, споры, шутки и смех. Распрямились усталые спины, замученные в работе руки на минуту расправились, отбросив в сторону шитье, оживились молодые затуманенные усталостью глаза, и тихий, сдержанный, осторожный говорок наполнил мастерскую.
Больше всех тараторила рябая Саша, «помощница» мастериц. Она отвозила накануне половину заказа Мыткиной и восторженным голосом передавала теперь о виденных ею чудесах в квартире миллионерши.
– Как вошла я, это, девицы, так и рот разинула! Не квартира, а дворец царский! Истинно, как перед Богом, говорю – дворец! На полу-то ковры повсюду во всю комнату, а на стенах не то золото, не то бронза… А картин-то, картин, видимо-невидимо. А мебель, девицы, лазоревая, вот вам провалиться сейчас – лазоревая, как небо… И так и блестит, отливает серебром. А посреди зала люстра, как в соборе… И собачоночки такие махонькие-махонькие бегают, а при них собачья гувернантка.
– Ну и завралась! Где это видно, чтоб гувернантка у собак! – презрительно усмехнулась Нюша-мастерица.
– Поди, француженка? – сощурилась на рассказчицу бойкая немочка Августа.
Саша вспыхнула до ушей и ожесточенно заспорила:
– Вот-то глупые! Не верят тоже! Да у миллионщиков не только у собак гувернантки, да… – и, не зная, что ей подобрать для ответа, она неожиданно обрушилась на попавшуюся ей под локоть Танюшу:
– Таня, нитку вдень! Чего без дела тычешься… Нет того, чтобы старшим потрафить! – и легонько смазала рукой по голове девочки.
Та захныкала.
– Что за мода такая, Лександра Иванна, чтобы за каждую малость драться! И безвинно даже… Я ужо Розе Федоровне скажу.
– Нехорошо жаловаться, Таня, любить не станут! – с укором глянув на девочку, повысила слабый голос вторая мастерица, немолодая, сохнувшая в чахотке Марья Петровна, вдова с тремя малолетними детьми, которых она оставляла на попечении глухой старухи-матери, уходя на работу.
– Уж дождешься ты когда-нибудь, Танька, что я тебе за твое фискальство действительно уши нарву! – строго произнесла Нюша, награждая Розкину любимицу уничтожающим взглядом.
Таня снова было захныкала с обиженным видом, но Саша громко цыкнула на нее и снова завела разговор о неисчерпаемых богатствах купчихи Мыткиной.
– А свадьба-то, свадьба у них будет, девицы, говорят, царская, – затянула снова она. – Еще бы, и сами миллионщики, и у жениха свои заводы в Москве. Говорила мне камерюнфера невестина, на двести человек обед готовят. Свои два повара, да еще пригласят из рестрана.
– Ресторана! – поправила рассказчицу белокуренькая Августа.
– Ну, из ресторана. Вы уж, Авочка, всегда так. Без замечаниев не можете. Я в пансионе не обучалась, как некоторые, а за меру картошки в деревне учена! – язвила Саша хорошенькую немочку, которая действительно была отдана в прогимназию и исключена оттуда в очень непродолжительном времени за нерадение и явную лень. Но Авочка любила «отличаться» своими знаниями перед подругами и ни к селу ни к городу выставлять свою ученость.
Впрочем, на этот раз они недолго пререкались с Сашей. Желание узнать поближе о житье-бытье важной купчихи миллионщицы так захватило работниц мастерской, что спорить не было времени.
Одна только Ганя казалась ничуть не заинтересованной общей беседой. Худенькие руки девочки быстро и ловко спарывали наметку, а в голове радостно трепетала, как сказочная птица радужными крыльями, празднично-счастливая мысль:
"Скоро два пробьет… Примерка назначена к трем, она завсегда приезжает в два, голубонька, душечка, ясочка моя, ласковая, добрая!"
* * *
Впечатлительная, наголодавшаяся без любви и участия душа бедной одинокой девочки от малейшей и выраженной ей ласки запылала самоотверженной любовью к Бецкой. За одно ласковое слово захолодевшая без ласки, но смутно жаждавшая ее постоянно Ганя готова была отдать всю свою душу артистке. И об этом хотелось выразить нынче девочке если не словами, то одними своими красноречиво-любящими глазами, одним взглядом, полным обожания к ней, к Бецкой.
"Два часа! Два часа! Когда-то еще два часа будет", – нетерпеливо копошились в русой головенке беспокойные мысли, в то время как рука проворно выполняет привычную ей работу.
– Розка идет! – пронесся испуганный шепот по мастерской и в один миг распрямившиеся было над столом фигуры швеек снова согнулись за шитьем.
Вошла Роза Федоровна с покрасневшим от мороза лицом и пунцовым кончиком носа.
– Матреша! – обратилась она к одной из помощниц мастериц, низенькой, с маленькими серыми глазками девушке, – вы возьмете сейчас кружевную блузку Бецкой и отвезете ее ей на дом… Сейчас у подъезда встретила ее горничную. Больна Ольга Леонидовна, сегодня не может быть на примерке.
Что-то словно со всего размаха ударило в грудь Ганю… Сначала в грудь, потом в голову. Больно заныла грудь и сильно закружилась голова от этого удара.
– Больна Ольга Леонидовна, сегодня не может быть на примерке! – на десяток ладов зазвенела в ушах девочки ужасная, полная для нее страшного значения и трагизма фраза.
Голубонька Ольга Леонидовна больна! Она ее не увидит сегодня! Может быть, долго не увидит ее! О Господи! Господи! За что ты наказываешь Ганю? И за минуту до этого розовый, весь сплетенный из кружевных грез туман заменился непроницаемой, полной мрака и безысходной тоски пеленою страданий в душе бедной девочки.
Несколько раз пришлось потрясти за руку Ганю ее соседке Анютке, прежде чем та пришла в себя.
– Ганя, а Ганя, – шептала разбитная девочка, – уступи мне твое дежурство в передней – нынче графиня Нольден приедет. Всякий раз, сама знаешь, как калоши ей надевать, полтинник отваливает. Полтинником поделюсь… Тебе же все равно, Ганя, ежели не приедет Ольга Леонидовна, больна ежели!
Конечно, Гане было теперь безразлично, дежурить ли в передней или прислуживать в примерочной во время примерки. Там, пожалуй, будет легче справиться со своим горем. Придется подавать булавки, застегивать платья на заказчицах. В суете, в сутолоке, под страхом навлечь на себя недовольство Розы Федоровны и «самой» как-то легче будет прожить до вечера… А вечером, когда уйдут мастерицы и их помощницы и кончится рабочий, трудовой день, она, Ганя, сможет вполне отдаться своему горю, поплакать и потосковать всласть в коридоре на своем жестком сундуке.
И так как ожидавшая ее ответа Анютка умильно и настойчиво смотрела ей в глаза, Ганя грустным, подавленным голосом ответила подруге:
– Ладно… Дежурь ты… а денег мне не надо… Оставь у себя полтинник. Чего уж тут!
Действительно, чего уж тут, когда больна Ольга Леонидовна!
Пробило два часа на больших часах в мастерской. Зажгли электричество в примерочной. Затрещали звонки в прихожей. Зашелестели шелковые юбки заказчиц, и мастерская мадам Пике снова огласилась оживленными, веселыми голосами ее клиенток. Приехала высокая, сухая, долгоносая графиня Нольден, муж которой занимал важный пост в голландском посольстве; приехала маленькая кудрявая жена русского сановника. Появилась почтенная сенаторша с тремя дочерьми-девицами и, наконец, миллионерша Мыткина с дочерью-невестой.
На Люсеньку Мыткину примеряли нынче ее последнее платье, то самое визитное из индийской ткани, над которым так старались и сама мадам Пике с Розой Федоровной, и четыре мастерицы и их шесть помощниц.
Но или толстенькая, как булка, румяная Люсенька пополнела в последние дни, или платье не было пригнано по талии, но прелестный шелковый лиф ей не сходился на добрые три пальца.
Мадам Пике сердито взглянула на Розу Федоровну, Роза Федоровна – на Нюшу и Марью Петровну, добросовестно ползавших на коленях вокруг молодой Мыткиной. Потом перевела взгляд на стоящую тут же с блюдечком булавок Ганю.
– Девочка, – голосом, не терпящим возражений, произнесла она по адресу ученицы, – ты возьмешь сейчас же этот лиф, когда кончится примерка, и осторожно, – слышишь? – как можно осторожнее распорешь старый шов. Вы не беспокойтесь, m-lle, завтра платье будет готово, и мы вам пришлем его, – успокаивающим голосом продолжала она, обращаясь к пухлой Люсеньке Мыткиной.
Следом за «индийским» платьем мадам Пике пришлось примерять целую массу нарядов другим клиенткам.
Но вот на больших стенных часах пробило шесть. И двери мастерской захлопнулись за последней заказчицей, и девочки поспешили на кухню за горячими блюдами для ужина мастериц и швей. В полутемной теперь, впрочем, освещенной электричеством, холодной и сыроватой столовой все работницы одновременно ужинали за длинным столом. Роза Федоровна кушала у «самой» в ее небольшой и уютной столовой. Подавала им Ганя сегодня.
В ту минуту, когда девочка ставила перед старшей закройщицей тарелку с аппетитным куском ростбифа, последняя внимательным взглядом посмотрела на Ганю и произнесла предостерегающе:
– Ты смотри, девочка, распарывай шов осторожно на платье Мыткиной. Помни, случится что, не приведи Господь, со света сживу. Одного этого платья вы все вместе взятые не стоите. Так старайся, помни!
– Буду помнить, Роза Федоровна! – дрогнувшим голоском отвечала Ганя, боявшаяся больше остальных учениц старшую закройщицу.
Убрав посуду и наскоро похватав простывшего картофеля с селедкой на кухне у Софьи, Ганя прошла в мастерскую. Там уже вновь собравшиеся после ужина швеи оживленно беседовали между собою, пользуясь отсутствием Розы Федоровны в мастерской.
Бледная худенькая Марья Петровна поманила к себе Ганю:
– Вот, Ганюшка, лиф Мыткиной, садись и распарывай, да гляди, осторожнее, девонька, не нажить бы беды какой!
И слабая улыбка ободрения и ласки тронула тонкие губы мастерицы, когда она передавала Гане роскошный «индийский» лиф.
Ганя больше всех в мастерской любила эту всегда печальную, озабоченную и худенькую Марью Петровну. В то время как другие мастерицы и их помощницы покрикивали на безответных девочек-учениц, а иной раз под сердитую руку награждали их, по примеру Розы Федоровны, щипками да тумаками, болезненная и всегда озабоченно-грустная Марья Петровна никогда не обидела ни одной из них. Ласково и добро относилась она к девочкам. Горькая судьба этой больной, преждевременно увядшей женщины, отягощенной сиротами-детьми, единственной работницы и кормильцы в семье, делала ее чуткой к чужому горю.
Марья Петровна и сама когда-то была девочкой-ученицей и отлично понимала всю тяжесть жизни этих маленьких тружениц. Что-то материнское проскальзывало в ее отношении к младшим работницам модной мастерской мадам Пике.
И дети платили ей тем же. Не говоря уже о тихой и чуткой Гане, которая особенно крепко привязалась к мастерице, даже апатичная, ко всему миру равнодушная Стёпа, даже не в меру шустрые, бойкие проказницы Танюша и Анютка – и те невольно оказывали предпочтение Марье Петровне перед прочими швеями и мастерицами. Ей старались они при раскладке кушаний положить лучший кусок на тарелку, ей озабоченно советовали одеться теплее, когда она под вечер уходила из мастерской, и неумело обвязывали ее голову большим вязаным, много раз чиненым, платком. Для нее же с особенным рвением сметывали, распарывали или разглаживали работу; словом, оказывали ей множество тех мелких услуг, которые едва заметны для непосвященного в дело глаза постороннего и в то же время глубоко ценятся тем, для кого они предназначаются. И нынче, получив из рук второй мастерицы лиф для распорки шва, Ганя с особенным рвением принялась за работу.
* * *
– Скучно что-то нынче, девицы. А оттого, что красное солнышко наша – Ольга Леонидовна на примерке не была! – произнесла, позевывая во весь рот, помощница Саша. При этих словах вся кровь бросилась в голову Гани и бледное личико ее, склоненное над работой, залило горячим румянцем.
– Действительно, только на ней и глаз отведешь, – вставила свое слово Августа, – как стоит она перед трюмо, словно королева какая, так даже приятно глядеть, девицы, не то что Мыткина толстуха или эта посланница-жердь барочная! Смотреть противно!
– Посмотрите и на жердь, Авочка… – съехидничала Саша, – больна наша Бецкая. Еще неизвестно, повидаем ли мы ее когда!
– То есть как это не "повидаем"? – испуганно вырвалось у Нюши, старшей мастерицы.
– Не померла бы, девицы, любимица наша?
– А-а-а! – пронеслось не то стоном, не то криком по комнате, и, конвульсивно зажав в пальцах ножницы, Ганя поднялась со своего места, бледная как смерть.
– Ганюшка! Что ты? Рехнулась совсем девчурка! – заговорили и засуетились вокруг нее швеи. – Ганя, Ганька! Да что это, на ней лица нет, девицы! Водой ее спрыснуть, что ли, – заволновались они.
Но Ганю не пришлось спрыскивать водою. Она опомнилась в ту же минуту и опустилась, словно обессиленная, на свое место.
– За свой предмет, за душеньку свою испугалась девчонка! – усмехнулась Августа, поправляя свою пышную, модную прическу и, внезапно бросив внимательный взгляд на Ганю и на ее работу, сама побледнела и, заметно меняясь в лице, прошептала чуть слышным шепотом:
– Да что ж это такое, девицы? Господи Боже! Лиф-то индийский! Глядите, глядите, несчастье какое, – и не будучи в состоянии прибавить что-либо от волнения, она, перегнувшись через стол, вырвала из рук Гани шелковый из заграничной ткани лиф Мыткиной и растянула его между руками.
От распоротого наполовину бокового шва на лифе шел огромный прорез, сделанный ножницами на самом видном месте.
Дружное, исполненное бессловесного ужаса «ах» вырвалось у всех присутствующих в мастерской работниц.
От испуга ли при известии об опасности, грозившей жизни Бецкой, от волнения ли, сопряженного с этой вестью, дрогнула вооруженная ножницами рука Гани, но факт порчи лифа говорил сам за себя. Ужасное несчастье было налицо: огромный прорез "по живому месту" (означающему крепкую материю на языке швей) шел на самой груди лифа.
Случай являлся настолько чудовищным, что пораженные и уничтоженные вконец работницы в первую минуту не нашли в себе возможности произнести ни одного слова.
Жуткое молчание воцарилось в мастерской. Оно длилось с минуту, по крайней мере, потом заговорила первая Нюша быстрым и тихим шепотом, чтобы не быть услышанной в соседней комнате страшной Розкой:
– Ганюшка! Бедная! И как же это угораздило тебя! Бесталанная ты девонька! Ну, что «они» теперь сделают с тобою! Лучше бы тебе и на свет Божий не родиться! Ах ты Господи, эк ты беду на себя накликала, девочка!
– Да уж попадет ей здорово, бедняжке! – и белокурая Августа покачала сочувственно своей хорошенькой головкой.
Что и говорить! – вмешалась Саша, – коли Зину помните, из-за трюмо собственного на тот свет отправила, так из-за индийского лифа миллионщицы забьет она до смерти наверняка нашу Ганьку.
– Уж это беспременно, как пить дать, забьет, – сокрушенно вторила подругам черненькая как мушка Катя Семенова
– Господи! Господи! И что-то будет теперь! – вздыхала рыженькая Матреша.
Все глаза обратились на Ганю. Та стояла, как к смерти приговоренная, без кровинки в лице, с испуганными, уставившимися в одну точку глазами и, казалось, мало сознавала, что говорилось и делалось вокруг нее.
Неожиданно чья-то желтоватая, худая рука с указательным пальцем, истыканным иглою, легла ей на плечо, а надтреснутый слабый голос проговорил под самым ухом девочки:
– Да полно вам запугивать-то раньше времени беднягу, видите сами, и так сама не в себе с перепугу девчурка. Полно вам. Лучше давайте-ка лиф мне этот злосчастный. Попробую зачинить прорез. Авочка, шелк мне передайте лиловый скорее! А ты, Ганя, не бойся! Бог не без милости и поможет нам.
– На Бога надейся, а сам не плошай! – процедила сквозь зубы хорошенькая Августа, но, не осмелясь противоречить всеми уважаемой мастерице, протянула ей требуемую катушку с шелком.
– А ты, Таня, – строго произнесла последняя, окинув строгим взглядом юлившую подле нее Танюшу, – берегись передавать про несчастье наше Розе Федоровне. Смотри! Не бери греха на душу! Подведешь под наказание Ганюшку – век тебе этого не прощу!
– А я так и за ушеньки оттреплю, что искры посыплятся, сфискаль мне только, – пригрозила и Нюша и строго свела свои темные брови, сверкнув сердитым взглядом в сторону Тани.
– Да что вы, Анна Михайловна, и вы, Марья Петровна, за что обижаете зря, – захныкала Танюша, – да нешто я доносчица далась вам какая!
– Цыц ты! – прикрикнула на нее Матреша, – еще Роза Федоровна услышит, не хнычь! Чините скорее прорез, Марья Петровна… Лишь бы страшилище наше не увидала. А там можно и повиниться самой заказчице… Попросить ее не выдавать… Все чистосердечно рассказать Мыткиной, невесте самой. Небось, смилостивится. С ее-то деньгами, небось, сто таких платьев можно справить. Ведь миллионщица! Чего уж тут! Чините вы только поискуснее, Марья Петровна, чтобы Роза Федоровна не увидала до времени, – спеша и волнуясь говорила девушка, и вдруг замерла от неожиданности и испуга с раскрытым ртом.
Замерли и все остальные швеи, все до единой. На пороге мастерской стояла сама Роза Федоровна и обводила сидящих за столом работниц подозрительным, зорким и тревожно нащупывающим взглядом.
* * *
– О чем это, чтобы не узнала Роза Федоровна? – совершенно, по-видимому, спокойным голосом произнесла старшая закройщица, в то время как маленькие глазки ее останавливались то на том, то на другом лице. – Что надо скрыть от Розы Федоровны, девицы? – задала она вопрос и мгновенно замерла на месте, как каменное изваяние.
Ее глаза увидели то, что так старательно прятали от нее работницы-девушки: увидели кусок пестрого индийского лифа там, где ему вовсе не полагалось быть.
Индийский лиф в руках Марьи Петровны… О, это что-нибудь да значит!
Смутная догадка мелькнула тотчас же в голове старшей закройщицы. Она прищурила и без того маленькие глазки, еще раз обежала взглядом растерянные лица швей и сразу поняла все.
– Ты прорезала, кажется, лиф, Глафира? – не повышая голоса, но с мгновенно изменившимся лицом бросила она Гане.
Если до этой минуты Ганя мало думала о происшедшем по ее вине несчастье с «индийским» лифом и все мысли ее находились подле больной Ольги Леонидовны, то сейчас первые же звуки, произнесенные страшной Розкой, вернули ее к ужасной действительности.
Перед нею, в двух шагах от нее, находилось бледное, по-видимому, спокойное лицо старшей закройщицы с плотно сомкнутыми губами, с маленькими, нестерпимо пронизывающими ее острым взглядом, глазами.
– Глафира! – еще раз прозвучал над дрогнувшей Ганей слишком хорошо знакомый всем и каждой в мастерской голос. – Говори сейчас же: ты прорезала лиф?
И быстрые цепкие пальцы старшей закройщицы почти вырвали из рук не менее потерявшейся и бледной, нежели Ганя, Марьи Петровны, лиф Мыткиной, а ее бегающие маленькие глазки сразу отыскали злополучный прорез.
– Ага! – пропустила она не то испуганно, не то с угрозой сквозь зубы и, неожиданно схватив за руку не чувствующую ног под собою от страха Ганю, протянула раздельно, отчеканивая каждое слово:
– А знаешь ли ты, что такой материи не найдешь здесь ни за какие деньги?
И так как испуганная девочка молчала и, тяжело дыша, стояла, потупив глаза в землю, старшая закройщица больно дернула ее за руку и задыхающимся голосом крикнула ей в лицо:
– Знаешь ли ты, миленькая, что нет такой материи во всем Петербурге и купить невозможно, а стало быть, и лиф, и все платье Мыткиной пропало из-за тебя! Отвечай, знаешь?
Снова жуткая, мучительная тишина воцарилась в рабочей комнате. Даже на лицах хорошенькой ветреной Августы и равнодушно-флегматичной физиономии Степы теперь отразилось сильное волнение. Что же касается до других работниц, то они с явным сочувствием и страхом смотрели на стоявшую с опущенной головой Ганю.
Красные пятна выступили на бледных щеках Розы Федоровны. Ее худая цепкая рука сильнее сжала тонкую кисть бессильной детской Ганиной ручонки.
– Да знаешь ли ты, негодная девчонка, – прошипела, наклоняясь к самому лицу ее, Роза Федоровна, – что такого убытка никогда еще не приносила ни одна работница в нашей мастерской? Отвечай: понимаешь ты это?
И так как Ганя все молчала, боясь поднять глаза в яростное лицо разгневанной женщины, и только трепетала от страха всем своим хрупким, маленьким телом, Роза Федоровна пришла в неописуемое бешенство.
– Вон пошла отсюда, гадина, – зашипела она, еще больнее стискивая беспомощную ручонку девочки, – я тебя выучу, как дорогие вещи портить и от хозяйки заказчиц хороших отваживать из-за твоей глупости!
И она сильно толкнула девочку по направлению дверей.
– Роза Федоровна, – прозвучал слабый, ломкий голос чахоточной мастерицы, и Марья Петровна неожиданно поднялась со своего места с взволнованным, бледным лицом. – Роза Федоровна… Не наказывайте Ганю… Она не виновата, она нечаянно… Все мы видели, что нечаянно она разрезала платье… Да скажите же вы, наконец, что нечаянно, ведь вы видали? – неожиданно до крика повысила голос мастерица, призывным взглядом окидывая сидевших за столом работниц, как бы прося у них поддержки и помощи. – Да скажите вы ей, что я правду говорю, что не виновата Глафира! – закончила она визгливым, сорвавшимся на высокой ноте голосом, и сильно закашлялась от волнения, схватившись рукою за впалую грудь.
– Не виновата… Не виновата Ганя! – загудели, как шмели, мастерицы и их помощницы, – нечаянно она, Роза Федоровна… Нельзя спрашивать с нее! Известное дело – ребенок.
На минуту лицо старшей закройщицы вспыхнуло гневом. Маленькие глазки запрыгали от злости… Рот скосился злой, негодующей усмешкой… Но она живо поборола в себе этот прилив ярости, зная по опыту, что ей далеко не выгодно враждовать с работницами в такое горячее время, когда нужна каждая пара рук в мастерской и весьма возможно, что если раздражить девушек, те побросают работу и уйдут. А этого нельзя было допускать ни в коем случае. Особенно дорожили они с хозяйкой Марьей Петровной, считавшейся самой трудолюбивой и ценной из мастериц, и ссориться с которой и подавно не входило в расчеты Розы Федоровны.
Поэтому старшая закройщица поборола прилив хлынувшего ей в душу гнева и, сдерживая бешенство, проговорила спокойным, почти ласковым голосом, делая невероятное усилие над собой:
– Да что вы, девицы, напали на меня, бедную! Будто я изверг или палач какой, будто хочу мучить Глафиру! Я к мадам ее свела бы только для ответа. Должна же она ответ дать хозяйке своей. Как по-вашему? Должна или нет?
– Не виновата Ганя… С каждой могло случиться! – произнесла снова, с трудом поборов приступ кашля, Марья Петровна.