Текст книги "У любви четыре руки"
Автор книги: Лида Юсупова
Соавторы: Маргарита Меклина
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
Наши просьбы – следы на песке. Каждый накладывает на молитву свой след. Души сожженных и заживо сброшенных в ров прорастут сквозь дерн времен и превратятся в деревья из букв. Буквы тянут руки из могилы, из молитвы к живущим. Сокращая сказанные нашими предками слова, мы укорачиваем со словами их души. Проговаривая прегрешения, мы их осязаем во рту. Осознаем НА языке. Заносимые в вотчину Ворда, они трепещут у нас на кончиках пальцев. Проступки проступают сквозь кожу. Мать как-то сказала: на тебе печати негде поставить. Я в ответ сплюнула: да на мне виден уже весь алфавит! Приехала, поцеловала в щеку, в плечо, прижалась к плечу, прости, с плеча не руби, пощади мать.
…знаешь, я хочу в Сосновку поехать, туда, где был мой детдом… посмотреть, узнаю ли тропку, выражение елей, хвойных гусениц, заусенцы осененных закатом скамеек, запрокинутую голову солнца…
Все озвученное ты исполняешь, но самое сложное – это назвать. Отсюда немота, когда неимущим не по карману своя нищета, когда жаждущие не в состоянии выплеснуть жажду, а ушибленные криками о помощи не передают свою боль. Сообщение (наземное, воздушное, электронное) между нами так совершенно, что мы сами возводим преграды, чтобы отдалить встречу с тобой. Изнывая от жары и безве(т)рия, волоча на себе крест, мы тащимся за тридевять земель к заповедным местам (святой воде, монастырям, родникам), чтобы с помощью отдаления встречи попытаться сказать тебе то, чего не можем сказать.
…Опухоль Opus Dei, вспоминая, как женщины при оргазме упоминали тебя, я понимаю, что гной – это твой гнев, онкология – онтология, рак – рачение или твое расточительство, метастазы – метания, а мое тело – инструмент разговора с тобой. Мой языческий Бог в языке, ведь как только скован язык – на теле поселяются язвы. Когда пустует мой лист, на коже появляются пустулы. Язык – мои религия и регалии, а Grammaris God. [14]
Пройти четыре ступени. Дыши глубоко и спокойно, дыши!
Марьяна дышала.
Дыши непрерывно, дыши, положи руки одна на другую, дыши.
Марьяна дышала.
Вдыхая – до десяти, выдыхая – считай до пяти.
Марьяна дышала.
Десять на пять, десять на пять, повторяй опять и опять. Пока без веры не сможешь поверить. Пока без счета не сможешь считать.
Марьяна считала.
Почувствуй, когда десять и пять. Тщетно? Попробуй опять. При вдохе держи yudu kamatz в голове.
Марьяна держала.
Выдыхаешь – heh в сердце.
Марьяна выдыхала. У нее был hehв сердце.
Вдох – yaaaa в голове.
Марьяна дышала.
Выдох – hhhh.
Марьяна дышала, жила.
Min hametzar karati Ya-H, anani bemerchav Ya-H.
Из своей ограниченности и нужды я воззвала к Б-гу, и Б-г ответил мне необъятностью.
V
Наутро была суббота. Сын сидел в комнате и читал. «Тебе нравится?» – спросила она. «Очень!» – глаза сына блеснули. «Я чувствую, что В. похож на меня. Его наружная жесткость, неуверенность с женщинами, страсть к своему полу, его внутренние сентиментальность и стыд…» «Страсть к чему?..». – прервала Марьяна. «В твоем возрасте – а тебе столько же, сколько мне в начале первой главы – не стоит застолбляться на этих вещах. Не следует быть слишком уверенным в том, что… В общем, ни в чем». Сын прислонился спиной к книжной полке, как бы охраняя Марьяну от ее собственных книг. «Мама, можно цитату?» «Ты и есть эта цитата. Мать пишет про геев – и вот он, послушный доверчивый сын!»
Ей было приятно и сложно смотреть на него. Все: и его рот, и рост, и остроты напоминали ей В. Все: и его запрятанная в усмешку ранимость, и растерянность, и разрез глаз напоминали ей В. Все: и его любовь к точным наукам, и к застенчивым заочным знакомствам (выбирая между телефонным звонком и перепиской, останавливался всегда на втором), напоминали ей В. Все: и его уклончивость, и хрупкость ключиц, и спохватливые сполохи сентиментальности, когда он вдруг дарил ей безо всякого поводу плюшевых мишек (сам же в детстве машинкам и солдатикам предпочитал чертежи), напоминали ей В. Обобщающее местоимение «все» и было тем, чем В. на кафедре занимался – ведь он, как и Марьяна, был специалист по словам.
…Мужчины считают, что женщины холодны и, разделяя дом на мужское и женское, кладут на пол дощечки. А я вся горю! Женщина обвешивает себя гирляндами листьев в знак, что из нее капает кровь. Тогда мужчина отправляется в лес и протыкает себе нос заточенной палкой. Когда это происходит со мной, я свирепею. Мой дух – мужской дух! Мой дух – это мойу! Я хочу быть мужчиной, я хочу знать, через что проходит мужчина, я ненавижу высиживать в закутке, пока из ми кету изливается кровь! Я воин, охотник.
Я ненавижу красную боль! Я хочу вырвать свое тингу, я хочу дотрагиваться до других tingling tingu, я хочу их охранять! Я не хуже мужчин могу впихивать свои лобковые волосы в расщелину дерева, а потом изготавливать из них специальную смесь. Мужчины боятся, когда при помощи тингу женщина вырастает крупнее мужчины – она его может избить – а я ничего не боюсь. Мужчины что-то делают с флейтами, чтобы тело стало сильнее, но женщинам не положено знать этот секрет – это тайна мужчин. Поэтому, когда они разберутся, что я не мужчина… Но пусть. Мужчина теплокровен, как восходящее Солнце, женщина холодна, как Змея.
Твердое – джерунгду, мягкое – имениу, высокое – глубокое, низкое – мелкое, через парность мы познаем мир.
«…эта станция метро может дать мне ответ, а игра похожа на сраженье вслепую… я иду от Лесной к Луговой и жду, что появится А., выхожу на Озерках, мечтая, что появится А., доезжаю до Кольцевой, надеясь повстречать А., а затем нарушаю правила нашей игры. Придя к нему, вижу: дверь приоткрыта (кто у него?). Спускаюсь по лестнице, прохожу через парк и иду по Аллее Героев (у меня есть привычка беседовать с каждым из них и просить, чтобы у нас с А. все было в порядке), потом возвращаюсь в метро и пересаживаюсь с одного поезда на другой – ведь, несмотря на то, в каком поезде еду, я все равно когда-нибудь встречу его» – сын заломил уголок. Марьяна взяла книгу из его рук. «Я не хочу, чтобы ты это читал». «Я намереваюсь познакомить тебя с Юджином» – выпалил сын. Будто не замечая, она продолжала: «с одной стороны – творение духа, с другой – творение тела, мой собственный сын!»
«Метания и Нетания, метонимия и искания», шевелила губами Марьяна, «метания тела, деяния духа», размышляла она и в то же самое время думала регистром пониже: «надо будет все мои тексты забрать у него; одно дело – взрослые, которые уже ничего не могут с собою поделать, другое дело – подростки». И тут в голове пронеслось: «а когда ты сама в последний раз…» и, одинокая, задохнулась вопросом. Этот день они с сыном решили провести вместе.
По дороге во Фриско молчали ( когда я снова смогу сказать:« frisky! that'sme!» )На Кастро, при входе в кафе Марьяна обратила внимание на стоящую перед входом эффектную женщину с серьгой в правом ухе, в черных «Левайсах», но, не возвращая призыв незнакомки, прошла к соседнему столику «Cafe Flore». Пока сын расплачивался за кофе и булочки, она успела рассмотреть все многолюдье. Очередь в туалет (раздражало), несколько мужчин в женском платье, несколько женщин в мужском (задевало), наголо остриженные девичьи головы, крашеные челки парней (возбуждало? – ничуть). Сын поставил горячие чашки на стол. Какой-то юнец тут же уставился на него, и она силой смогла отомкнуть его взгляд. Усмехнулась – отвела от сына беду. Отпивала кофе большими глотками. Все было в порядке, все на местах – только казалось, что давно она не занималась таким сочинительством, в котором живое событие дополняло бы литературную тень. Сын оторвался от чашки, вздохнул. Она заметила на его пальце перстень, которого не было раньше. Он поймал ее взгляд и хотел что-то сказать, но она бровями указала: «не надо». Также, как она почти никогда не рассказывала ему про его отца («какой он отец – дунул, плюнул и все», уничижительно говорила о своем никогда не виденном отце мать), он никогда не рассказывал ей про свою личную – подростковую – жизнь. Она взглянула на столик, за который пересела встреченная у входной двери брюнетка, и с огорчением вздохнула: свободен. Неужели, не дождавшись, ушла? В кафе входил…
…ее сердце вдруг поскакало как мяч по ступеням, болезненно, глухо – достав валидол, она поняла, что теперь ночами будут, вместе со звуками флейт, повторяться эти глухие толчки. Хотелось схватиться, как за якорь, за сына, уйти. Тут же появилось желание закурить, хотя она не курила уже двадцать лет. Схватилась за чашку. Прислонила ее к зашедшимся в немом крике губам, обожглась. Такое бывает только в кино, она над собой насмехалась, а на виске билась синяя жилка. Вспомнился фильм, в котором шестнадцатилетний мальчишка, прося автограф у мужеподобной актрисы с забавным именем Хьюма (хьюма, fumare, старшая все время курила, младшая вкалывала себе героин), попал под машину (отказав ему в своих почеркушках, Хьюма будет потом видеть перед глазами его размытое ливнем лицо и расплывшуюся ладонь на стекле – даже тогда, когда все будет уже позади и когда ее покинет сожительница по имени Нина, напарница в театре, уйдет к мужику) и скончался в больнице в свой день рождения, так и не узнав, что его отцом была некая Лола – больной СПИДом, приходящий под занавес на кладбище к другой обманутой «невесте» умопомрачительно красивый актер, заблудшая душа, трансвестит… в полосатом серо-малиновом свитере, в темных обтягивающих брюках, с подкрашенной в мягкий волнистый цвет сединой, выглядящий все так же ловко и бодро, хотя перешел уже давно за четыре десятка, с широкой грудью, на которую она так любила склоняться (две суетливые ночи в Петербурге и все), все с тем же так называемым «другом», некрасивым, рыжеволосым, эксцентричным актером, который не выносил ее на дух, сначала ревнуя, а потом просто не любя за то, что она писала про них, находя все это фальшивым (да ты неправа, в свою очередь ей говорили подруги, у Толи даже есть дочь, и вот она-то, например, души в нем не чает), в кафе вошел… Объяснений не нужно. По ходу сюжета, уже понимала она, он просто должен был постучаться в мой текст.
И теперь не хотелось из кафе уходить, а хотелось смотреть на него и думать о неудавшейся семейной жизни и о своей ошеломленности им, которая, отразясь во всех ее книгах, принесла ей всевозможные литературные охи и ахи, за исключением того, чего она больше всего хотела – его тепла, ответного чувства, любви. С другой стороны, она опасалась за сына. Что случится, когда он поймет, что человек, которого она прятала под сводами своей наивной души, вовсе не тот, кого сын себе представлял. Но в это время уже включилась какая-то другая правда, что-то работало в ней мощно и сильно, соединяя ее и ее бывшего «мужа» (так она его про себя называла, неточным словом подменяя надежду), и одновременно их сына, и ей уже было неважно, что случится, когда сын обернется и увидит отца с рыжеволосым мужчиной с накрашенными губами и серьгами в ушах, и она заметит испуг сына, и испуг самого В., который никогда сыну, и не только сыну, а вообще никому никогда не рассказывал о своей жизни, и тогда сын покраснеет, и красные пятна пойдут по его коже, и он протянет ей руку, и они вместе из этого кафе, как с позорного ристалища, уйдут, и ей было уже все равно, что ему станет ясно, кого, несмотря на большое количество женщин, она всю свою жизнь любила и кого изобразила в романе, но ей уже не было стыдно своих собственных слабостей, потому что в тот момент, когда она увидела В., любовь к которому не угасала на протяжении двадцати лет, и в тот момент, когда она зафиксировала предугаданную ею растерянность и испуг сына, когда она отметила, что женщина, на которую она обратила внимание, стоит снаружи и, ожидая ее, курит сигарету за сигаретой, она поняла, что все пришло на свои места, флейты опущены, мальчики Замбии ожидают своего ритуала и знакомства с прежде неведомой им жизнью отцов, а история с В., свершения которой она ожидала в течение всех этих лет, когда не решалась сыну рассказать о своей настоящей любви и незащищенности, о своей сентиментальности, уязвимости и скрытности, уже где-то, в шершавом блокноте, или на немилосердных небесах, строго и цельно написана и завершена, и теперь жизнь ее входит в новое, еще не отраженное ни в летописях, ни в переживаниях русло.
Самолет
Маргарита Меклина.
Были знакомства в спортзале, на пляже. Гавайи, молодой парень с собакой. Познакомились в чате. Представь: зовет меня на кровать, и тут же собака. Простыни в шерсти. Мужики сволочи все.
И вот в первый раз в жизни встретился с парой.
До этого всегда, как штурман с пилотом, один на один.
Она высокопоставленный работник, он тоже начальник, у них дача, у них свой самолет.
Хорошо так по хвое прогулялись, культурно, на даче красиво, картины, почти собрался домой. На минутку зашел в туалет, вышел, а они уже вместе. Примкнул. Барахтались целую ночь, ну может быть с перерывом. Заснули счастливо.
Я в душу им влез. Они из Европы. И она… даже не знаю, как у меня получилось. С женщиной не был одиннадцать лет!
Пригласили меня вместе куда-то лететь, продолжить знакомство. Я должен был с другом встречаться, очень, конечно, хотел отправиться с ними, но пришлось отказаться. Какая тут такая разгадка? Может, не стоило знакомиться с парой? Или дело в обратном? Будто знак мне кто подает: пора мальчиков бросить, ведь два гея семью не могут создать?
Наверно, надо жениться. Свой дом, дети, достаток. С одной стороны – баловство, сошлись-разбежались, инстинкты, а с другой – мужчина и женщина, вековая культура, ребятишки будут нас вместе держать. То, что по мужикам не перестану бегать, это понятно.
Вот для начала и познакомился с парой.
На пляже сижу, по мобиле звоню им, без толку. И ведь вроде сошлись: интерес, темперамент… в чем дело? Она пикантная, яркая, а он как раз моего типа мужчина…
Соседка звонок мой вернула. Они на самолете разбились. На мне еще – запах их тел, во мне еще его сперма, в ней – моя сперма, а их уже нет.
Клаудио
Маргарита Меклина.
Клаудио впервые пригласил гостя в дом. Клаудио было под шестьдесят, а дому было под двести. Мать Клаудио, приведшая жениха под родной кров, пережила мужа на четырнадцать лет. И все четырнадцать лет с замиранием сердца проходила мимо изгороди, у которой их свел Бог, вспоминала.
Потом и сестра Клаудио привела в дом мужа, мужчину.
И вот наконец Клаудио привел в дом мужчину.
Костантино на пороге замешкался, снял листок, прилипший к ботинку. Клаудио сказал, что полы до малейшего пятнышка, до дыр теперь вымывают, так что трудов не стоило нагибаться.
Полгода назад один из знакомцев Клаудио, испрошенный присматривать за домом зимою, закатил вечеринку. Вскоре газеты гудели: «голову Марко Куччи до сих пор не нашли. Два моряка-иностранца признались в содеянном». Весь дом был в крови. Дом решили продать.
Под пологом этой трагедии и отважился Клаудио привести Костантино.
Когда сели обедать, сестра не достала скатерть, которую обычно стелила гостям. «В стирке», объясняя занозистый стол, глянула она на Костантино приветливо. Доктор, муж ее, будто что-то почуяв, не произнес «будьте здоровы», отпил молча вино. Сестра не скрылась в спальне сразу же после еды, как по обыкновению делала раньше, а напрягшись сидела в столовой. Доктор пропал.
Только Костантино ничего не знал, ничего не заметил – прислушивался к тому, что происходило внутри. Несколько раз Клаудио доставал из косметички горстку разноцветных таблеток, наливал в стаканчик воды, следил за кадыком Костантино.
Следующим летом Клаудио гостил в доме один. Дом никто не купил. Потенциальным покупателям, намекая на неосмотрительную вечеринку, соседи шептали: «нечистое место, мертвяк». Знали, как дорога была Клаудио и его сестре изгородь, символичная завязь их рода, где родители встретились.
Костантино умер от ставшей привычной в их кругу жестокой болезни. В некрологе, который Клаудио отдал в газету, подводился итог: инженер Костантино, в разводе, пел в хоре, после себя оставил двух дочерей.
Что-то было не так. Значительная часть жизни Костантино из текста ушла. Его любовь – лебединая любовь, последняя песнь, солнце мое, я так люблю тебя, спасибо, что ты есть – испарилась. Три дня назад, во плоти, рядом с рукой Клаудио была рука Костантино – а сейчас все, что было меж ними, исчезло вместе с серой мелкой строкой. Козни бывшей жены Костантино, исправленный черновик скорби, неполный список друзей, нонпарельная смерть.
Клаудио еще раз, нетвердыми глазами, пробежал некролог, но своего имени там не нашел.
Жизнь продолжалась.
Песни без слов
Маргарита Меклина.
Дом был поделен на две части. Наверху располагался пожилой риэлтор, карикатурный перепрод а вец домов и его не вникающая ни в дела, ни в деньги жена, а внизу – общавшийся с крысами моложавый профессор. С голубями тот столкнулся впервые и поэтому летал в другой город к коллеге, с которым у них был совместный проект, с удовольствием: новшество. Подымался он рано и тут же вставал на беговую дорожку, по которой поджаро спешил в никуда, в то время как напротив него раздавался телевизионный бубнеж.
Только профессор вселился в этот подвальный отсек, где на веревках сушились его штаны прочной охотничьей фирмы в количестве десяти штук, а в гостиной водились таймер, три тонометра и четверо напольных весов (можно было подумать, что в профессоре бились три сердца), как тут же поссорился с домовладельцами и затем десять лет сряду слал чеки почтой, вместо того чтобы отдавать квартплату в руки риэлтора, а когда тот умер – его несговорчивой, прежде говорливой вдове.
В один мягкий, желтый, как апельсиновый джем, солнечный день к профессору заглянули мужчина и женщина и уже приготовились состроить сладкие лица, поедая его кислый десерт, как услышали льющиеся с потолка дивные звуки. После того как толстовато-уютный гость закрыл глаза со словами: «я так и сидел бы тут совершенно пьяный, так и сидел», профессор, убирая остатки ликера, поведал: «моя лендледи закончила Джулиард», а обычно резкая гостья, метнув на него взгляд (семь лет назад этот оглядчивый ухажер, смотря с ней комедию в кинотеатре, фиксировал свое настроение по десятибалльной шкале, причем жалкую троечку она, обидевшись, приняла на свой счет), решила на этот раз промолчать.
В течение получаса все трое плавали в счастье без слов, а затем, только музыка прервалась, ринулись в Интернет, пытаясь найти хоть какую-то информацию о божественной пианистке, но выскакивали сведения вроде «Садовски: мафиози в Нью-Йорке», «семья Садовских перед войной покидает Варшаву», а затем: «миссис Садовски дает сто долларов на поправку No on Y». Разведав, что поправка касалась отношений квартиросъемщиков и домовладельцев, причем миссис Садовски выступала против предоставления первым дополнительных прав, профессор воскликнул: «это точно она!»
Мелодии возобновились и сдобный мужчина заметил: «миссис Садовски, наверное, утром встает, надевает старомодные, хотя и новые башмаки, и короткую, хотя и благопристойную юбку из тех, что мирволят старушкам, и, поскольку после смерти мужа у нее ничего не осталось, отрешившись от ненужных реалий и скользя по рельсам нотных линеек, начинает играть – какая патетичная, отстраненная жизнь!», а профессор, общавшийся больше с ведущими новостей, которым он измерял лица, чем с живыми людьми, предполагая, что определенного размера лица на телеэкране вылечивают все виды депрессий, пораженно сказал: «да вы мне на нее открыли глаза», в то время как женщина по имени Лора, рожденная под знаком привычной профессору крысы, нервно окинула ищущим взглядом профессорский стол, но сигарет не нашла.
Сначала ей показалось, что престарелая пианистка просто готовится к выступлению и жизнь ее занят а и сложна, однако, никак нельзя было объяснить, почему в комнате вдруг прозвучала «Песня венецианского гондольера», именно та самая, которую Лора неделю назад разучила, желая обрадовать своего родившегося в Венеции уютного толстяка…
Попрощавшись с профессором, она думала так: «может быть, кто-то там наверху осведомлен о том, какие струны моей души можно задеть, а это обычно происходит тогда, когда совпадения падают в лунку и кажется, что за стенами колышется и волнуется совсем другой мир, иногда забрасывающий метеориты в мой уголок, и тогда я понимаю, что даже встреча с утомительно-уютным мужчиной, в котором я утопаю, была неспроста; нужно только понять, что онипод этой мелодией и под этим солнечным днем имеют в виду, что я должна сделать, что разгадать», и как раз в этот момент старушка в клетчатой юбке и новых, со старомодной иголочки, башмаках посмотрела в окно и увидела, что посетители ее квартиранта, с приходом которых она раскрыла мендельсоновские «Песни без слов», удаляются по аккуратной дорожке, и после того, как они отошли на расстояние, откуда рояля, как она знала, было не слышно, она закрыла ноты и перестала играть.