Текст книги "У любви четыре руки"
Автор книги: Лида Юсупова
Соавторы: Маргарита Меклина
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Появились юноши и принялись, изгаляясь и оголяясь, дразнить, затащили мальчиков в культовый дом. Стали возиться, толкать, алкать, хватать за грудки. Потные, разозленные, мальчишки отражали вздыбленный раж, а затем, обессилев, выходили под темень шатра. Флейты пели на двух-трех нотах, ритмично. Становились мальчики партнерами флейт, совокуплялись, становясь крепче.
…А он ей просто сказал: «время все обязательно вылечит», напечатал аккуратно на клочушке бумаги перед тем, как ушел. Маамбооту дувуно – травма, вунгулу – стыд. Моондангу, рождение сына, новая боль. Обида: через Полину узнала (В. с Сережей дружили), что В. сейчас в Сан-Франциско…
Стирая ненужные воспоминания, принялась писать курсовик: тема этого исследования, взаимообмен или круговорот семени, может показаться кому-то несколько экзотичной и вычурной, если не сказать больше – вульгарной: очевидно, что вопрос, кто дает и кто получает сперму, мало интересует людей. Действительно, человеческие выделения в общем и целом кажутся нам, жителям Запада, очевидными и обыденными, некоторым – постыдно естественными, а некоторым и вовсе чем-то ненатуральным. Мы не интересуемся тем, как и зачем они производятся, где потребляются, как уничтожаются, и кто в этом задействован. Однако, данный природный аспект рассматривается совершенно под другим углом в меланезийских сообществах. Гомосексуальный акт, предоставляя мальчику иной отличительный статус, вводит его в ритуальный культ, в новую подгруппу людей. Главной целью инсеминации мальчика становится помещение спермы внутрь его тела орально или анально, для того чтобы он смог лучше расти после отлучения от материнской груди. Питание или вскармливание семенем – это процесс, сравниваемый мужчинами племени Замбия со вскармливанием материнским грудным молоком.
Корни пандануса – груди, белая мякоть орехов – молоко из женской груди, сок плода – менструальная кровь.
II
Закрыв курсовик о Новой Гвинее, легла спать, а наутро, отвезя сына на урок игры на кларнете, забежала в кафе, где на железном овальном столе, как на щите, распростерлись газеты. Вместо кофе взяла обжигающий яблочный сидр и ледяной чай. Нетерпеливая смесь: в босоножках, с косичкой, за спиной – акварельные ослики, картон-подмалевка, мечеть – на испещренном типографскими точками и каплями раннеутренней мороси снимке стояла Айят.
Окликнуть, пока не прошла.
– Господин министр!
Молодой вскрик.
Министр-израильтянин медленно говорит «kul wahad wanasibuhu» по-арабски, и эти слова вязко вторят друг другу на нескольких языках. Вой радиоволн: каждому своя доля, кул вахад ванасибуху – арабская вязь. Министр ранее никогда не соприкасался с дышащей смертоносной машиной, у которой есть непреклонный взгляд, круглые колени в колготках и девичья грудь. Он хотел, как рыба, пойти в глубину, влачиться по венам, окунуться в волокнистые ткани, почуять железистый смертный привкус и пульс. Если бы был датчик, чтобы отразить прохождение мысли, побуждающей взваливать на себя взрывчатый груз, он отыскал бы причину, по которой уничтожали граждан страны.
Ход рассуждений министра был примерно таков: тело двадцатилетней девушки (такая красавица, что ни макияжа, ни камуфляжа не надо), сидящей рядом с напарником-палестинцем, затем схема теракта, а оттуда разбегаются стрелочки на другие, уже изуродованные бомбой тела. Айят передумала и теперь с Ахмедом сидела в тюрьме, Нидал улыбнулась удача, если за удачу можно посчитать ее смерть. Марьяна, меж двух женщин, живой и погибшей, страдала – фотографии пробуждали в ней фантомную страсть.
Мысли оторопевшей от аудиенции с министром Айят, напротив, торопились от карты к телам: «когда меня высадили из машины, площадь выглядела совсем по другому. Краткое содержание местности, которое я изучала в подвале (автобусная остановка, рынок, дорога), разительно отличалось от мелькающих на поверхности беззаботных лиц матерей и детей. То, что было абстрактным штрихом, то, что позволяло на идею ответить идеей (они у нас отняли землю – мы их убьем), вблизи обрело плоть. Я вспомнила Мириам, с которой мы обменивались школьными шалостями, шпаргалками, шепотками, слямзенной у матерей тушью (обратясь к ней, я впивалась глазами в ее локоток – нестерпимо было видеть ее саму по себе, без возможности как-то вмешаться, однажды я укусила ее прямо на алгебре, она задумчиво грызла свою авторучку, уже все решив, а я вонзилась в нее и не разжимая зубов замерла… она вскрикнула, но я лишь чуть царапнула кожу, чтоб показать – смотри, вот она я, не забудь, держи в уме, как потерявшуюся цифру в задачке… в ней было что-то такое, что заставляло меня вторгаться в ее целокупность и заполнять пустующие ниши собой). Теперь она в армии. Подумав о ней, я повернула домой».
Приглядывающий за встречей в камере двадцатидвухлетний человек из Шин Бет, в будущем сначала остерегающийся половых связей (наверное, потому, что подростком он проглядел слишком много откровенных медицинских буклетов – его мать была судмедэксперт), а затем женившийся на русской еврейке и приживший с ней шестерых, думал о связи секса и смерти. «Я хочу, надеялся Зеев, чтобы все части тела партнера действовали безотказно (ОТК секса), глаза подавали условные знаки юной слюне, слюнной юне, а слюноотделение влекло за собой поцелуи, поцелуи же – проникновение в потайные области обладания… вся моя сексуальная сущность противится насажденью насилия (любовник должен быть целым и невредимым для поцелуев, а не цель для УЗИ), увядает от изуверских увечий и оплеух увесистой смерти – ведь все это отразится на моем удовольствии, все мои требования обратит в требуху. Но, пожалуй, не впору зацикливаться на сексе, даже и находясь в одном помещении с такой умопомрачительной девушкой, не забывай, что еще чуть-чуть, и эта девка стала б убийцей».
Вскоре в газетах появились наблюденья министра: «второй допрашиваемый, мужчина, был холоден, он не смотрел на меня. Женщина была теплой. Я знал, что он выйдет – и опять сделает это. Женщина – тут чувство было другое… Она не лгала. С ней было непросто. Она не сидела, как глыба льда. Она разговаривала, она была спокойной, она смотрела мне прямо в глаза, она смеялась и плакала. Она переходила с английского на арабский и с арабского на английский язык. И я сочувствовал ей».
III
Как описать, что ощущаю, глядя на фото? Валкая тяжесть внизу живота, заставляющая Ваньку-встаньку вставать. Покачни меня, покалечь, выбей из колеи, поставь на колени – я все равно возвращаюсь на место. Слово гейдар в русском напоминает «Аркадий Гайдар» – недаром у тебя было почти что пионерское, палестинское детство.
Мы рвемся в не изведанные до этого области; мы исследуем uncharted, [10]а не occupiedterritories; у нас нет расхожих понятий, у любви нет понят ы х. Мы обладаем тем, чем хотим и потом подыскиваем счастью нужную бирку. Не гляди бирюком. Нижинский и нежность, Новая Зембла – обнаружим ли под девичей резинкой трусов мужской член? Порочность при доходящей до непристойности непринужденности. Провели ночь, упорхнули – попробуй-ка нас принудить! Раскованны, как нудисты. Раскосость, кокосовость, распахнутость глаз (в пах уперлись глаза). Ниагара, видеоигры, виагра. Эти скрашенные женским багрянцем мужские грубые скулы; крепкость и крепость костей (хочу тебя приступом взять); пограничность и органичность, свободное плавание меж двух половых полюсов… Мы мнемся, пытаясь что-то сказать; мы более выразительны в танце, наши тела рождены подавать другиесигналы, отправляемые на понятной лишь нам частоте – отсюда гейдар. Актер, продающий улыбку, попадающую затем на коробку с зубным порошком… антрополог, в Индонезии изучающий трансвеститов-шаманов, а в Северной Америке у индейцев «двоедушных» людей… археолог, в Эквадоре охотящийся за коленной чашечкой истлевшего инки, прототип этого текста одиночка-лингвист или танцующий с Мерсом Каннингемом танцор… Пишущий путешественник, поехавший к каннибалам в Перу и маорийский поэт. Один повествует о дикарях (лоск и оскал необузданной ласки – кидающая из плоскости листа в объемность объятий любовь без страниц), а другой про вождя племени, помочившегося на связанного веревками и страхом перед отцом юношу-сына, преданного пилоту-пакехе: [11]любовь без границ. Все это и есть моя Тарзания, мои территории и терзания – в этих странах, в этих страницах и заключена моя жизнь.
Впалость, сухость, дряблость листьев и щек. Ты сухой лес, даже рот опадает (зубы плохие, блокада). Чужого ада не надо. Мы так с тобою похожи, что больно глядеть. Твои, мама, морщины… Мякина намеков, намяла губу. Я рвусь к тебе и сама же себя обрываю. Твое обкраденное, обштопанное, с обметанными обидой губами детство, дорогая моя. Там не было ласки, от этого ты много позже бросалась из огня да в полымя, из догляда за дочерью в полымя материнских матерных слов. Трутся друг о дружку слова: матерь, терять. Терпеть и терять, ненавидеть, обнять. Как потрясена была я, краем глаза увидев, как ты гладила руку моего отца, на секунду притихнув… Пуповина о двух концах, как та палка, которой ты как-то избила меня. Даже отторгая, не торгуясь, люблю. Как избывала тягу – с другими – к тебе. Брала с них оброк: материнскую доброту. Добрать у других то, что ты не дала. Мои озарения – не являются ли самоубийцы-террористки ценителями своего целлюлитного пола (как сказал бы женоненавистник), искупающими свой сладостный «грех»? Не могу оторваться от фото Нидал…
Переспав со своими матерью и отцом, сначала с одним, а потом и с другим, иносказательной инициацией сумев отделиться от них (ведь секс – осознание, что такое другой), я полюбила Айрин. Переспав со своими матерью и отцом, я утеряла к ним интерес, детская кожа сошла – я теперь свое собственное самостийное тело. А потом случилась эта история с яблоками, после которой, когда я увидела ее ресницу в домашней стряпне, меня замутило… но справедливее будет сначала рассказать о том, какова моя мать. Душещипательные щепотки историй – в детдоме у них была лошадь. Мать вскочила на лошадь, как видела в фильмах, упала в сугроб. Она росла без отца. Искала отца. В моем отце она тоже искала отца. Также, как в женщинах я ищу мать. Занималась спортом в детдоме, бегунья. Бегония – хотела создать Дом в общежитии на окне. Записала дочурок в музыкальную школу – предоставить им все, чего не хватало самой. Главные рассказы ее – про лошадь и спорт. Бежала, а потом стало плохо. Первенство завода псу под хвост, свалилась под куст. Ее собственная мать выжигала зародыша народными средствами. Марганцовка, спринцовка, открытка: «мамочка, купи мне трико». Резанула мамочка. Резануламамочка – бабка моя могла замахнуться ножом. Хваталась за ножку стула, чтоб зашвырнуть, виновникам-внукам привязывала мокрые простыни к носу. Три к носу – пройдет, все забудь! – закрыла глаза. Моя мать своей матери закрыла глаза, когда та умерла. Заботилась о ней до последнего вздоха и все ей простила – детдом, голод и холод, отрезанный ломоть – отца. Закрыла глаза на побои, что наносила ей мать. Эта повесть начинается с матери и закончится матерью, только матерью в конце буду я.
Интервью: знаменитая певица, путана, непутевая пэтэушница, путевая обходчица, Млечный Путь, суперзвезда, вехи пути. Зависть появляется бегущей строкой, когда они говорят: «самым сердечным собеседником для меня является мать». Представьте себе животину, из которой на леске тянут-потянут котлетку – так даются мне эти слова, которые на волоске достаю из себя. Матерь – терять, ненавидеть, обнять. Каковы они, мои мать и отец?
…ретиво перетирают еду, стараются есть полезную, богатую витаминами пищу, избегают прогорклого маргарина, гуляют на горке, дома выгрызают глотки друг другу, а потом на улицу, взявшись за руки, оба в промытой одежде (он стирает ей, она ему, у него на виске – пластырь, заклеил ее рукоделия, прикрыл ее рукодеея, она – его пастырь), неспешно-отечно текут. Она по своему заботится о своем осоловелом не-ловеласе супруге (импотент, шепчет мне, познакомь меня, доча, тут с кем-нибудь, но, к чести ее надо сказать, кроме отца, так и не нашла никого, и, стоило ему отлучиться, как она, ревя и ревнуя, в уме уже рассчитывала каждый его запоздалый запуганный шаг): когда на общесемейном сборище кто-то вдруг обронил, что, дескать, Борису нужно бы научиться водить, она истово принялась его защищать, о да! уж какой из него водила-мудила, он же задохлик, недоделанный, кесарь, он у нас синюшным, мертвеньким родился… и с любовью смотрела на него, в то время как собравшиеся за столом… собравшиеся за этим печатным листом…
…или показывает, вертя туфлей: смотри, чистая кожа, или надев шерстяной свитер, смотри, чистая шерсть, или покупая платье из хлопка, смотри, из чистого хлопка, или расстегивая блузку льняную, смотри, из чистого льна, или накидывая пиджак из сиреневой замши, смотри, чистая замша, или разглядывая бирюзу, смотри, чистая бирюза, или вертя туфлей, смотри, совершенно новые туфли, или надев шерстяной свитер, смотри, абсолютно новая вещь, или перешивая хлопчатобумажное платье, смотри, совершенно новое платье, или находя на развале жилетку из замши, смотри, абсолютно новая замша, или разглаживая бархатную куртку, смотри, абсолютно новая куртка, или вынимая из коробки ботинки, смотри, какие ботинки, или возвращая в бутик платье из хлопка – «это совсем не из хлопка», или выпячивая медный браслет, смотри, какой у меня новый браслет, или доставая подсвечник из бронзы, смотри, чистая бронза, или застегивая жемчуга, смотри, настоящие жемчуга, или закатывая в банки варенье, смотри, домашняя ежевика, или взвешивая мед, посмотри, органический мед, или купив в комиссионке комбинашку из хлопка, смотри, из заграничного хлопка, или до скрипа протирая фарфор, смотри, подфартило, чистый фарфор, или показывая хохлому, смотри, настоящая хохлома, или отнимая зеленого слоника: ты малахольная что ли, это белые слоники для мещан, а у меня малахит… закашлялась: малахит и бронхит, любит пословицы в рифму, цитирует Омара Хайяма, про Тамару и пару, про силача Бамбулу со стулом, а потом продолжает опять: смотри, чистая кожа, настоящее дерево, органический лен, прочный нейлон – моя мать, чистая простая душа.
Мужики все такие, всем этого надо, а тебе разве не надо, мне надо, ты не убеждай себя в обратном, доча, не надо, этовсем надо, христом-богом прошу, познакомь меня с кем-нибудь. И твой папаша такой же, ему тоже надо, а тебе разве не надо, мне надо, да всем абсолютно этого надо, он совершенно такой же, как все мужики. Им бы только полапать, ведь всем этого надо, да и тебе, доча, наверняка надо, признайся, что надо, это какие-то извращенцы, наверно, которым не надо, вроде твоего В., дунул, плюнул и отвалил. Не давай себя облапошить, ведь всем этого надо, а тебе разве не надо, мне надо, всем надо, вся зараза идет от мужчин. Ну уж тебе, конечно, не нужно, разве такой мужланке, как ты, что-то нормальное может быть нужно, доча, брось пристрастия дурные свои… Я женщина, мне это нужно, тебе разве не нужно, мне нужно, всем бабам этого нужно, и тебе, наверняка, нужно, признайся, что нужно, ну какая же ты баба тогда, болею я без мужчин. Будь недоступной, дочура, ведь всем этого надо, тебе разве не надо, мне надо, а то будешь лить в три ручья, как соседская дашка, слышала ли ты про ее ухажера валерку, так вот он тоже долдонил, что ему нужно и что ей якобы нужно, а потом попользовал и отвалил.
Почему сутулишься, доча, разве можно на балконе волосы стричь, упадут, вороны унесут, разнесут, заболит голова, ой как плохо, дочура, беда… приходила тут, кстати, девка твоя, а в глаза мне даже не смотрит, видно, знает, что мне все известно про ее трибадурство… береги, дочура, себя, не кури, будешь дохать ведь, как старуха Долгова, то-то от нее все отвернулись, а теперь скушай-ка яблочко – ведь сегодня у нас яблочный спас.
…мои родители и эти яблоки, которые мы передавали друг другу, авоська с яблоками, которыми они похваляются, как и умением доставать самые дешевые вещи (швы дешевизны, отдушина бедности), и Айрин, пытающаяся им что-то на английском сказать (а они как детдомовцы не могут отличить зла от добра – ну вот, например, когда я возила их в рестораны, отец отпихивал вилку и говорил, ну на эти деньги я бы мог несколько кило яблок купить, не увиливай от природы и правды, дочура, отложила бы зарплату на виллу); эти яблоки, при виде которых у меня возникают рвотные спазмы, яблоки, которые они покупали в бросовой лавке, кромсая червивый мир на куски – «нам не нужен никто – мы одни».
И мать, бывшая перекатная голь, выкидывающая отцовые деньги на ветер, на второсортные тряпки, отказавшаяся в Америке выучить английский и предпочитавшая кулак языку (оральный секс презирала), прокричала отцу: «да что там эта поблядушка ее говорит, ишь ты, попала под влияние своей пиздолизки», а потом добавила, «а мы-то их накормить хотели, дать наших яблок», и я поняла, что надо идти (а она гавкала – «еще все упаковали, вынесли им»), надо смять в себе робость и ощутить в себе сталь – а на моей шее смыкались клыки. Я вырвала сетку из рук отца (когда он, сизый, обвисший, возвращался со службы, она вытряхивала его сумку в поисках любовного «криминала»… он писал детектив, а она комкала каракули его беспомощно скомпонованных текстов, да разве может детективная литература сравниться со стягом и удавкой ее Великой Любви?), который, стараясь удержать меня, пытался мать усмирить, а она визжала «блядь, блядь», и голос ее доходил до высот, а я подхватила Айрин, перекинула в другую руку сетку с яблоками и ушла.
…Тебе бы, Нидал, танцевать танцы разные шманцы, обжиматься на диско, сидеть близко, пить писко… а теперь сколько израильских парней бросают, сплевывая, ужасные, оскорбляющие женщин слова, разглядев, как катится по асфальту твоя голова…
Вошла в супермаркет – подскочил Ари, низкорослый отец двух незрячих детей. Сын Ари: «он будто предчувствовал…» Жена Ари: «он как будто бы ее ожидал…» Сын Ари: «он будто все знал…» Нидал – палестинкам, под навесом торгующим мятой: «бегите!» (перед тем, как потянуть бомбу за хвост). Ари, искушенный в арабском, расслышал.
Жена Ари:« ему уготовили особую роль…» Сын Ари: «судьба!» Ари – Нидал: «ты останешься здесь, ты погибнешь вместе со мной!» И крепко ее к своему сердцу прижал. Напрыгнул – зажал. На полу в луже крови Ари лежал…
Сын Ари: «каждый раз, когда я просил у него разрешения прочесть кидуш, отец говорил: после того, как умру». Схватил Ари Нидал (подняла руки, давая волю шрапнели): «на тот свет отправимся вместе!»
Жена Ари: «объявили о взрыве – зашкалило сердце. Позвонила начальнику мужа – не томи, говори!» Сын Ари: «…а на седер как раз перед смертью наконец разрешил». Нидал: «почуяв отвратительный аромат, я испугалась. Надушила бомбу перед свиданьем со смертью, чтобы не пахла, вылила на нее склянку духов».
Жена Ари: «и – будто обухом (не будь олухом, всегда говорила ему, а теперь к кому обращу свою неловкую нежность?) – Ари». Сын Ари: «говорят, что женщинам разрешают взрываться, чтобы смыть кровью зоркий позор (у бесчестия глаза велики)». Нидал: «я сначала хотела бомбу обнять, как ребенка. Беременным у нас – особый почет».
Ты лучше пошла бы со мной.
IV
Вот несколько снимков, привезенных из моментальных, как пума, путешествий в Перу (только взобрались на гору – и н а тебе, дождь; казалось, секунду назад не было никого на вершине, и вдруг появляется закончивший восхождение юноша: у него в стране в городке Ришон-Лецион взорвали кафе, а он здесь, береженый, небритый, бредет мирно по Тропе Инков…).
Есть собиратели сказок, есть собиратели уколов/укоров желания. Вот моя глория, вот моя галерея (сердце ударяется в глотку и срывается на галоп):
ГЛОРИЯ МУНДЕС
Ей на вид около тридцати девяти: мини-юбка, майка, анаграмма майки – кайма. Глория ведет миниван, а туристка Марьяна сидит от нее чуть справа и сбоку. Сын в Калифорнии, позади. На остановках в открытое окно лезут мальчишки – продают бутылки с водой для питья. Окно проницаемо, а Глория – нет, и непрошеные продавцы отстают (а два тела уже движутся в лад на обочине мыслей). Смогу ли я, размышляет Марьяна, обратить фантазию в явь? И взглядывает на рябящее солнцем, будто скомканное дневным светом лобовое стекло. А там неожиданно отражаются голые колени Глории Мундес (на визитке у нее выпукло выведено слово «Бермудес», но Марьяна, поедая глазами синие бусины букв, про себя окрестила ее Глория Мундес – sictransit Глория Мундес, только раз ты объявилась в жизни моей и скоро уйдешь) – и Марьяну, цепляющуюся на колдобинах за скобку на двери, обжигает лимской жарой. Глория же, прядя недомолвки, периодически стряхивает с лица лепные золотистые пряди и продолжает вести миниван, а Марьяна смотрит на ее обращенные к солнцу колени (Глория пропускает волосы сквозь гребешок пальцев), и непонятная слабость заливает глаза.
ЖЕНЩИНА ИЗ НОРВЕГИИ С ДОЧКОЙ НА ЛОШАДИ
Когда кони принимались сторониться бурной реки, или когда собаки-конвоиры начинали предостерегающе лаять, и кобыла под женщиной из Норвегии ни с того ни с сего набрасывалась на марьянину лошадь (спутанные стремена, стрихнин страсти, стремнина реки), а марьянина нога в этой мешанине (на лошади Марьяна сидела мешком) касалась ноги ворожеи-норвежки, тогда та оборачивалась (погонщик, выказывая удаль, вдруг вставал на седло) и говорила Марьяне: «твоя лошадь любит мою». И Марьяне казалось, что все уже существует в природе, что испытываемое ей так же естественно, как спаривающиеся в воздухе слюдяные крылья стрекоз или скала… но несмотря на это, слыша ершистый акцент, все равно невыразимо смущалась и снова и снова слышала эти слова: «твоя лошадь любит мою».
ЖЕНЩИНА В БЕЛОЙ БЛУЗЕ В БАРРАНКО
На танцплощадке в богемном Барранко [12](сангрия, вечер) Марьяна положила глаз на загорелую европейку с оттененным белой блузой лицом. А танцоры как раз вышли на сцену: мужчина в чем-то блестящем, а женщина босиком. Зрители сразу привстали, и Сесилия, показывающая Марьяне перлы Перу, посоветовала Марьяне тоже привстать (в этом танце нужно было следить за босыми ногами). Перуанка в павлиньем платье, с раскинутым над ней зонтичным зеленым платком по дощатому настилу плыла и Марьяну окатило нагретой волной; обескураживающее, облегающее кожу тепло, подкосив, запечатало в кокон. Вторым номером вышли диковатые высоченные парни из Пуно: диковинные голубые костюмы, щупальца, золото, рукава-фонари. И когда они стали подпрыгивать косолапо-изящно, когда принялись, будто экзотические насекомые, по сцене летать, у Марьяны внутри тоже стало все голубым-золотым, и ее чувство к женщине было неотделимо от танца.
ПРИСЛУГА – КЕЧУА, НЕ ГОВОРЯЩАЯ ПО-ИСПАНСКИ
У подруги Марьяны, поселившейся с детьми и мужем в Перу, была прислуга-кечуа – ее звали Мария. «Мария решила остаться безмужней», оповестила Марьяну Сесилия, в свои сведущие свежие тридцать три многодетная мать. Живописать женщину нелегко. Булгари, Булова, Кензо, Энзо, Макс Мара: братия брэндов застит ее. Но если изобразить бесхитростную красоту, если описать просто Марию, то откровением будут не бретельки, нательные кружева и двойное дно слоистых одежд, а ассиметричные складочки, ямочки, дырочки, мех, обвивающий лоно как плющ. Как сглатывает шея, как смаргивает и увлажняется глаз, как локон за ухо заходит, как сокращается матка и скорость, с которой по капиллярам движется кровь. «Почему же она замуж не вышла» – волновалась Марьяна, но редкие зубы Марии разрушали Марьянину страсть.
ЧУДО-ДЕРЕВЬЯ
…И Марьяна, впервые придя на шабат, вдруг поняла, что безумно желает ее точную, как циркуль, походку, напудренный нос, недюжинный голос и сверкающие, как от шального пьянства, глаза. Миниатюрная канторша пела: «без моего ведома не упадет ни один волосок с твоей головы», а Марьяна дрожала. Слова в Торе слипались в один искрящийся шар. Раввин свиток, будто младенца, держал. Перед Марьяной стояли супруги в одинаковых куртках… зажмурив глаза. Сняв платье, завалив на диван, приближаясь кругами. Внедряясь в дневной распорядок, в ее комнатный беспорядок… а утром спросить невзначай – тебе с лимоном иль без, с сахаром иль без него, сегодня в кафе иль в кино.
…Юля сказала, что любит длинноволосых поэтов, поездки в Зеленогорск, короткошерстных собак. Инга съязвила: да, конечно, но у тебя там, наверное, уже паутина (пидмонтская поговорка). Безмужняя женщина – ноль, женщина с женщиной – грязь. Юле нравятся кьянти, кедровые орешки, книги, каналы, арки, архивы, катарсис, набережные, интеллигентность бомжей и научный азарт. Юля пишет сама про себя, Лана – про Юлю. Мы с тобой, Юля, констатирует Лана, теперь повзрослели – больше нет у нас верчений столов типа «любит/не любит», никакого цыганского сверкания глаз. А помнишь, как тогда в Озерках, когда все начиналось: эскалатор, пелена счастья, завеса воды, намокший пух твоего капюшона… натянутость, существовавшая между нами, ушла. Твои докмартенсы, твои навыки, твои калвиныклайны, твое неспешное ко мне привыканье, твой широкий «индейский» ремень. Запах твоей слюны на моей коже после твоих поцелуев, твой отказ от совместных детей. Твоя этнография, твой эндометрий, твои ладошки-ледышки, твой горячий пах и подмышки, твой дотошный отец, твои наружные повздошные сосуды, твоя вздорная мать. Твой граафов пузырек, твоя латеральная пупочная связка, расписание лекций, забитое под завязку, твои устья маточных труб, прикосновения твоих губ, твои монографии по истории Древней Руси, «не сейчас – и не проси». Твое объявленье в газете: люблю готические романы, гравюры, готовить, гжель, ходить голышом, загорать и все, что можно делить с кем-то другим. В то время мы с тобой уже жили вместе. Твои призывы к новым знакомствам я находила, когда мне казалось, что мы наконец нашли общий язык. Твоя околоматочная клетчатка, твои оговорки, вранье, твои опечатки. Твой мочеточник, твой Данила Заточник. Твои соединительнотканные тяжи, твои клубки пряжи (а свитер, предназначенный мне, так и лежит с одним рукавом). Твои продольно идущие пальмовидные складки, разрисованные тобой же закладки, твои руки на моей шее, придатки, твое предательство, наши с тобой разбирательства, моя разбитая жизнь . Дмитрий Валентинович, я забрала у Вас Юлю. Вернее, не Юлю, а те кусочки из ее дневника, что Вы поместили в свой текст. Сейчас вошли в моду разные списки, гипсовые слепки с души – поэтому, наверное, Вы и вылавливаете в чужих сетевых дневниках «ключевые слова и женщин, в которых бьет ключевая вода». Я переписала Юлю так, как ее вижу я – и получилось совсем не так, как у Вас.
Распечатывать незнакомые фото. Если нравится то, что снаружи – смотреть; когда не устраивает внешний вид – додумывать то, что внутри. Я до сих пор берегу томик Сосноры, что ты мне подарила, статью Скидана с подчеркнутой строчкой: «место Бога, таким образом, занимает язык». Скажи мне, как жить, когда даже имена неведомых составительниц на ледерине – «Лидия Ивановна Иванченко», «Ольга Эдуардовна Марченко», «Вероника Ильинична Тубман», «Анастасия Станиславовна Барская» – уже вызывают благоговейную дрожь. На платформе сегодня особенное количество дайков: [13]у одной тату и мотоциклетная цепь, у другой ежик и ватник, у третьей – плащ и бизнес-портфель. Статистика: селятся в пригороде, избегают больших городов. Чем больше попадаются на глаза, тем больше ненависти по отношению к ним. Прогрохотала пригородная электричка. «Нас очень мало», когда рассеялся шум, Соня сказала. Тазом сделала несколько неприличных движений – «вот и все, на что способны твои мужики». Вывеска на двери библиотеки-читальни (внутри десять пар видавших виды штормовок, десять настороженных бритых голов): животные поощряются, мужчинам нельзя. Как стеклышко трезвый парень в гей-баре: пидоры мне омерзительны, а на баб у меня не стоит. Вика спрашивает: почему лесбиянка и кошка? Над нами смеются: мы тумбы с нарушениями эндокринной системы, с единственно любящим нас линючим зверьком. Соседка уведомляет меня: Iamaninvisiblewoman, мне чуть за сорок, в таком возрасте уже не родить. Я женщина-невидимка. Я не мать, не жена, я никто. Поэтому я много ем, зарываюсь в себя. Слышала, как говорят: «их жир – это стена». Наращиваю прокладку между моим миром, их телом; моим грузным телом – и их плоским мирком.
Подруга из Калифорнии прочла про семейную драму в Оринде. Психиатр полюбил малолетку, ей было пятнадцать, прошло двадцать лет, сейчас у них двое шестнадцатилетних сыновей-близнецов. Муж забаррикадировался в туалете – опасался, что она нападет. В это время жена в спальне зарывалась в подушку – боялась, что он ее опять обзовет. Жестокость не связана с полом – зачем же я принимаю гормоны, добиваясь гармонии между плотью и моим ощущеньем себя? В зеркалах спокойствия нет. Будучи младше ее, страшусь, что она постареет. Если она сохранней меня, вперяюсь подолгу в себя: как выгляжу на фоне ее молодой красоты. Сережа пишет: мое письмо можно сравнить с бумажным самолетиком, который пускаешь с высокой крыши и не знаешь, куда он упадет. Где ты, мой мальчик, откликнись! Я странник в собственном теле. Секретарша на работе сказала: «мой Эдька пропал». Я хотела помочь. А она говорит: «найти бы и схоронить, вынуть из сердца». Эдьке семнадцать, называл себя Эдной, доросшие до пубертатности цветные ребята в его нищем, нещадном к богатым районе увивались за ним. Могли и избить, после прыщавых поцелуев узнав, что он не девица. Эдька был тихий, тискал у девчонок помаду, никто его не любил. Сегодня пришли из полиции: тело нашли. Выбившаяся в секретарши мексиканка-мать заявила: какая разница теперь, девка иль парень, столько с ним было хлопот, теперь он уже мертв.
Марьяна стояла, а Тора дрожала. Месиво букв зимней поземкой залепляло лицо. Горячечный кашель улицы (на дворе была осень) превращался в холод и лед. Перед Марьяной молились супруги: два по цене одного или любовь? – зажмурив глаза. Завалив на диван, приближаясь кругами… трясущимися пальцами Марьяна прикоснулась к скрижалям, тут же отметив, что не одинока в своей плотской любви. Прихожане сначала настольную, карманную Тору лобызали накрашенными кармином губами, а потом дотрагивались ею до свитка, как будто от маленькой Торы до большой Торы – всего несколько мелких шажков. В то время как шла медитация и нужно было размышлять о насущном и Боге, Марьяне не терпелось дистанцию сократить, проглотить ее, как фокусник шпагу, и заключить в объятья, будто Тору, певицу…
Мы спотыкаемся в темноте, мы не знаем, куда мы идем. Кто ты? Ропчущий шорох деревьев? Мелодии, доносящиеся до нас иногда? Многоточие великих стихов? Сотворенное тобой так неохватно, что мы привстаем, чтобы все узнать и понять. Соблюдая пост в Йом-Кипур, заглядывая в жерло смерти, перемолотые жерновами Истории, в Треблинке или Жмеринке, мы думали о тебе.