Текст книги "Музыка моего сердца"
Автор книги: Лев Рубинштейн
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
– Прошу прощения, сеньоры, – произнёс штатский, – не здесь ли находится юноша-пианист по фамилии Альбенис?
– Это я, – отвечал мальчик.
– Согласно заявлению вашего отца, сеньора дона Анхеля Альбениса, власти города Кордовы отдали распоряжение задержать вас и препроводить домой как несовершеннолетнего, ускользнувшего из-под надзора родителей, с оплатой проезда за их счёт.
Жандармы сделали шаг вперёд и звякнули ружьями. Таким образом «чудо» вернулось в Мадрид под конвоем полиции.
Дон Анхель Альбенис был чиновником и человеком пунктуальным. Едва завидев сына, он посмотрел на часы и усадил его за фортепиано.
– Четыре часа в день полагается развивать пальцевую технику, – объявил он, – а вечером ты будешь играть этюды Крамера.
«Чудо» покорно возложило руки на клавиши. Спустя час дон Анхель сделал перерыв и прочитал сыну лекцию, которая начиналась словами:
– Сын мой, я с горестью слышу, что вместо высокой и общепризнанной музыки, которую исполняют все известные мастера Европы, например Моцарта, Баха и Шумана, ты подбираешь на рояле пустяковые сегидильи и малагеньи, уместные для гитары, а не для фортепиано, из чего я делаю вывод, что мои уроки, так же как уроки твоих почтенных учителей, пропадают втуне. Поэтому я отныне запрещаю тебе портить свой вкус подражанием несерьёзной музыке и предупреждаю, что за такие попытки ты будешь лишаться сладкого за обедом и десятикратно повторять упражнения для развития пальцевой техники…
Увы, Альбенис-папа мечтал только о том, чтоб Альбенис-сын никогда не переставал быть чудом! Но Альбенису-сыну чудом быть надоело. Результатом этого было то, что в ноябре 1872 года мальчик оказался в порту Кадиса, на палубе парохода «Эспанья».
На пароход он попал, потому что губернатор Кадиса собирался его арестовать и вернуть домой как «безнадзорного несовершеннолетнего». Пробраться на борт парохода ему помог всё тот же странствующий гитарист Мануэль, у которого были знакомые во всех портах страны.
– Я скоро вернусь, – сказал ему на прощание мальчик, – и мы с тобой будем выступать вместе.
Мануэль рассмеялся.
– Ты совершеннейший Дон-Кихот, а я твой Санчо Панса, – сказал он, – но только Дон-Кихот был странствующим рыцарем, а ты странствующий музыкант. И поэтому мне жаль расставаться с тобой. Что ждёт тебя в Америке? Ты ещё мальчик!
– Я не пропаду, – гордо ответил мальчик, – везде, где есть музыка!
Мальчик слышал гудки, команду и лязг якорной цепи. Он пробрался на нижнюю палубу и оттуда увидел Кадис – собрание кубиков в оранжевом свете заходящего солнца. «Эспанья» покидала родные берега. За кормой шумела пена. В ушах беглеца звучал на прощание голос толстяка Мануэля и дальний звон его гитары:
Прощай, душа моего сердца,
Прощай, неблагодарная смуглянка,
Пусть меня ты забудешь,
Но я не забуду тебя…
Вскоре Кадис превратился в длинную цепочку огней. Между маленьким музыкантом и берегом встали высокие океанские волны, похожие на движущиеся холмы из сине-зелёного стекла.
Ресторан Эппингера в нижней части Нью-Йорка не был каким-нибудь подозрительным заведением для случайных посетителей. Это был солидный ресторан, где вечером оркестр исполнял венские вальсы, а днём, в «час бифштексов» (старик Эппингер славился своими бифштексами), за роялем сидел пианист.
Пианист этот был юный испанец по фамилии Альбенис. Старик Эппингер не случайно нанял музыканта пятнадцати лет от роду. В его заведении всё было необыкновенно – и гарниры к бифштексам, и пианист из европейских «чудо»-детей. Вдобавок, этот подросток обладал недюжинной ловкостью и силой пальцев и мог играть почти без перерывов пять часов подряд.
Посуда звенела, сигарный дым плыл под потолком, «чудо»-подросток исполнял зажигательные «рэг-таймы», джентльмены поглощали бифштексы и проглядывали биржевые таблицы. Иногда они заказывали пианисту популярные мелодии, а иногда и вовсе не обращали на него никакого внимания. В такие минуты «чудо»-подросток сочинял какие-то произведения, совсем непригодные для ресторана. Слышалось то церковное пение, то восьмисложный ритм испанской баллады, то тоскливые воспоминания, похожие не то на рассказ, не то на печальный танец и настойчиво скользящие вокруг одной ноты…
– Послушайте, сэр, – говорил ему старик Эппингер, – здесь не испанская таверна, а деловое американское заведение. Здесь не место для вздохов! Дайте что-нибудь такое, чтобы джентльменам было веселее кушать!
И пятнадцатилетнее «чудо» извлекало из клавиш очередную пьесу, состоящую сплошь из синкоп и выкриков.
– Послушай, будущий Лист, – крикнул ему в перерыве какой-то добродушный господин, – ты здорово отмолотил эту штуку, но не переплюнуть тебе Бобби Гарайса!
– Кто такой Бобби Гарайс? – осведомился подросток.
– Паренёк, который играл здесь до тебя. Эх, любезный мой, ведь он закрывал клавиши полотенцем и лупил по ним вслепую!
– Это легко может сделать любой опытный пианист…
– А ты переплюнь его! Сыграй на рояле ногами!
– Невозможно, сэр, – обиженно ответил пианист.
– Тогда сыграй спиной к роялю! Ставлю десять долларов!
– Десять долларов против, – откликнулся кто-то из-за соседнего столика.
– Идёт, – сказал Эппингер, – сеньор Альбенис, не посрамите честь моего заведения!
Подросток пожал плечами, повернулся спиной к клавиатуре и сыграл тот же номер с небольшими сокращениями. Зал взорвался от восторга. Эппингер вбежал на эстраду, расцеловал музыканта в обе щеки и с поклоном поднёс ему сигару из собственного кармана. Но юное «чудо» вдруг вышибло сигару из рук хозяина, закрыло лицо ладонями и убежало из зала.
– Фу, какой темперамент у этого тореадора! – удивлённо произнёс Эппингер, нагибаясь за сигарой. – Ничего не поделаешь, джентльмены, ведь он родился в стране плащей и шпаг…
Так зарабатывало юное «чудо» свой обед в Нью-Йорке! С доном Анхелем всё было покончено. Узнав, что его сын в скитаниях по Америке заработал 12 тысяч песет, Альбенис-старший развёл руками и воскликнул: «Ступай дальше сам, сын мой, ибо ты можешь лететь на собственных крыльях!..» И на прощание подарил ему свои родительские советы, изложенные в виде стихов.
Так прошло детство Исаака Альбениса – без родителей, без дома, от эстрады к эстраде, от гостиницы к гостинице, от одного чужого человека к другому. Лондон, Лейпциг, Мадрид, Брюссель, Париж… Тридцати семи лет от роду он снова попал в Кордову.
Он отправился на улицу Аренас искать Мануэля с его гитарой, но не нашёл не только самого гитариста, но и дома, в котором жил Мануэль. На месте дома был магазин мод. Соседи знали только, что Мануэль Рейес давно уехал не то в Австралию, не то в Австрию, вместе с женой и дочерью.
Одиноко бродил по улицам Кордовы композитор Альбенис – известный в Европе музыкант, автор двух опер и множества пьес для фортепиано. Он снова посетил мечеть и долго стоял в тени колонн и арок, теребя бороду и прислушиваясь к голосу священника, который нараспев читал молитву в дальнем углу здания. Как всё это противоречило одно другому: радостно сияющая белизна арок, пестрота изразцов и гнусавый голос католического попа, жгучие лучи солнца снаружи и холодная тень внутри! А вечером – то колокола церквей, то заострённый ритм танца. И река, нищий «король Андалузии», загадочно притаившаяся среди отмелей…
Что-то щемило у него в сердце. Он сам был плоть от плоти этой страны, с её удивительной сменой печали и радости, гордого одиночества и мужественного веселья.
По возвращении в Мадрид он написал для фортепиано «Кордову». В этой пьесе нет ни величественных гробниц, ни романтических плащей, ни живописных контрабандистов. Она начинается смутными аккордами, потом чуть слышно пение церковного хора, но хор вытесняется танцем. И танец растёт, гремит, отталкивается от пола каблуками, стучит кастаньетами в высоко поднятых над головой руках – и в конце устаёт, и ласково повторяет в тишине свою первую, задорную тему, и замирает с улыбкой на самых верхних нотах. На эту вещь не обратили внимания. В то время в Испании увлекались музыкой Вагнера. Фортепианные сочинения кочующего пианиста Альбениса считались «лёгкой», концертной и не очень серьёзной музыкой.
Альбенис объездил всю страну. Он видел и слышал праздничные ночи в севильском предместье Триана, полуденную истому долины Гранады, блеск и шум порта в Кадисе, свежее дыхание утра на виноградниках Арагона, грубоватый юмор мадридских рынков, крики погонщиков мулов, рёв ослов, шум моря в Малаге – и над всем этим высокое испанское небо, на котором облака появляются редко.
Когда-то так же передвигался по Испании русский композитор Михаил Глинка. Один из немногих, он и в те времена изучал не старину, а музыку улиц, перебор гитар и короткие песни певцов – кантабров, с их внезапными сменами непосредственного чувства. Чувство это живёт у них в голосе и в пальцах, никуда не торопится и не любит, когда его выставляют напоказ.
Так пел и играл Мануэль Рейес. Так сочинял Исаак Альбенис, поэт своей страны.
Его слушали не слишком внимательно. В конце его короткой жизни испанские критики признали, что у него есть талант – неглубокий, но всё же талант. Так, «простая душа»…
Альбенис жил в это время в Париже и, пожёвывая сигару, читал статьи о себе. Его упрекали то в «иностранщине», то в том, что он не использовал ни одной подлинной народной мелодии. Да, ни одна народная сегидилья или малагенья не записаны им на ноты. Он сам их сочинял – так, как гитарреро Мануэль. Он сам был и певцом и сочинителем.
В конце жизни, больной, он провёл несколько месяцев на юге Франции, у подножия Пиренеев. Там, за снежными горами, лежала его родина. Его посетил испанский композитор Энрике Гранадос, который в сравнении с Альбенисом казался юношей, хотя был моложе всего на семь лет. Он не знал, что значит в детстве быть бездомным, а в зрелости непризнанным.
Он заметил на рояле ноты «Кордовы» с карандашной надписью: «Моей неблагодарной смуглянке».
– Это ваша знакомая? – спросил Гранадос.
– И ваша, – ответил больной.
«Смуглянка» была Испания. О ней он тосковал все свои дни, но ему больше не удалось её увидеть. Она осталась за горами.
Этюд в сером
Опять и опять облака. Самое непостижимое в них – это движение, которому нет ни начала, ни конца.
Ученик Парижской консерватории Клод Ашиль Дебюсси лежал на спине в лесу возле имения Плещееве, Московской губернии.
В венке из голых сучьев он видел небо. Из-за деревьев выходили облака. Неизвестно, когда эта процессия началась, неизвестно, когда она кончится. Облака шли мимо, не задерживаясь ни на секунду. Им не было никакого дела до людей. Они не могли остановиться, и никто не мог их остановить.
На фоне большой серой тучи пробежали клочьями мелкие, спешащие белые облачка. Они как будто говорили: «Не обращайте на нас внимания, мы здесь случайно, настоящие облака выше нас».
Клод Ашиль Дебюсси не раз смотрел на небо, которое было для него недосягаемо.
Серые, серые, серые лодки, корабли, рыбы, колесницы. Всё в сером, иногда с белыми краями. Облака плоские, рваные, со струями света в пробоинах, облака, играющие со светом. Темп всё тот же, очень замедленный. И шорохи в лесу.
Ветра было мало. Но когда он усиливался, вокруг раздавался невнятный шёпот. Шуршали опавшие листья.
Далеко за лесом прогудел почтовый поезд, шедший от Подольска к Москве.
Одно облако было непохоже на другие. По очертаниям оно очень напоминало остров Новую Гвинею. Дебюсси даже приподнял голову в удивлении. Но Новая Гвинея вскоре расплылась и стала похожа на другие облака. Ибо суть осенних облаков в том, что они похожи друг на друга.
Они плывут непрерывно – то быстрее, то медленнее, сливаясь, разливаясь, повторяясь. В сплошном линейном ритме движения серо-белого неба все они равны. И всё это происходит беззвучно.
– Это бесподобно! – воскликнул Дебюсси.
За его спиной зашелестели сухие листья.
– Разве? – спросил тонкий девичий голос.
Дебюсси привстал на локтях. Под соседним деревом стояла стройная девушка в костюме для верховой езды, с косами, убранными под чёрную шапочку. У неё было круглое, белое, капризное личико и вздёрнутый носик.
– Что вы здесь делаете, Клод? – спросила она раздражённо.
– Я смотрю на облака, – сказал Дебюсси.
Соня фон Мекк ударила хлыстиком по кусту, с которого посыпались мелкие, сморщенные листочки.
– На облака? Прекрасно! – воскликнула она. – И это в ту минуту, когда всё-всё-всё рухнуло! Навсегда! Навеки!
– Что вы имеете в виду? – удивлённо спросил Дебюсси.
Соня бросила хлыстик на траву, упала на колени и заплакала.
– Теперь на наших уроках будет присутствовать мадам Боннэ! – всхлипывала она.
– Зачем это?
– Затем, чтоб мы с вами не целовались!
– Позвольте, – сказал Дебюсси, – но мы не целовались!
– Мама? всё знает! Она знает, что мы целовались во Флоренции, на крокетной площадке, на вилле Оппенгейм! Это Пахульский донёс! Он любимчик мама?!
Роман восемнадцатилетнего Клода Дебюсси с дочерью русской вдовы-миллионерши Надежды Филаретовны фон Мекк начался уже два года тому назад. Соне тогда было четырнадцать лет, и студент консерватории Клод Дебюсси был её учителем музыки.
Целовались они действительно только один раз. Соня потребовала от своего учителя, чтоб он поклялся, что женится на ней немедленно, как только мама согласится на их брак. Клод не возражал, но будущие супруги решили всё это держать в глубокой и страшной тайне.
– Откуда вы взяли, что ваша мать всё знает? – спросил Клод.
– Зачем же она приказала этой старой дуре Боннэ торчать на наших уроках?
– Почём я знаю! Может быть, затем, чтоб вы лучше занимались… Вы стали очень плохи на фортепиано.
– Какой вздор! Это Пахульский донёс!
– А это вы откуда взяли?
– Я это чувствую!
– Пу-а! – фыркнул Клод. – Вы ужасно чувствительны!
– О! Вы ничего не знаете! Гретнер просил моей руки и получил отказ! Он уволен!
Гретнер был одним из учителей Сони.
– Ах, вот как… Но из этого ещё ничего не следует.
– Я прекрасно знаю мама?! У неё третий день болит голова!
– Вот именно, – сказал Клод, – она расстроилась из-за глупого поступка Гретнера. Мадам Боннэ здесь совершенно ни при чём, и мы с вами тоже. Но надо учиться!
– Клод! И вы! И вы тоже твердите мне, что я должна учиться, учиться, учиться, как будто я родилась в бедной семье и должна зарабатывать на пропитание! Но я не собираюсь работать!
– А что вы собираетесь делать?
– Я собираюсь выйти за вас замуж, и мы уедем в Париж и будем каждый день кататься верхом в Булонском лесу, а по вечерам вы будете давать концерты, а я буду посылать на эстраду таинственные венки с русскими буквами: «С. ф. – М»… И об этом напишут в газетах!
– Я бы не сказал, что это слишком серьёзные намерения, – заметил Клод.
– Вы всегда смеётесь! У вас нет ничего святого! Я так не могу! Я брошусь в Москву-реку, и вы будете рыдать над моим чёрным гробом! Вы будете в чёрном костюме с крепом на рукаве! Мама тоже, но будет поздно, поздно…
Соня решительно поднялась, схватила хлыстик и зашагала по полянке.
– Подождите! – крикнул Клод. – Куда вы? Постойте!..
– Филька ждёт меня с лошадьми на опушке, – пренебрежительно сказала Соня и исчезла.
Через несколько минут вдали послышался отчаянный галоп двух коней. Несмотря на запрещение мама?, Соня ездила только галопом.
– О боже мой! – пробормотал Клод и снова лёг на спину.
Но движения облаков уже не было. В рамке сучьев висел серый полог, на котором движение постепенно замирало, таяло, прекращалось. В лесу слышался треск и шорох, точно там бродила в глубокой думе сероглазая русская осень.
* * *
Два года тому назад, в 1880 году, студент консерватории Клод Дебюсси получил предложение поехать в Россию.
Студент был беден, зарабатывал уроками и не получал никакой помощи от родителей.
Отец его был чиновником. Он делил весь свет на две неравных части: он, мсье Дебюсси, и всё прочее…
Дома у отца был особый стол. Дети ели жареный картофель и запивали молоком, в то время как отец поедал утку с яблоками и милостиво угощал жену вином.
Когда мадам Дебюсси жаловалась мужу на строптивый характер Клода, мсье Дебюсси-старший приглаживал усы и отвечал с усмешкой:
– Моя власть не простирается на артистов. Если б он был обыкновенным человеком, я проучил бы его линейкой. Но он музыкант, и даже, кажется, гений… Управляйся с ним сама.
Поэтому Клод обрадовался, узнав, что ему предлагают быть учителем музыки в сказочно богатой русской семье.
Россия представлялась Клоду в виде засыпанной снегом страны, где бородатые казаки в «астраханских шапках» скачут по улицам, не обращая внимания на ужасающий мороз, пощёлкивают кнутами, едят икру и пьют чай из самоваров, украшенных кренделями.
О русской музыке он имел смутное представление. В консерватории говорили, что русские композиторы пишут что-то невразумительное, нарушающее все законы гармонии и композиции.
А впрочем, русские теперь в моде и хорошо относятся к французам, так что от выгодного места отказываться не стоит.
Клод получил письмо от секретаря мадам фон Мекк, деньги за месяц вперёд и билет 1-го класса от Парижа до Швейцарии, где в это время находилась нанимательница.
Дебюсси прибыл в Швейцарию. Мадам фон Мекк приняла его на террасе своего дома, в Интерлакене. На ней было чёрное, застёгнутое до горла платье из тафты и белая кашемировая шаль, в которую она нервно куталась, хотя день был тёплый. Она сидела в качалке выпрямившись, словно аршин проглотила, но не смотрела на собеседника. У ног её лежала огромная собака. Мадам проводила целые дни на террасе в обществе собаки и любовалась снежной вершиной Юнгфрау, отражающейся в озере.
– Вы ученик мсье Мармонтеля, – сказала она, – и он дал вам лестную рекомендацию. Я не в восторге от Парижской консерватории. Она готовит не пианистов, а фортепианных акробатов. Надеюсь, что вы не в этом роде.
– Но, мадам…
– Что вы знаете о мсье Чайковском?
Дебюсси густо покраснел.
– У нас ещё не проходили русскую музыку, – смущённо проговорил он.
– Очень жаль. Имейте в виду, что в нашем доме день, прошедший без музыки Чайковского, считается потерянным. Вам придётся познакомиться с его творчеством. Завтра утром вы дадите первый урок моей дочери Соне. Должна предупредить вас, что хотя ей ещё нет четырнадцати лет, она бесцеремонная особа и необыкновенно ловко уклоняется от занятий. Вы должны проявить твёрдость. Каждую неделю вы будете докладывать мне об её поведении и успехах. Благодарю вас.
Мадам нетерпеливо оглянулась. Из соседнего помещения раздались звуки скрипки и виолончели. Начался ежедневный послеполуденный концерт. Клод откланялся и покинул террасу.
У Надежды Филаретовны фон Мекк было одиннадцать детей и несчётное количество прислуги. Толпа горничных, курьеров, секретарей, поваров, гувернанток, учителей и лакеев кочевала вместе с семьёй из города в город, из страны в страну. То ехали в Италию, то направлялись во Францию, а оттуда поворачивали в Австрию, по дороге заезжая в Швейцарию. Вместе с семьёй ехали ковры, посуда, бельё, статуэтки, картины и пианино, а вместе с ним настройщики и нотные библиотекари.
Надежда Филаретовна не могла жить без музыки. Даже в пути ежедневный концерт был обязателен. У мадам было собственное трио – скрипач Пахульский, ученик Чайковского по Московской консерватории, и виолончелист Данильченко. Место за фортепиано занял Дебюсси.
Россия оказалась не слишком холодной и очень красочной. Люди были гораздо приветливее, хотя и медлительнее, чем парижане. Расстояния были огромны, пейзажи ничем не ограничены. Казаков Дебюсси нигде не встретил.
В самой семье фон Мекк, несмотря на строгости хозяйки, господствовал полный произвол. Дети делали что хотели. По ночам братья Сони, Александр и Николай, в одних ночных рубашках устраивали представления и изображали в лицах всех знакомых и встречных.
Молодой парижанин с упрямым лбом и мечтательными глазами быстро нашёл своё место в этой шумливой компании. Он преуморительно представлял Гуно и Массне, показывал, как ложится спать Пахульский и как чешется кучер Тарас. Он называл людей не именами, а кличками. Учитель Александра и Николая был назван «гиппопотамом в отпуске». Гувернантка Сони, мадам Боннэ, получила титул «привидения в пенсне», Пахульского называли «скрипичным ключом», а Данильченко – «бородкой на подставке». Соня покатывалась с хохоту, глядя, как её «господин учитель» изображает Данильченко испуганно крадущимся за рюмкой водки к служебному буфету.
Сам Дебюсси был прозван «кипучим Ашилем». Надежда Филаретовна писала о нём Петру Ильичу Чайковскому: «Вообще он есть чистейшее парижское, так сказать, бульварное создание… Сочиняет он, впрочем, очень мило, но и тут чистый француз…»
«Бульварное создание» иногда позволяло себе садиться за клавиатуру в пять часов утра. Вокруг него было безлюдье и тишина. Лесистые холмы Подмосковья только начинали просыпаться. Тихо двигались воды. Чуть слышно шумел лес. Солнце долго всходило над полями.
– Странная музыка, – говорил Александр, прислушиваясь к переливчатым, диссонирующим аккордам рояля. – Неужели его так учил Мармонтель?
– Он блуждает по клавишам, – отвечал Николай, – и, знаешь, по-моему, это пейзажная музыка!
В этой музыке не было ничего знакомого. Строгий учитель Мармонтель, вероятно, нашёл бы, что это вообще не музыка, а только приготовление к ней. В ней были простор, ширина, громадные массы чистого воздуха и полное отсутствие сюжета. Дебюсси бродил по фортепиано.
Чайковский его поразил. Сыграв впервые с Надеждой Филаретовной на двух роялях Четвёртую симфонию Чайковского, он глубоко вздохнул и выпалил:
– Послушайте, да это лучше, чем у мсье Массне!
Надежда Филаретовна, которая могла играть Чайковского только со слезами на глазах, не выдержала и улыбнулась, что с ней бывало редко.
Четвёртую симфонию Дебюсси читал, как книгу, лёжа в постели.
Это было совсем не то, что так нравилось ему в Первой симфонии, – песни зимнего пути и задумчивой молодости, темы, пахнущие снегом и еловой хвоей, темы «отуманенного лунного лика», переходящие в конце в праздник.
Здесь, в Четвёртой, была трагедия. Голос рока и бури, скатывающийся вниз настойчивыми повторениями. На смену им пришли мечты, но их победил гордый и мрачный гимн судьбы. Во второй части потрясающая по искренности лирическая мелодия… Отрывистая, быстрая часть – скрипки, как балалайки, трубы военным маршем, – а далее, в финале, как широко разлившаяся в половодье река, несётся «Во поле берёзонька стояла»…
Николай объяснял Дебюсси, что это очень старая, может быть, языческая русская песня прощания девушки с беззаботной девичьей жизнью. Мелодия была полна поэзии. Да и разработана она была в оркестре с необыкновенной силой и страстью.
И это мсье Чайковский? Судя по фотографиям, тщедушный, нервный, нахмуренный человек с отсутствующим взглядом…
Дебюсси закрыл партитуру и задул свечу. И про эту музыку говорят, что она «нарушает законы композиции»!
Это смешно! Музыка нарушает собственные законы! Есть только один закон – закон внутренней правды. Если правда заливает отведённые ей берега, то, значит, так и должно быть. Остальное объяснят музыкальные теоретики. Пу-а!..
И он заснул.
* * *
В начале зимы в Москве в его руки попали ноты – романс Мусоргского «Окончен шумный день».
Надежда Филаретовна при упоминании о Мусоргском поджимала губы и умолкала. Играть музыку Мусоргского можно было только в её отсутствии.
Дебюсси выбрал вечер, когда хозяйки не было дома, и при двух керосиновых лампах стал проигрывать этот романс. Его заинтересовали не слова, которых он не понимал, а сопровождение.
В сопровождении настойчиво повторялась одна и та же сумеречная тема. Он запомнил её не потому, что хотел, а потому, что она сама легла ему в голову и не покидала его даже ночью. Тема эта была «ни радость, ни печаль», а просто ежедневная жизнь. Она не пелась, а «катилась» в сознании – тем она и была сильна.
Если бы Надежда Филаретовна посмотрела в эту минуту на «бульварное создание», она, может быть, перестала бы называть так Клода Дебюсси. Но Надежда Филаретовна не была пророком.
Клод играл насупившись, с напряжённым лицом, как будто пытался разобрать сложную математическую формулу.
Он очнулся оттого, что почувствовал шорох за своей спиной. Оглянувшись, он увидел Соню и встал в замешательстве.
– Клод, – проговорила Соня драматическим голосом, – вы должны завтра же просить у мама моей руки.
– Что случилось?
– Вы знаете, что она написала Петру Ильичу? «Я хочу для Сони такого жениха, какого я назначу, и Соне он понравится…»
– Откуда вы это взяли?
– Мама забыла запереть своё бюро. Я читала собственными глазами!
Клод молчал.
– Послушайте, Клод! Смотрите!
Соня вытащила из-за пазухи кавказский кинжал с серебряной насечкой.
– Если вы этого не сделаете, я покончу счёты с жизнью! И вы будете обливаться слезами на моей могиле! Мама? тоже!
– Успокойтесь, – сказал Клод. – Где вы нашли этот кинжал?
– Я его украла!
– Украли?!
– Да, он был заперт в сундуке моего покойного отца. Я подделала ключ и…
– Соня, – твёрдо проговорил Клод, – отдайте мне этот кинжал.
– О нет! Это мой лучший друг!
– Если вы не отдадите мне кинжал, я не стану делать предложение.
– Изменник!
– Я желаю вам добра. Я завтра пойду к мадам фон Мекк, но только с кинжалом.
– Вы хотите убить мама? – испугалась Соня.
– Ни за что! Я хочу сделать предложение.
Соня поколебалась и дрожащей рукой протянула Клоду кинжал.
– А теперь, прошу вас, успокойтесь и идите спать.
Соня закрыла лицо руками и выбежала из комнаты.
– О мой бог! – прошептал Клод.
На следующий день «господин учитель» явился к Надежде Филаретовне с очередным докладом о поведении её дочери. Но вместо доклада он поправил воротничок и отчеканил:
– Мадам, я имею честь просить у вас руки мадемуазель Сони!
Мадам фон Мекк при разговорах никогда не смотрела на собеседника. Но тут она медленно повернулась в кресле и вперилась в Клода недоумевающим взглядом.
– Повторите, – сказала она.
Клод повторил.
Надежда Филаретовна помолчала и вдруг разразилась хохотом. Клод покраснел до ушей. Он вытащил из-за борта сюртука кавказский кинжал, положил его на стол, поклонился и ушёл.
В ноябре 1882 года Надежда Филаретовна сообщила Чайковскому из Вены: «Дебюсси уехал в Париж, и у Сони новый учитель».
* * *
Опять и опять облака.
Теперь они были в музыке, написанной композитором Клодом Дебюсси в самом конце прошлого века.
В музыке нельзя изобразить цвет. Тем более нельзя изобразить в музыке беззвучное движение. Но ощутить и то и другое в музыке можно.
Это оркестровая вещь, которую тридцатипятилетний композитор сделал «в одном цвете» – сером с оттенками серебристо-белого. Это движение облаков по очень широкому осеннему небу.
Они идут и идут, повторяясь однообразно, все похожие друг на друга и бесконечные на бесконечном просторе.
Английский рожок в оркестре задаёт вопрос, на который ответа нет. Поэт спрашивает облака, они не отвечают.
Флейта с арфой вспоминают о прошлом. Небо молчит, но отвечает сам поэт: облака лучше, чем любовь. Они бесконечны.
Сгущаются сумерки. Где-то вдали тревожно гудит паровоз. Где-то там другие люди, у них другие мысли, другая жизнь, они ничего не знают.
На небе нет ни радости, ни печали. На небе всё проходит. А внизу зажигаются огни. Жизнь течёт без остановок. И она бесконечна.
Опять и опять облака.