Текст книги "Операция 'снег'"
Автор книги: Лев Куклин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
– Босния и Герцеговина? – в ярости переспрашивал я. Круг замкнулся. Те же марки, которые в детстве волновали мое воображение и казались недоступными, манящими, щекочущими горло, подобно слову "Мадагаскар", те же марки растревожили и неокрепшую в испытаниях душу моего отпрыска... – Зачем тебе эти исчезнувшие с лица земли государства? Почему ты не интересуешься, например, новыми свободными странами Африки?
– Руанда-Уганда? – сразу же подхватил сын. – Потрясный набор-чик! Все животные! Слоны, жирафы, носороги, зебры, обезьяны! Двенадцать пятьдесят...
– Во-первых, Руанда-Буранда... то есть Бурунди! – сказал я. – А во-вторых, почему именно двенадцать с полтиной? Они что, настоящих животных продают? За такие-то деньги!
Сын молчал. В самом деле, ну почему мы не можем проникнуть в загадочные подвалы подсознания наших ближайших потомков? Это несправедливо...
Я разослал умоляюще льстивые письма всем своим бывшим однокурсникам и сослуживцам, которые работали за границей. Иногда их письма, приходившие из Марокко, с Кубы или из Индии, как-то спасали наш обед...
– Всемогущий боже! – сетовал я, вздымая очи к небу. Конечно, как исправный студент инженерного вуза, сдавший в свое время диалектический материализм на твердую четверку, я знал, что бога нет. Я понимал, что это скорее всего чисто автоматический и символический ритуал, чем надежда на реальное заступничество. Но на кого еще можно было рассчитывать?! – Ну почему ты не мог одарить меня и моего сына каким-вибудь другим тихим интеллигентным хобби? И не таким разорительным? Например, собиранием карандашей или выпиливанием лобзиком по дереву? Занимается же этим знаменитый киноактер Смоктуновский?
Но бог – существующий хотя бы в качестве рабочей гипотезы – не
желал внимать моим слезным мольбам... Филателистические бури
продолжали расшатывать корпус нашего семейного корабля и вызывали все усиливающуюся финансовую течь. И во всем были виноваты марки! Марки! Не что иное, как пошлое изобретение английской королевской почты! Прямоугольные кусочки раскрашенной бумаги с абсолютно никому не нужными фестончиками по краям... Наконец в полном отчаянии я попытался преподать сыну наглядный урок конкретной экономики...
– Слушай, – сказал я ему. – Ты уже взрослый человек. Тебе скоро одиннадцать лет. Четвертый класс, насколько я понимаю, не шутка. Давай поговорим как мужчина с мужчиной.
– Давай! – с готовностью согласился не подозревающий никаких подвохов сын.
– Тогда считай. Столбиком! Я зарабатываю сто шестьдесят пять рублей. Но это без вычетов – налогов и прочего. Пиши: сто сорок. Мама получает двести двадцать, округленно – двести...
Карандаш сына споткнулся.
– А почему мама зарабатывает больше, чем ты? – недоверчиво спросил он. – Ты же мужчина...
– Гм... – поперхнулся я. – Ну видишь ли... Я всего-навсего младший научный сотрудник... А мама у нас – командир производства, занимает видную должность...
– А ты не очень видную? – невинно спросил сын, вонзив отравленную стрелу в мою уязвимую самолюбивую плоть.
– Ты же знаешь, – делая не очень ловкий неспортивный финт, ушел я от прямого ответа, – что у нас равноправие и женщина во всем равна мужчине...
Я почувствовал, что безнадежно запутался, но сын великодушно сказал:
– Давай дальше...
– Итак, – оживился я. – Моя зарплата плюс мамина, подведи черту, суммируй. Это – наши возможности. Побочных доходов у нас нет. Теперь другой столбик. Это будут наши потребности.
– Марки? – живо спросил мой домашний инквизитор.
– Не только... – дипломатично ответил я. – Сначала клади сорок рублей. Это ежемесячный взнос за кооперативную квартиру. Затем – электроэнергия, газ, телефон... Где наши расчетные книжки? Сколько ты берешь в школу на завтрак? Двадцать копеек. Так... Множим на двадцать пять учебных дней... И я – полтинник... Расходы на транспорт. Вникаешь?
Сын сосредоточенно сопел, упираясь языком в щеку.
– Ежемесячная стирка, починка обуви, ремонт телевизора... – продолжал высчитывать я. – Теперь рациональное питание. Сколько мы с тобой съедаем на завтрак? Мясо, масло, молоко... Уточни у мамы месячные расходы.
Сын уточнил.
– Приплюсовывай... Дни рождения у родственников. Должны мы, как ты считаешь, сделать бабушке подарок – на Новый год хотя бы?
– И маме в день Восьмого марта, – напомнил сын.
– Безусловно... Клади еще по пятьдесят рублей. Клади, клади!
– Маме нужно новое пальто, – вдруг вздохнул сын.
– Ага, начинаешь соображать?! – мстительно спросил я. – А тебе? Новая форма, из старой ты уже немилосердно вырос. А мне – новые ботинки? – И я показал ему подошву с наклейкой ателье срочного ремонта. – Еще не все. Теперь – культурные развлечения: кино, театр, книги, газеты... Мы же не пещерные люди! Цирк, наконец, мороженое, хотя бы через день... Жевательная резинка...
– И марки... – насупленно добавил мой наследник.
– Погоди, погоди, успеешь. Присчитывай отпуск мой и мамин, твой пионерлагерь...
– Байдарка и фотоаппарат... – почти прошептал мой бедный, придавленный цифрами счетовод.
– И ты заметь, – торжествующим тоном праведника добавил я, – твой отец не пьет и не курит! Ну ладно... Моральные категории, к сожалению, не поддаются точному вычислению. Итак, суммируй. Что там у тебя выходит?
После несложных арифметических действий на тетрадном листке в клеточку сын преподнес мне ошеломивший нас обоих результат.
– Эх ты! – сказал я. – Правильно сложить не можешь! Двоечник!
Мы проверили результат вместе, дважды, но он не менялся: оказалось, что для довлетворения наших насущных потребностей необходимы три мои и две мамины зарплаты...
– Как же мы ухитряемся жить? – допытывался сын, этот поклонник житейского реализма.
– Не знаю, – честно признался я. – Как-то выкручиваемся...
Этот урок помог, но ненадолго...
В конце концов я смирился. Оказалось, что вечные страдания приносят и некоторые душевные радости. Мне уже мерещилась мировая известность моего выдающегося собирателя, международные конгрессы коллекционеров, филателистические премии, выступления по Интервидению...
– Ну-с, брат, – обратился я как-то к сыну после вечернего чая, в блаженном предвкушении потирая руки. – Мне удалось выцарапать две прелюбопытнейшие марочки Британской Гвианы. Сейчас мы их, родимых, вклеим куда следует. Доставай-ка свой альбомчик...
– Понимаешь, папа... – сын посмотрел на меня распахнутыми до дна глазами. – Я давно хотел тебе сказать... Но ты смотрел телевизор. У меня... У меня нет альбома...
– Потерял?! – всхлипнул я и в предынфарктном состоянии опустился на диван-кровать.
– Ну что ты, папочка! – снисходительно пожал плечами сын, видимо несколько шокированный такой вопиющей глупостью родителя. – Просто у меня сейчас его нет.
– Ага... – радостная догадка осенила меня. – Ты на время дал его своему товарищу? Посмотреть? Так сказать, приобщить к великому делу коллекционирования? Понимаю... Хвалю! Молодец! А далеко он живет, этот твой товарищ?!
– Папа... Это мальчик, над которым наша школа держит шефство. У него осложнение после поли... – тут он запнулся. – Поли-ми-э-лита. Парализованы обе ноги. Он не может ходить, понимаешь – совсем не может! Никуда не может ездить. Разве в его коляске далеко уедешь? Я... Я подарил ему свой альбом. Ты не будешь очень на меня сердиться, а, пап? Я ведь могу пойти и в музей, и на стадион, и посмотреть фильм какой хочу, и потом, попозже, съездить в другие страны...
Да... Другие страны... И мне снова представился тот окутанный туманной дымкой тропического утра островок где-то к востоку от архипелага Галапагос. Помнится, я рассказывал вам о старичке, собирающем марки? Может быть, настоящий собиратель должен отличаться бесстрастием и жестким, как у зеленохвостого попугая, сердцем. Говорят, что попугаи живут до трехсот лет...
– А ты не жалеешь о своем альбоме? – безжалостно спросил я. – Только честно?
– Да, папа, жалею... Сначала – очень, а теперь – чуть-чуть... Видишь ли, он так обрадовался, что даже заплакал. Понимаешь, не кричал, не смеялся, а заплакал. Неужели от радости тоже можно плакать? А, пап? И мне теперь очень-очень хорошо... Так ты не сердишься?
Ну что я мог сказать? У него в руках был целый мир, и он щедро подарил его другому. Это был мой сын, и он стал взрослым. Поэтому я не обнял его и не поцеловал, как раньше, в щеку, а только молча протянул ему руку.
И мы обменялись крепким понимающим рукопожатием...
СОСЕДИ ПОНЕВОЛЕ
Подвели меня часы. Не то я их завести забыл, как обычно, не то где-то в дороге о камень стукнул, – они остановились, а я сначала не заметил. Потом глянул – и не пойму: солнце вроде к закату клонится, а на часах неизвестно что: они цены на прошлогоднем базаре показывают...
Послушал я, а часы стоят. Глянул я еще раз на солнце – и заторопился.
Вообще-то дальневосточная тайга – щедрая, любой кустик ночевать пустит, да ягодами с ветки угостит, и грибов предложит, и мху постелит – не пропадешь! А все ж таки хотелось мне до ночи к себе домой добраться – в рыбачий поселок. Вышел я по течению ручья на берег моря. Ветер вовсю разошелся. В лесу-то он по вершинам гуляет, шумит в пихтаче, трясет лиственницы. А на море сильную волну развел... И вижу я – прилив начался, а давно ли – без часов определить затруднительно.
Мне еще по пути домой нужно было бухту обогнуть. Склоны у нее крутые, кустарником поросли, и мне с тяжелым рюкзаком моим за плечами на скалы лезть не очень-то охота. Берегомто гораздо легче пройти: под скалами песчаная полоса, неширокая, зато твердая, укатанная волнами не хуже асфальта. Я в резиновых сапогах, прилив, вроде бы, недавно начался. "Ничего, – думаю, успею..."
Да, видно, груз у меня за спиной оказался тяжелее обычного, и устал я после трехдневного скитания по тайге, короче говоря, не рассчитал я своих сил, не успел.
Только я из глубины бухты обратно в сторону открытого моря повернул, вижу: не пройти. Сильный накат идет, волны песчаную полосу уже захлестывают своими гребнями, запросто могут с ног сбить и утащить в море...
Одна дорога остается: вверх. И вода подгоняет – уже к сапогам подбирается, скоро голенища захлестнет.
Начал я вверх карабкаться. А с рюкзаком, набитым геологическими образцами, да еще с ружьем по скалам лазить не больно-то удобно. Да и смеркаться стало раньше обычного. Тучи небо плотно обложили, чувствую я стемнеет скоро. Надо на ночлег устраиваться загодя, а то в темноте и голову сломать недолго.
Еще немного вверх залез, остановился отдышаться, пот со лба утер. Осмотрелся. И вижу – площадка на скале небольшая, так – три матраса рядом постелить. Да мне одному много ли надо? Только бы ноги вытянуть и рюкзак под голову определить!
Зато площадка удобная: скала над ней козырьком нависает, дождь не страшен и от ветра более-менее укрытие.
А внизу – береговую полосу совсем приливом скрыло, высокий в Охотском-то море прилив, волны скалы лижут, белая пена по камням стекает, пузырится. До меня волне явно не добраться!
Ну, устроился я. Ружье к каменной стенке прислонил, лапничку наломал, постель себе приготовил... Сапоги снял. А уж когда банку мясных консервов "Завтрак туриста" открыл да перекусил за милую душу, мне и вовсе хорошо стало...
"Переночую тут, – размышляю про себя, – спокойно, а завтра по заре и двину дальше".
Вдруг – в затишке между двумя накатами – я слышу: кто-то ко мне на площадку карабкается. Камни из-под него сыплются, стучат по скале, падая, да звонко так, кусты шевелятся, словно их дергают. Дальше – больше: слышу сопение... Кто же это такой от прилива спасается?!
У меня, должно быть, глаза сделались по ложке, смотрю: над площадкой медвежья голова поднимается! Глазки круглые, быстрые, а нос его любопытный, мокрый и черный, удивительно на заплатку похож, вырезанную из нового кирзового сапога...
Уставились мы друг на друга и на какое-то мгновение оба от неожиданности застыли. Не знаю, о чем медведь успел подумать, а я-то думаю: "Ну все... Сейчас он меня лапой как огребет, я и кувырк со скалы в воду... Плохо дело..." И похолодел весь. И про ружье забыл...
И надо же – вспомнил, как один мой знакомый, полярный летчик, очень смелый человек, довольно точно говорил: страх похож на серую шерстяную варежку, спрятанную где-то внутри живота, только варежка эта там не просто место занимает, а ворочается и щекочет. И от этого немного подташнивает...
А снизу вдруг волна ка-а-ак ударит! Глухо так, и такая в ней силища многотонная – аж скала дрогнула. И брызги вверх полетели. Нас обоих, словно из пожарного шланга, обдало. Медведь пискнул и бросился прямо ко мне в руки!
Вот уж и верно – у страха глаза велики! Никакой это и не медведь оказался. То есть медведь, конечно, но маленький, годовалый примерно медвежонок. Должно быть, от матери отстал, заигрался на берегу – его водой и прихватило, и напугало до смерти. Я не успел даже свой геологический молоток схватить на длинной ручке, чтобы его отогнать, – он ко мне прижался, как ребенок, голову прячет и только дрожит от страха – мелко-мелко, всей своей шкуркой...
Я погладил его осторожно: вдруг цапнет? Нет, вижу, ничего, терпит. Глаза закрывает и урчит вроде кошки, когда ту за ушами щекочут, только раз в десять громче.
А волна опять как даст! Накрыл я медвежонка своей курткой брезентовой, сам возле него угрелся, да так мы с ним – не поверите! – и задремали, под вой ветра и грохот прибоя. Только от каждого удара волны медвежонок во сне вздрагивал. Дышал он ровно, вежливо и так доверчиво ко мне прижимался...
Вот, думаю, какая удивительная история. Это же не в цирке, где дрессированные медведи за кусочек сахара всякие штуки вытворяют. Это же дикий зверь! А беда приперла – и к человеку сунулся. Доверяет...
Всегда бы так! Мирно...
Тут и светать начало. Над морем бледная желтая полоска расползлась, и ветер стал тише. Я осторожно, чтобы медвежонка не испугать, руку в рюкзак запустил, достал банку сгущенного молока, свой походный неприкосновенный запас, вскрыл ножом, к самому носу медвежонку поднес...
Он дернул своей кирзовой заплаткой, глаза сонно так приоткрыл, чихнул спросонья, язык высунул... Попробовал – и пошел вылизывать! Мигом банку опустошил, мне ни капельки не оставил. Да я на него и не в обиде, все ж таки ребенок...
Совсем рассвело. И отлив кончился – песчаная полоса вдоль берега засерела. Медвежонок мой облизнулся последний раз, вздохнул и бочком-бочком стал от меня пятиться на край площадки. Потом куцым хвостиком махнул – и только кусты зашуршали да камни снова посыпались...
Ушел...
А я некоторое время еще сидел, в себя приходил. Да ружье на всякий случай зарядил жаканом – круглой пулей на крупного зверя. Мир-то миром, а ежели поблизости мамаша моего медвежонка ходит – всякое может случиться...
БЕЛЫЙ АИСТ
В августе 19.. года я жил под Калининградом, на бывшем немецком хуторе. Сам город еще совсем недавно назывался Кенигсбергом, а когда-то, в седой древности, именовался по-славянски Крулевец.
Старый каменный дом прусского помещика средней руки был отдан под какую-то механизаторскую контору. Возле нее все время, сутки напролет, теснились различные самодвижущиеся агрегаты и шумела чумазая водительская толпа. Дорога, обсаженная двухсотлетними тополями, липами и вязами, кончалась у ворот, ажурные створки которых были сорваны с петель и бесприютно ржавели, прислоненные к массивным каменным столбам.
Дорога была узкой – прежде, видимо, еле-еле рассчитанной на проезд двух груженых фур или повозок, в свое время булыжной, а теперь небрежно заасфальтированной прямо поверх выпирающего кое-где булыжного основания. Современные жатки, комбайны, трактора на колесном ходу и иной сельхозтранспорт еле протискивался, словно бы в зеленом тенистом туннеле, по этой узкой дороге между двумя рядами деревьев, и от частых зацепов кора на многих из них была ободрана до белизны.
ом, в котором жил я, выстоял не одну сотню лет. Стены его были сложены не из кирпича и не из обтесанных каменных блоков, а из разнокалиберных, разноцветных валунов и остроугольных каменных обломков, схваченных надежным цементом. Подозреваю, что прежде здесь размещалась конюшня или добрый коровник... А позднее с трудом были прорублены маленькие подслеповатые окна, скорее напомина без переплетов, а сверху была устроена новая, надежная шиферная крыша, под которой мы и спасались в то лето от затяжных дождей...
А на крыше заброшенно мокло большое, просторное аистиное гнездо из крепких сучьев, почерневших от времени, холодных ливней и туманов, наплывавших с Балтийского моря. В этом гнезде сиротливо стоял на одной ноге одинокий нахохлившийся аист.
Мне показалось странным, что у аиста – при таком-то гнезде! – нет подруги, и вообще весь его облик мне показался не по-птичьему грустным. И я спросил об этом хозяина, у которого снимал комнату. Тот неожиданно разволновался, побагровел, словно после хорошей бани с паром или стопки водки, начал размахивать руками и поведал мне нижеследующую историю.
Должен вам сказать, что хозяин мой, человек уже пожилой, заметно за шестьдесят годков, считал себя украинцем. И действительно, он имел для этого некоторые основания: он переселился сюда, на этот хутор, сразу после войны от своего разоренного дотла хозяйства из-под Львова. Седой и грузный, с висячими усами, говорил он на чудовищной смеси украинского, польского, русского, еврейского, немецкого и бог весть каких еще языков, повторяя каждую фразу по тричетыре раза и трудно обкатывая каждое слово в волнах этого пестрого разноязычья, словно прибрежную морскую гальку...
Поэтому, даже не пытаясь рискнуть донести его речь в ее первобытных формах, я передаю, словно в весьма приблизительном переводе, только голую суть его колоритного рассказа.
...Аисты прилетели сюда на третий год после войны и, обжив новое гнездо, уже не покидали его, выводили птенцов, улетали с ними и снова возвращались на привычную гостеприимную крышу.
Точно так же и в позапрошлом году, в конце марта или в самом начале апреля в своем родовом сучковатом доме вылупился на свет аистенок.
Родительские хлопоты, стрекотание над младенцем раскрытыми, словно трещотки, клювами – все было как обычно. Скоро над гнездом начала тянуться тонкая шейка с любопытствующим клювиком, и рейсы родителей за продовольствием – лягушками, ящерицами и прочей мелкой живностью – стали все более частыми.
Аистенок рос, но только когда голенастый птенец вылез на край гнезда, неуверенно качнулся на карандашных ножках и впервые взмахнул еще неокрепшими крылышками, только тогда хозяин увидел, что аистенок совершенно белый...
Надо заметить, что обычно у аистов весьма эффектно чернеют самые концы больших маховых перьев на крыльях. Рождение альбиносов в животном мире, так рационально устроенном, событие весьма и весьма редкое и всегда связано у людей с какими-нибудь суевериями или тайным, необъяснимым страхом: вспомните белого кита, белого слона, белого тигра, наконец – белую ворону...
Но тут-то, казалось бы, какая разница?! Подумаешь-кончики крыльев побелели! Однако родители забеспокоились...
Аист-отец куда-то улетел, а аистиха, словно бы что-то предчувствуя, редко и печально потрескивала клювом, закидывая, как бы в отчаянии, голову и покачивая ею из стороны в сторону.
Аист вернулся не один – его сопровождали два других аиста, видимо, старейшины здешней стаи. Мудрые советники засуетились возле аистенка. Они внимательно осматривали его, изредка похлопывая крыльями, словно люди, в недоумении разводящие руками. В белом своем, стерильном оперении они казались сосредоточенными профессорами в свежих, скрипучих от крахмала халатах на консилиуме возле пациента, пораженного загадочной болезнью...
На краю гнезда, недавно еще такого уютного и счастливого, произошло какое-то решительное совещание. О чем говорили старейшины на своем птичьем языке?!
После недолгого разговора, где голос аистихи звучал все тише и тише, три аиста – и вместе с ними отец – закинули клювы и протрещали что-то тревожное, воинственное и угрожающее. Бедная мать склоняла голову ниже и ниже, как любая деревенская женщина, придавленная неожиданным горем...
Старейшины улетели. После некоторого раздумья снялся с гнезда и аист. И тогда аистиха тоже взмыла вверх. С печальным криком она набирала высоту, а потом, замерев на мгновение, сложила крылья и, словно беспомощный маленький самолетик с отказавшим мотором, рухнула вниз. Она разбилась насмерть совсем рядом с домом...
Осиротевший аистенок не погиб. Он кое-как скатился с крыши и попал во двор. Хозяин, потрясенный виденным, отгонял от него гусей и сердитых индюков – ну, совсем как в сказке Андерсена о гадком утенке! Ел аистенок что придется, потому что, сами понимаете, лягушек ему теперь никто приносить не мог...
Он вырос, окреп и ходил за хозяином, как собачонка, подпрыгивая на своих смешных ходульках. А осенью, когда местные аисты собирались в стаю для отлета в теплые африканские края, выросший аистенок несколько раз пытался пристать к ним, взлетал и кружил над торчащей стерней сжатых полей, над посеревшими стогами, – но стая его не приняла.
И, пролетая над двором, они, наверное, прокричали на прощанье что-то обидное, злое и горькое, отчего недавний аистенок, несчастный белый аист, словно бы сгорбился и забился под навес вместе с сухопутными курами и глупыми самодовольными индюками...
Он перезимовал в курятнике: большого белого аиста, с длинным и острым, как шило, клювом, уже никто не посмел обидеть. А весною он занял по праву принадлежащее ему родительское гнездо: ведь аист-отец так и не вернулся...
– Так это он? Белый? – удивился я, показав на крышу, где в гнезде в своей извечной задумчивой позе мудреца стоял одноногий аист.
– Йа, це так... – ответил хозяин. – Фрау, подругу себе так и не завел, остался дёр хусен... Холостой...
Я еще раз с удивлением и любопытством вгляделся в одинокого печального аиста. В ярком свете полдневного солнца он весь, казалось, отливал прохладным снежным блеском, и так же, как снег на одинокой вершине, велели кончики его крыльев...
– Подумаешь, аист! И зачем он нужен? – спросил толстощекий мальчишка, когда я пересказал как-то вечером местным ребятам эту историю... Из кармана у него торчал кончик пионерского галстука.
– Красивые они... – вздохнула девочка с тонкой, почти аистиной шейкой. И хлюпнула носом, потому что вдобавок страдала насморком.
– А польза какая? – не унимался толстощекий, непрерывно жуя апельсиновую резинку, и от него пахло, как от кастрюли со свежесваренным компотом. – Какая от него польза? Что лягушек ест? Так их и некоторые люди вон едят!
– А знаете ли вы, сколько в вашей округе аистиных гнезд? – спросил я, оглядывая ребят.
– Не знаем...– чуть ли не пожимая плечами, ответили они. – Нам и в голову не приходило считать. И зачем?!
– Эх вы! – говорю. – А еще местные жители! И наверное, юннаты среди вас есть? Аисты – лучшие предсказатели погоды. Прямо-таки долгосрочные метеорологические прогнозы делают... По ним местные крестьяне в прежние времена севообороты планировали...
– Как так? – недоверчиво спрашивают ребята, а толстощекий даже жевать свою жвачку перестал, и у него на губах пузырь выдулся, а потом лопнул.
– А вот как... – отвечаю. – Аисты выводят птенцов довольно рано, в конце марта – начале апреля. И если в гнезде вообще нет птенцов или, скажем, всего один аистенок – значит, лето будет засушливое, жаркое, водоемы и мелкие болотца пересохнут. Ну а если аисты выведут трехчетырех...
– Значит, лето будет дождливое, и будет много лягушек, и аисты смогут легко прокормить свое семейство! – побледнев от волнения, тонким голоском выкрикнула девочка с аистиной шейкой и насморком.
– Правильно догадалась... – похвалил я ее, и она порозовела от удовольствия.
– Здорово! – зашумели ребята. – Вот это уж польза так польза! Слышь ты, жвачное животное?
– Такого аиста можно по телевизору показывать! – засмеялся кто-то. – В прогнозе погоды по программе "Время".
...Над нами раздался шелест крыльев. Мы все затихли и подняли головы: торжественно и неторопливо проплывал в лиловеющем небе белый аист.
Видимо, летел он по самому житейскому прозаическому делу: на вечернюю кормежку к ближайшему болотцу. Но в свете закатного солнца большие крылья его отливали розовым, словно у сказочного заморского фламинго...
БЕГЕМОТИЙ ДОКТОР
...Крупный южный приморский город был взят яростным и коротким танковым ударом. Скрежетнув гусеницами по булыжнику между трамвайных путей и круто развернувшись, водитель "тридцатьчетверки" тормознул. Сквозь пятнистую, словно маскхалат, колеблющуюся зелень парка ему почудились в глубине какие-то подозрительные бетонные сооружения.
Смахнув, словно паутину, ажурные металлические ворота, танк, поводя орудийным стволом, въехал на широкую аллею. На латинскую надпись над воротами, среди которой выделялись крупные буквы: "ZOO", никто, разумеется, не обратил внимания...
Было тихо.
– Отбой! – крикнул командир танка и, блаженно потягиваясь, вылез из люка. – Фашисты, видать, так драпанули – до границы не остановишь! Перекур, пехота! Пятеро солдат и шестой – сержант посыпались с брони вниз. Солдаты, достав из карманов кисеты с махрой, растянулись на траве, но сержант, еще весь в горячке прорыва и недавнего боя, никак не мог успокоиться. Он только привалился спиной к нагретому боку машины и почти незаметно, не поворачивая головы, перебегал глазами из стороны в сторону. Потом решительно шагнул на газон, кивком приказав одному из солдат, смуглому и черноволосому крепышу, следовать за ним.
Навалившись плечом, сержант откатил дверь большого застекленного сарая, напоминающего самолетный ангар. За его спиной, с ручным пулеметом наизготовку, немного пригнувшись, невозмутимо посапывал рядовой Уразбаев. Покрутив шеей и несколько раз втянув ноздрями воздух, опытный Уразбаев сверкнул белками:
– Пустой...
Но Федотов – так была фамилия сержанта – на всякий случай, для острастки и своеобразного салюта, дал короткую очередь. Со звоном посыпались стекла.
– Дядень-ка-а! – раздался такой отчаянный детский крик, что Федотов чуть не выронил автомат, а Уразбаев шлепнулся животом на землю, выбрасывая ручник перед собой. – Дя-день-ка, не стреляйте! Я свой...
И из неприметной кучи сена в углу одного из отсеков сарая к опешившему Федотову метнулся щупленький белобрысый мальчишка лет десяти-одиннадцати. Цепляясь пальцами за потное сукно гимнастерки, припав всем своим горячим тельцем к сержанту, он, судорожно всхлипывая, бормотал, словно в забытьи:
– Я свой... Свой я... Свой...
Сержант Федотов запустил заскорузлую пятерню в его спутанные, в сенной трухе волосы и нежно и осторожно гладил по хрупкому мальчишескому затылку.
– Все, сынок... Все... Порядок в танковых частях... – беспомощно и нелепо бормотал сержант, откинув автомат за спину и ощущая на своей груди, прямо под орденом Красной Звезды, как гимнастерка его тепло намокает от обильных слез. Ему самому вдруг захотелось плакать.
– Отставить! – вместо этого негромко скомандовал сержант. – Слезы от-ставить!
Мальчишка мгновенно стих, но продолжал еще шмыгать носом.
– Ты как это очутился в зоне военных действий? – строго спросил Федотов. – Доложить по всей форме!
– А я... Я в сено зарылся... – робко прошептал мальчик. – Как стрельба началась... Я и не успел из зоопарка выскочить...
– Так это что ж... Выходит, значит... Мы в зоосад въехали? – глупо спросил сержант.
– Ну да... – подтвердил мальчишка. – Только здесь никого почти не осталось. – И снова всхлипнул: – Петра Макеича они прямо там... – он махнул рукой в глубину сада. – Прямо там... расстреляли. Он как раз на тележку корм накладывал.
– Макеич этот твой... Он кто? – спросил сержант тихо.
– Сторож. Я его давно, еще с довойны знаю... Он меня сюда по вечерам иногда пускал. Мы слона кормили... А всех птиц – и лебедей даже черных, и павлинов – немцы перестреляли. Офицеры... Как в тире... И оленей тоже... А Томми они увели...
– Томку? – как-то туго соображая, но сразу проникаясь сочувствием, спросил сержант. – Сеструху твою, что ли?
– Нет, не сестренку... Так нашего слона звали. Он был очень умный, очень. Ни за что не хотел в Германию в плен ехать! Так они его... цепями за ноги... и к бронетранспортеру. Так и потащили на буксире. Он сильный, наш Томми! Разве бы он... добровольно... сдался?!
– Так... – подытожил сведения сержант. – А тебя, выходит, как зовут?
– Федя... Федор Капустин.
– А меня – Федотов, – почему-то обрадовался сержант. – Тезки почти!
– Но это еще не все... – заторопился Федя. – Тут немец один... в слоновник вбежал... И прямо в бегемота дал очередь из автомата...
– В бегемота? – не сразу понимая, поморщился Федотов.
– Ну да... Это вон там, в конце самом. Идемте, покажу...
Вода в небольшом бассейне была мутной и темно-красной. "От крови, видать..." – привычно подумал про себя сержант и цепко прищурился.
– Бишка... – громко позвал мальчик, и в голосе его звучали боль и страдание. – Би-и-шка...
Из воды медленно поднялась огромная голова и так же медленно, с усилием, развалилась на две половины. Из красной зубастой пасти пахнуло дурным лихорадочным жаром.
И Федотов – бесстрашный разведчик Федотов – невольно попятился!
– Ты это... того... – запинаясь и вдруг охрипнув, с трудом проговорил он. – Твой боровокто... Ведь проглотит с голодухи за милую душу. Целиком! Со всей амуницией... Только пуговицы выплюнет...
– Да вы, дяденька Федотов, не бойтесь... – вдруг заулыбался мальчишка и словно бы весь засветился тем – довоенным – весельем.– Бишка добрый... И смирный. Морковку и свеклу очень любит. И сено с удовольствием ест...
Как бы догадавшись, что разговор идет о нем, бегемот снова раскрыл чудовищную пасть, но из нее вместо громового рева раздалось жалобное мычание, напоминающее жалобу теленка, отставшего от матери.
– Ишь ты... Это что же, вроде лошади, значит, на довольствии стоит? – с детским любопытством уточнил дотошный сержант.
– Ага... Бегемот – это просто так, а по-научному его называют "гиппопотам"...
Услышав незнакомое, нерусское слово, сержант вздрогнул и машинально схватился за автомат. Но мальчик не заметил его реакции.
– ...а "гиппопотам" это и значит: водяная лошадь! – с торжеством объяснил мальчик.
– И откуда ты все знаешь? – подозрительно спросил бдительный Федотов.
– Я до войны юннатом был... – сообщил Федя. – Знаю, чем зверей кормить... А вот лечить... Лечить не пробовал. Ему, наверное, раны надо бы йодом смазать. И забинтовать. А то у него нагноение будет. Вода грязная... Бишка в воде сидел. Хорошо, что он ему не в голову попал. Торопился... Если бы в голову – все. Конец.
Теперь бегемот вылез из воды почти весь. На его круглой задней части, наискосок к ноге, словно пробоины на боковой броне, виднелась цепочка круглых дырок. Из них проглядывало розовое кровоточащее мясо...