Текст книги "На всю дальнейшую жизнь"
Автор книги: Лев Правдин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
В прошлую весну получил он на слете Красное знамя. Получил незаконно. Теперь это уже не секрет. Мы по всем показателям первые были, он сразу сообразил, что ему нас не – догнать, и пошел на обман. Да только сам себя обманул, колхозников без хлеба оставил.
А дело произошло так, чтобы тебе понятно было. Озимь у нас вымерзла, гектаров тридцать. И у них тоже около того. Мы, конечно, весной перепахали эти выморозки и пересеяли, отчего окончили сев на два дня позже. А он пересеивать не стал, а в сводках показал, будто у него сев с пересевом, как и у нас, только будто он первым все работы закончил. Ну, ему за это и почет. Говорю я ему: «Что ты, Иван, делаешь? Ведь тебе с этих гектар и зернышка не собрать, а хлебопоставку платить придется». А он: «Заплатим, мы богатые. Почет денег стоит». Ломается, как купец на ярмарке, забыл, что купленному почету – невелика цена. Ну, хлеб он государству сдал, а колхозников обделил.
– Дали знамя-то?
– А как же. Под духовые трубы!
– А вы молчали?
– Многие знали, да молчали. Даже в ладоши хлопали. Ты посмотрел бы, как он знамя получать приехал. Чуть ли не весь колхоз с собой привез. Обедать идут всей делегацией, на заседание тоже, и все под знаменем и с песнями. Смотреть нехорошо. – Крутилин сильно затянулся, так, что даже папироса зашлась синим пламенем. – Ты спросил: а почему я молчал? Попробовал я рот разинуть, тут же мне такой кляп воткнули, что и посейчас моего писку не слыхать. На слете, как положено, прошу слова, а мне все не дают и не дают. Что, думаю, за причина? Еще посылаю в президиум записку. Жду. Подходит ко мне секретарь райисполкома и так пальчиком приманивает. Иду, а он ведет меня в президиум, только не прямо, не через ковровый мосток, а сбоку, в ту дверку, в какую артисты входят. Завел в какой-то закуток и спрашивает, о чем я намерен речь держать. А когда узнал, то сказал мне так: «У нас тут торжественный слет, и ты своим выступлением декорацию нам не порть. Тем более слова тебе не дадим, у нас речи давно расписаны, а для самокритики зайди завтра ко мне в кабинет, там тебя сполна выслушаю». Я ему говорю: «Хочу правду открыть». А он: «Народ в твоей правде не нуждается, может быть, у вас личные счеты». Все. На этом мы и закончили.
– Совсем закончили? – спросил Роман.
– Ну, дальше такая пошла дурость, что и вспоминать неохота. В общем, отправился я в чайную и там до срамоты напился, и в таком виде вынес я решение: сейчас, не медля, прорваться на ковровый мостик и все высказать, что накипело. Спасибо, Серега меня тут перехватил и увез домой от позора. Утром как проспался, то и представил себе всю прекрасную картину. Представил картину и подумал: «Ну, Илья Иванович, хотел ты по дешевке правду достать, а она, правда-то, дорогая». Вот тогда я и стал добиваться правды…
Он положил ладонь на стол и крепко прижал ее:
– В настоящую весну решили мы знамя взять. У Ваньки Шонина отобрать в честном бою.
– Отберете?
– Твердо. У нас все рассчитано, как на фронте. Или не жить мне в этих краях.
– А тогда на слете, значит, отступил?
– Кто сказал?
– Ну, если напился до срамоты…
– Такой непростительный грех был. Смалодушничал. Нет, я не смирный отступник. Об этом очковтирательстве я в райком партии написал. Вызвали меня на бюро да мне же выговор и припаяли. Тогда я осмелел и «самому» написал. – Понизив голос, Крутилин благоговейно повторил: – «Самому», понятно?
– Ну и что?
– Дополнительно строгача вкатили в личное дело.
– Да за что же?
– Черт его знает за что! Зачем через голову областных и районных организаций воздействовал. И еще сказали, что Шонин нам нужен, как пример, как образец, и мой партийный долг не подкапываться под него, а превозносить и равняться. Слышишь, на очковтирателя равняться – мой партийный долг!
– А Сталин-то что ответил?
– Ох, и чудак же ты, еще хуже меня: да не дошло до него мое письмо. Теперь у меня другой план. Теперь надо нам завоевать Красное знамя, занять почетное место. И вот тогда, с этого почетного места, я с ними со всеми и поговорю. Узнают они, где правда, а где обман. Партию обманывать, Советскую власть? Этого не позволим!
Он еще хотел что-то сказать, но тут послышались какой-то отдаленный грохот и не то хриплые выкрики, не то пение. Загалдели колхозники на дворе.
– Ванька Шонин едет. – Крутилин встал, подтянул ремень, руки его вздрагивали. – Едет вызывать нас на соревнование. Ну ладно, пусть покуражится, а только и у нас гостинец тоже припасен для друга дорогого.
14
По степной дороге летела тачанка. Пыль вырывалась из-под копыт пары остервенелых гнедых. Пыль клубилась из-под колес и, подхваченная степным ветром, долго еще висела в нагретом воздухе, прежде чем расстелиться по дороге и по окрестным полям. Степная, суховейная пыль, соленая и едкая.
А в тачанке четверо: трое бородатых, но еще не старых, четвертый бритый, черноусый и, несмотря на цветущие годы, лысоватый. Глаза у него темные, цыганские, хмельные. Отчаянные, опасные глаза. Это и был Иван Шонин – председатель колхоза «Заря». Он с одним из бородатых расположился на заднем сиденье, и они вдвоем удерживали знамя, рвавшееся к сияющему небу. Одному бы нипочем не удержать.
Двое других сидели на передке, один управлял конями, другой взмахивал кнутом, не давая им передышки. Все четверо пели любимую шонинскую:
Среди лесов дремучих товарищи идут,
В своих руках могучих погибшего несут.
Пели строго, согласно, как в церкви.
Тут на крыльце показался Крутилин, вид у него был настороженный и решительный. Шонин горделиво двинулся навстречу, а за ним, поджав губы, посапывая в бороды и подпирая своего вожака плечами, как перед дракой, двинулись его спутники.
«Как в бой идут», – подумал Роман и решил пока что не вмешиваться.
Ни один из колхозников, хозяев стана, не тронулся с места, будто и не заметили парада, который устроил Шонин.
Спускаясь с крыльца, Крутилин протянул руку:
– Здорово, сосед, – проговорил он, но не особенно приветливо. – С чем приехал?
– Карты козыри покажут.
– В открытую или побережешь?
– От друга ничего береженого у меня нет, – играя веселыми глазами, заверил Шонин. Помедлив с минуту, он, пока еще без азарта, выкрикнул: – Срок всей посевной десять дней!
Колхозники насторожились. Десять дней, если даже весна пойдет дружная, срок строгий. Крутилин сощурил глаза, и на его бурых от солнца и ветра щеках, как на подсыхающих степных буграх, появился седоватый налет.
– Крепко! – от всего сердца похвалил он. – Наши сроки подлиннее. За пятнадцать дней управимся. Зато полсотни гектар сверх плана сделаем.
Шонин тоже от всего сердца и уважительно похвалил:
– Крепко. Вызов принимаем. На полсотню согласны. А когда у вас намечается выступление?
– Начнем, как только земля позволит. По весне глядя.
– Ага. Понятно. На бога, значит, уповаете. По божественным планам…
Его спутники, как по команде, рассмеялись, но, видать, не оттого, что смешно, а так у них спланировано: при случае высмеять Крутилина. Такой случай подошел. Посмеялись. А один из них сказал:
– Директиву из небесной канцелярии дожидаться станете?
Не обратив на это никакого внимания, Крутилин твердо сказал:
– Штуки эти нам известны. Сеять начнем, как земля провянет.
– Штуки! – торжествующе воскликнул Шонин. – Не те слова говоришь. Мы не можем ждать природных милостей. С ней, с природой этой, бороться надо насмерть. Задумали мы дело рисковое, да трусы в карты не играют. А весну мы обманем. Сеять начнем, как только сойдет снег.
– В грязь?
– Сей в грязь – будешь князь!
– С лукошком?
– Обязательно! Пока вы соберетесь, мы уж половину засеем.
– Дедовский способ.
– Был дедовский, станет передовой.
– Все может быть, – проговорил Крутилин, – а только думается мне, что старый способ не станет передовым.
– Это как сказать.
Сунув руку в карман с таким видом, будто там у него запрятан тот главный козырь, которым он намеревался сразить своего противника, Шонин горделиво усмехнулся.
– Вот! – строго выкрикнул он, выхватывая плотно сложенную газету. – Если еще до вас не дошло, то вот вам от нас подарок.
Шонин – изворотливый, удачливый – почитал землю, как богатого, но прижимистого отца, сорвать с которого что-нибудь – дело нелегкое. Тут надо очень постараться и без обмана не обойтись. И он старался, не разбираясь в средствах, все они были для него хороши, особенно если начальство одобряло.
Поэтому он первым в районе ухватился за сверхранний сев, хотя понимал, что способ этот ничего хорошего колхозу не даст. Но его предложил сам секретарь обкома как действенное средство против засухи и суховеев. Газета, в которой все это напечатано, провозгласила лозунг, очень похожий на русскую пословицу: «Сей в грязь – будешь князь». Только похожий, потому что не было здесь ни народной мудрости, ни мужицкого трудного опыта. Это было чисто канцелярское измышление, к которому сейчас же примкнули подхалимы и научно все обосновали. Появились даже статьи, пропагандирующие новый метод, подписанные известными учеными. Дрогнули и не такие, как Шонин.
По всей засушливой области началась подготовка к сверхраннему севу в грязь.
Очень скоро сообразив, что к: чему, Шонин развернулся вовсю. Дело поставил широко, и людям несведущим могло показаться, что с хорошим хозяйственным размахом и расчетом. У него уже была создана из стариков бригада сеяльщиков. Сеяльщики с лукошками ходили по снегу, рассевали пока вместо зерна песок – тренировались. Примчались фотографы, и уже во всех газетах появился старик с бородой, отнесенной ветром к плечу, и с лукошком на шее.
Вот именно эту газету Иван Шонин и выбросил как главный свой козырь.
На замечание Крутилина, что ничего хорошего из этого не выйдет, он так же залихватски спросил:
– Ты, значит, против руководящих указаний?
Нет, Крутилин, не против указаний, но ведь насчет сева в грязь никаких указаний не было. Просто был совет.
– Совет. Чей?
Крутилин ничего не ответил. Если ты уверен в своей правоте и видишь, что противник ни в чем не уверен, то молчание – лучший ответ. Ведь если нет веских доказательств, то не подберешь и возражений. Конечно, Шонин не очень-то, видать, уверен в себе. Должна же у человека остаться хоть капля совести?
– Ты, значит, против науки? – не унимался Шонин.
Тут уж Крутилин не вытерпел:
– Да какая же это наука, которая идет через приказ, которая выращивается не на земле, а в кабинетах?
– Ну уж это ты загнул, так загнул! Смотря какой кабинет! – Тут Шонин как-то подтянулся и даже погрозил пальцем.
И на угрожающий шонинский палец Крутилин не глянул. Он громко, чтобы все услыхали, проговорил:
– Ох, Иван, крученый ты человек. А только, сколь ни крутись, землю не обманешь, весну не обойдешь. С природой нам соображаться надо, как велит партия. А тут установка твердая: посеять все машинами, в короткий срок и обеспечить высокий урожай. Было все это у нас и не так еще давно: отцы-деды наши из лукошка спокон веков сеяли, да что-то в князья ни один не вышел. А из грязи век не вылезали. Теперь, спасибо Советской власти, сняли с мужицкой шеи это лукошко, а Шонин снова его прилаживает на старое место. Не заладится это, не та нынче шея у мужика.
– Бона тебя куда занесло, – торжествующе и грозно выдохнул Шонин. И к колхозникам: – Все слышали?
Не получив ответа на угрожающий свой вопрос, Шонин еще что-то приготовился сказать, но тут Роман понял, что пришла пора осадить зазнавшегося председателя.
– А газеты, надо не только читать, но еще и понимать, что читаешь.
– Ага! – воскликнул Шонин, никак не ожидавший возражений. – Кто таков? Это что такое за человек?..
Он как-то боком, по-петушиному пошел на Боева, и бородатые его спутники двинулись за ним, угрожающе поигрывая плечами.
– Корреспондент это, – впервые засмеялся Крутилин, предвкушая неминуемое шонинское поражение. – Корреспондент и уполномоченный райкома.
Но и тут вывернулся находчивый председатель: он тоже заиграл плечами, но уже совсем не угрожающе, а скорее угодливо, и, подойдя к Роману вплотную, протянул руку с таким радушием, словно несказанно был осчастливлен приятной встречей.
– Желательно мне, – проговорил он, хотя и приветливо, но в то же время с некоторым высокомерием или вызовом, – желательно с вами познакомиться и иметь сурьезный разговор…
– А знамя-то зачем? – спросил Роман строго и даже осуждающе. – Знамя надо уважать, а вы его в пыли треп лете.
– Свернуть знамя, – приказал Шонин.
– Ну вот, теперь начнем разговор о весне, – сказал Роман и – к Крутилину: – Зови гостей в хату, Илья Иванович.
15
Старик Исаев распахнул тяжелый сторожевский тулуп. Теплая ночь стояла над землей, и будто не тучи, а мохнатый тулуп обволакивает весь мир, и в тишине громче слышится, как гремят ручьи, сбегая с пригорков.
Из общежития доносятся приглушенные голоса. Исаев крутит головой: беда, до чего Шонин горяч! А наш – как дуб. Не сломишь. Как он Шонину-то: «Совесть надо перед государством иметь». А тому все смех: «Победителей, говорит, не осуждают». Победитель. Сколько хлеба колхозникам недодал, обман свой прикрывал. Конечно, – думает Исаев, – наш-то Крутилин своего поту не жалеет, это верно, но уж и чужого выжмет, дай бог ему здоровья. Кто тут хуже, кто лучше, ни хрена не разберешь.
Весенняя ночка хотя и не особо долгая, однако все передумаешь-передремлешь, пока холодная зорька ознобит. Зорька ознобит, зато денек согреет. Дни-то шибко горячи пошли. И что ни день, то новое удивление.
Умаявшись от беспокойных ночных дум, Исаев поправил сползающий с толстого овчинного плеча ремень берданки и поуютнее прислонился к стене амбарчика. Приятно хрустнула под валенком хрупкая ледяная корочка. Подмораживает – утро близко.
Из степи тянет разными ветрами: то холодком потянет, то вдруг пойдет теплая струя, душистая, как из перезимовавшего сенного скирда. Удивительно, откуда берется такой сытный запах в талой весенней степи?
Разные ветры идут по степи, спокойные, родные, знакомые. Вот сейчас самое время и вздремнуть вполглаза по-заячьи, по-сторожевски. Исаев зевнул с такой крепкой сладостью, что даже слеза выжалась. Но он тут же распахнул глаза и беспокойно потянул носом. Керосин. С чего это вдруг в степи запахло керосином? Присмотрелся. В предрассветной непрочной темноте далеко, у самой дороги, рассмотрел бестрепетный веселый огонек. Откуда он взялся? В такое время? Горит, не дрогнет, словно в хате оконце. Что за история? Вечером ничего не было там, а сейчас – дом. Откуда?
Ничего не понимая, Исаев насторожился. Вот в степи возникли голоса. Люди шли не таясь.
Голоса приближались. Двое парней остановились на дворе, под фонарем, не зная, куда идти дальше. Исаев спросил из темноты:
– Вам чего?
– Нам воды, – ответил один из пришедших, встряхнув большим ведром.
Исаев вышел к ночным посетителям. Это были совсем молодые парни, по всей вероятности, трактористы. Одежда лоснилась от масла и пахла керосином.
– Вода у нас в колодце, – ответил старик не торопясь. – А вы откуда? Вижу огонь, а что такое – не знаю.
– Да ты что, дедушка Исаев, меня не узнаешь? – спросил один из пришедших. Старик присмотрелся:
– Да это Костюшка Суслов. А что у вас светится вроде окна?
– Тракторный вагончик у нас. Живем в нем, культурно отдыхаем. Там газетки у нас, и простынки, и все такое.
Исаев охнул:
– Ох ты. А простынки вам к чему?
– Для культуры же…
Они дали ему закурить. И бумага, и, кажется, даже махорка попахивали керосином. Это понравилось старику и примирило его с простынками. Но тут Костюшка еще добавил:
– У нас и музыка есть. Патефон. Только пластинки все с шипом, как гадюки…
– Ладно, – растерянно махнул Исаев мохнатым рукавом и предложил: – А вы к нашему стану поближе придвигайтесь. Чего вам в отдаленности куковать.
Костюшкин товарищ обстоятельно объяснил:
– Мы же на два колхоза работаем. Там у нас самый центр. Пошли, Костька.
Они ушли в темноту, оживленно переговариваясь о чем-то своем, не совсем понятном для старика Исаева. Докурив, он старательно затоптал окурок и снова зашагал вдоль амбара и навеса, где стояли лошади. Из-под навеса пахло теплым навозом и конским потом.
16
Только после полуночи закончилось совещание. Шонин уехал со своими спутниками. Колхозники разошлись по своим местам. Остались Боев и Крутилин, ожидая, когда им оседлают коней. Тут же стоял Исаев в полной боевой готовности. Стоял и вздыхал. В черной степи ровно горел огонек тракторного стана.
– Музыка у них, – неодобрительно сообщил старик, – простынки…
Никто ему не ответил, тогда он прямо выразил недовольство:
– Хлеба музыкой не взростишь. Хлеб от мужицкого поту растет.
– Много у тебя росло. – Крутилин зевнул. – Однако ты тут посматривай.
Вот и поговорили. Но Исаев еще не потерял надежды задеть председателя каким-нибудь замечанием, пускай даже самым несуразным, и даже чем несуразнее, тем лучше, скорее разговорится. А если председатель начнет что-нибудь объяснять, то не скоро кончит. Любит он человека до ума довести.
Рассчитывая именно на такой продолжительный разговор, Исаев поднял бороду к предрассветному небу и как можно равнодушнее проговорил:
– В прежние-то времена хлебушек без науки родился, да еще как…
– Родился, да не густо…
Ага, задел. Теперь пойдет. Старик распахнул тулуп и, чтобы лучше показать, что он готов слушать хоть до утра, сдвинул мохнатую шапку, открыв уши.
– Что есть наука? – продолжал Крутилин. – Это опыт народа. Пришел первый мужик, расковырял землю и посадил первое зерно в эту землю и стал смотреть, как все произойдет. Еще народ писать-читать не умел, а наша крестьянская наука уже существовала. Отец учил сына, а сын передавал дальше. Сколько тысяч лет прошло от первого зернышка, посаженного человеческой рукой, столько лет у нашей науки, называемой агрономия. Все ученые и академики отсюда свою ученость приобрели. От мужицкого векового опыта. Которые про это забывают, от тех только вред народу. Вот сегодня Ванька Шонин в грязь сеять налаживается из лукошка. Говорит, сам секретарь обкома поддерживает. Не знаю, какой злой дух ему это нашептал, а только я так считаю, что это против науки, а значит, и против народа.
А от навеса уже вели оседланных лошадей, слышались неторопливые удары копыт о звонкий ночной ледок.
Оставшись в одиночестве под желтым светом фонаря, Исаев слушал, как затихают голоса в общежитии и замирает в степи глухой стук копыт.
17
Сначала решили завернуть на тракторный стан, но, как только выехали на дорогу, в окошке погас огонек. Крутилин; решил не беспокоить трактористов, и они поехали прямо в село.
Лошади сонно перебирали ногами на широкой степной дороге. Снег на буграх уже сошел, а в низинах держался, но уже непрочно. Стоял тот самый сытный запах, которым дышит степью весной: запах сырой обнаженной земли, слежавшегося сена и прелых трав.
– Земля, – проговорил Крутилин глубоким голосом, – всей жизни начало, сколько за нее мужицкой крови пролито. И борьба еще не кончена.
Роман ничего не ответил. Он вырос в деревне и привык считать землю источником жизни, но это у него было простое, естественное чувство, лишенное всякого философского начала. В замечании Крутилина и в его рассуждении о крестьянской науке он услыхал желание осмыслить и объяснить все происходящее в деревне. И сегодняшний горячий разговор – разве это не продолжение извечной борьбы за владение землей?
Покачиваясь в седле, Роман слушал Крутилина и не знал, что ему ответить. Да, земля всегда была предметом самых ожесточенных классовых столкновений, но почему сейчас, когда она вся в одних руках, в руках пахаря, почему же сейчас-то не прекращается борьба за владение землей?
Опустив поводья, Крутилин расслабленно покачивался в седле. Может быть, даже задремал под остренькое позванивание подков на хрустальном льду. И Боев тоже опустил поводья, расслабил тело и начал погружаться в сонное оцепенение.
И, как во сне, услыхал голос Крутилина:
– Волчий лог.
Он проснулся не сразу. Сначала сквозь вязкую сонную оболочку начал просачиваться какой-то смутный слитный шум, похожий на дальний звон многих колоколов. Он ниоткуда не шел, этот звон, он просто был кругом, оглушающий, как вода, в которую прыгнешь с кручи в горячий летний день. И снова голос Крутилина:
– Волчий лог.
Лошади осторожно спускались к оврагу по скользкой дороге. Крутилин что-то сказал, грохот бегущей воды заглушил, его голос, но Роман понял, что ему, надо держаться строго за ним. Это было очень трудно, потому что в овраге было темно и ничего не слышно, кроме шума воды и грохота, когда обрушиваются подмытые водой глыбы земли. В таких случаях лучше всего положиться на коня, он, если его не дергать, всегда выручит.
Роман ослабил поводья, взялся за холку и почувствовал, как напряженно вздрагивает влажная прохладная кожа коня. Плотнее сжал колени и сам вжался в седло, чтобы не упасть при внезапном прыжке, хотя знал, что он поймет, когда конь приготовится к прыжку. И он это почувствовал: сначала его слегка откачнуло назад – это конь присел на задние ноги и подтянул их к передним, – потом толчок такой сильный, что Роман почти ткнулся лицом в гриву.
Гулко ударяя копытами и храпя, конь вынесся на кручу. Крутилин ожидал его.
– Живой?
– Мостик бы тут поставить, чем так ноги ломать.
– Отвык ты, Ромка, от нашего обихода. И все перезабыл. Это же на неделю, не больше, такая гулянка. Поревет, поиграет и притихнет. Разве что летом после хорошего дождя, но и то на час-два. А мосту на этом месте не устоять. Сорвет.
Они свернули вправо и поехали по отлогому склону к притихшей в темной тишине березовой роще. Это место так и называется – Березовая ростоша. А чуть повыше, на холме, среди чисто и призрачно белеющих стволов возвышался обелиск – братская могила сельских активистов, расстрелянных белогвардейцами в девятнадцатом году.
У подножия холма, поросшего прошлогодней побуревшей травой, сошли с коней и, привязав их к березам, начали подниматься к обелиску.
– Батьку твоего проведаем и всех наших товарищей, – так обычно и просто проговорил Крутилин, будто и в самом деле по пути завернули к добрым своим приятелям. Посидят, поговорят, выпьют, может быть, и поедут дальше по своим делам.
Здесь, на вершине холма, было светлее оттого, что березы расступились и выстроились вокруг обелиска, сложенного из какого-то красноватого камня. Железная звезда, выкованная в колхозной кузнице, может быть, из старого лемеха, венчала обелиск. Железная звезда, слегка тронутая по краям желтоватой ржавчиной.
Раньше, как припомнилось Боеву, обелиск был деревянный, крашеный, и звезда тоже деревянная, только железный лист, на котором на вечную память записаны имена погибших, остался старый. Их было десять, а сейчас оказалось одиннадцать. Кто этот одиннадцатый – в темноте не прочтешь.
– Коля Марочкин, – сказал Крутилин. – Светлой памяти человек. Здесь же его и убили.
Коля Марочкин – избач. Заведующий избой-читальней и первый просветитель на селе. Темно в тридцатые годы жили степные деревни и села. В долгие осенние и зимние вечера собирались мужики у какого-нибудь бобыля или просто в овине и при свете коптилки играли в подкидного дурака или «в носы». Коптилка воняла старым бараньим жиром, от махорочного дыма не продохнуть, мужики беззлобно матерились, шлепая засаленными картами по носу проигравшего.
Картины знакомые – насмотрелся на них Роман во время своих бесконечных командировок.
– Коля Марочкин, – проговорил Роман. – Не помню я такого в нашем краю.
– Ты и не можешь помнить. Он приезжий. ВОЛАГИТ его к нам прислал, как организатора избы-читальни. Читальню он организовал да так у нас и остался. Годами он – тебе ровесник. Первый комсомолец в селе, веселый человек, артельный. Народ его любил. Под избу-читальню у нас лучший дом определен, самый большой, да и тот был тесен.
И это тоже очень хорошо знает Роман, до того хорошо, что даже сейчас ему показалось, будто он видит освещенные окна избы-читальни, единственные во всем селе, до полуночи не гаснущие. Керосина-то почти пи у кого нет, и K°ля Марочкин, возвращаясь из волостного агитационного пункта, вместе с пачкой газет и брошюр бережно несет и жестяной бидончик керосина.
«Керосин… – думал Боев. – Жаль, что не умею стихами, поэму написал бы про маячный свет лампы в окнах читальни, про агитационную силу керосина».
Сказал Крутилину, тот посоветовал:
– А ты напиши, как умеешь. Немного времени спустя будущее население, пожалуй, и не вспомнит про наше житье. И про Колю напиши, как он весной позапрошлого года пришел на это вот самое место, чтобы памятник покрасить. Тогда еще, если помнишь, деревянный памятник стоял. А его красить надо было каждую весну. Тут на Колю и налетели кулаки-бандиты. Мы его здесь и похоронили, в братской могиле. Чести этой достоин. Вот подымем колхоз, разбогатеем – поставим тут памятник навечно и всех на золотую доску запишем.
Все это было сказано с таким сонным спокойствием, будто ничего Крутилину не надо, дали бы только свалиться и уснуть. Все правильно: намаялся человек за день, устал и хочет спать, Но Боеву это желание, такое естественное, вдруг показалось обидным и недостойным этих минут горьких воспоминаний. Взбудораженный своими мыслями, он посмотрел на Крутилина. Бледное в темноте лицо председателя оказалось и в самом деле усталым. Но стоял он прямо, может быть, даже слегка напряженно: одна рука вытянута, как по команде «смирно», другая, в которой он держал фуражку, прижата к груди. А голос звучал требовательно, словно он отдавал приказ:
– Данное место кровью долито, и этого мы не забудем, кто забудет, тому напомним твердой рукой. Слышишь, Роман! Ты это, все тебе известное, описать должен. Для чего тебе талант и отпущен в полную меру. Батьку-то хорошо помнишь?
– Помню. Все я помню. Хромал он и кашлял по ночам.
– Это он после тюрьмы. Деникинцы его… А так он здоровый был. Конники, они все почти на здоровье не жалуются.
– Все знаю и все запомнил, что мама рассказывала.
– А что забыл – напомним, – угрожающе пообещал Крутилин, и даже нагайка в его опущенной руке вздрогнула.
Еще постояли немного, слушая отдаленный грохот бешеной воды в овраге. Крутилин спросил:
– Набрался отваги? Это тебе надо на всю дальнейшую жизнь. Ну, тогда поехали. Гляди-ка, скоро и светать начнет… – Спускаясь с холма к лошадям, он говорил: – Это, когда трудности навалятся такие, что жизнь не мила, я тогда, сюда приду и вот тут постою на пригорочке, товарищей наших припомню. А ведь им-то похуже пришлось. Им-то, наши-то трудности внимания не стоящими показались бы. Мы, чуть что не по-нашему или, в чем нехватки, так сразу кручинимся, жалобы пишем. Эх! – И уже, сидя в седле, жестко закончил: – Как рукой всякую слабинку к чертовой матери.
Всю дорогу ехали молча, и только неподалеку от села Крутилин спросил:
– Насчет колхозов что думаешь?
Встряхнув головой, Боев ответил:
– Думаю – правильно.
– Так это я и сам так думаю. Давай закурим – дрему разгоним.
Придержали коней. Закурили. Крутилин повторил:
– Правильно, раз партия велела. А не круто ли взяли?
Боев не знал, что ответить. Крутилин, коммунист, старше его намного, человек твердой воли, зря не спросит. Отвечать надо прямо.
– Не знаю, – честно сознался Боев.
– А думаешь, я знаю? По всем данным, правильно и своевременно, а как посмотришь практически, то как-то все не по-хозяйски. Дров наломали много. Ну, так на то, должно быть, и революция, чтобы ломать. Только над землей мудровать все-таки нельзя. Ее, как и человека, перевоспитывать надо на коммунистический лад. А такие, как Ванька Шонин, не только землю пакостят, они саму идею пачкают. Что для него колхоз? Артель мужиков. А то забывают, что мужики на земле хозяйствовать хотят, а не батрачить. Наш народ не против колхоза. Мы дружные. Нас только в спину не толкай, сами за партией нашей пойдем, как в семнадцатом году. А ведь тогда и Ванька Шонин не последним бойцом был. Всю гражданскую геройски воевал. А когда хозяйствовать пришлось, тут он и не годится. Привык шашкой размахивать, а хлеба атакой не добудешь…
Лениво передвигая ноги, лошади спотыкались на подмерзшей за ночь дороге. Роман продрог в седле, но ему было лень сойти на землю, чтобы согреться. Скоро лошади прибавили шагу и перешли на рысь – верный признак близости дома. И в самом деле, как только въехали на пригорок, увидели село в низине. Уже легкий предутренний туман колыхался над соломенными крышами и путался в голых деревьях. Нехотя и по-утреннему хрипло лаяли собаки. Глядя на родное село, Крутилин проговорил сквозь зевоту:
– Мужика из единоличности вытащить трудно, а единоличность из мужика и того труднее.