Текст книги "Котелок дядюшки Ляо"
Автор книги: Лев Минц
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Точнее говоря: дорасти до брюк.
Немного ностальгии…
Не верьте, благосклонный читатель, особенно если вы молоды, рассказам старших, вспоминающих золотые времена собственной юности. Не хочу сказать, что они врут, отнюдь, – им самим кажется, что они говорят чистую правду. Просто правда эта скрыта дымкой лет, иной раз густой, как туман, а человеку – тем более в возрасте – свойственно, сравнивая нынешнюю молодежь с прежней, преувеличивать недостатки первой и достоинства последней. Среди рассказов этих есть одна особенно любимая тема.
– Экие вы, – говорит старший; – никаких мыслей, одни тряпки на уме. Джинсы ему, видишь ли, подавай, да чтоб «ливайсы», понимаешь! Мы в вашем возрасте вообще не думали, что надеть, важнее заботы были.
Автор этих заметок совершенно не собирался очернять немолодых людей, своих, увы, ровесников. Более того, он и сам отдавал дань нудности, доказывая, к примеру, лет тридцать назад одному молодому человеку, что носить штаны за двести рублей (именно столько тогда стоили те самые «ливайсы»!) – аморально. Автор – а впрочем, что это я все автор да автор? – так вот, я был совершенно искренен.
Просто я забыл, как за тридцать лет до этого разговора мои собственные родители гневно объясняли мне, что тринадцатилетнему мальчику нечего скандалить из-за права на длинные брюки, лучше бы об учебе побеспокоился. А походить пока можешь и в коротких. Мы в твоем возрасте…
Нет, одежда во все времена была предметом заботы, и не просто как защита тела, но и как знак, обозначающий место в некой иерархии. К штанам это относилось в самой полной мере.
В те послевоенные годы (и, очевидно, в довоенные, ибо детская мода тогда менялась медленно) мальчики младшего и среднего школьного возраста ходили преимущественно в коротких штанах и длинных чулках, причем часто – и зимой, и летом. Школьная форма существовала только в женских школах, в мужских же ее еще не придумали. Впрочем, выглядели мы все равно довольно однообразно: в вельветовых костюмчиках болотного, черного, коричневого и синего цветов и в коричневых разных оттенков чулках в резинку. К тому же все были стрижены под ноль.
Но и дошкольники, и семиклассники были одинаково одеты только на первый взгляд. В действительности же существовала целая иерархическая гамма, и опытный взгляд немедленно определял, кто есть кто, а нарушитель подвергался остракизму. Класса до четвертого (но часто и в пятом, а иной раз и в шестом) преобладали штанишки выше и сильно выше колен, смахивающие на современные шорты, но существенно мешковатее.
Чулки к ним носили на резинках, прикрепленных к лифчику – вроде короткой полотняной маечки, застегнутой на обтянутые полотном же белые пуговки на спине. Застегнуть их сам носитель лифчика редко когда мог, это делала мама. Я и в самом юном возрасте не мог понять, почему бы не застегивать пуговки спереди? Эстетические соображения здесь ни при чем, ибо этот предмет туалета широкой публике не демонстрировался. Младшие ребята воспринимали лифчик с резинками как должное, смущения от его ношения не испытывали, разве что неудобство от того, что застежки на резинках вечно расстегивались и чулки падали. И среди играющих ребят дошкольного и младшего школьного возраста постоянно то один, то другой выходил из игры, чтобы подтянуть чулки и застегнуть резинки.
Класса с четвертого-пятого больше носили штаны с застежкой под коленкой, именовавшиеся гольфами (не путать с одноименными высокими носками, которые тогда у нас еще не были известны). Гольфы эти напоминали брюки, в которых Черчилль с братьями по правящему классу играли в гольф (также нам неизвестный), не больше, чем московский пятиклассник – маленького лорда Фаунтлероя. Поскольку покупались они на вырост, то их зачастую застегивали и над коленками, и они колыхались вокруг ноги, как колокола. На последнем этапе ношения они сидели уже в обтяжку, как панталоны кавалера XVIII века, а манжета с трудом сходилась на заметно увеличивающейся икре, и потому постоянно отлетавшие пуговицы доставляли мамам дополнительные заботы.
При этих штанах лет эдак с одиннадцати лифчик решительно отвергался, и верхом мужественности представлялась круглая резинка. У нее тоже была неприятная тенденция постоянно сползать, а потому существовали хитроумные приемы подвертывания вокруг нее чулка, чтобы он не сваливался.
Но, только отказавшись от лифчика и перейдя на мужественную круглую резинку, молодой человек начинал зорко следить за ближними и, заметив, скажем, перед уроком физкультуры другого юнца в резинках с застежками, тут же подвергал его осмеянию. На фоне жалкого положения осмеянного ближнего молодой человек чувствовал себя взрослым и мудрым. Собственный костюм казался ему нормальным и достойным, так же считали и окружающие. Но длилось это лет до тринадцати.
Все больше и больше ровесников появлялось в школе в длинных брюках, а если быть точнее, в байковых лыжных штанах, в которых тогда не стеснялись ходить на занятия и студенты, и через некоторое время тот юноша, который не замечал нелепости своего детского костюмчика в глазах окружающих, получал от них прямые указания на это. Во всяком случае, ему разъясняли, что дитя в коротких штанишках не имеет равного голоса со взрослыми мужами, ноги которых прикрыты штанинами.
Как правило, следствием разъяснения был разговор с родителями, описанный мною выше, и разговор бывал труден не только из-за педагогических взглядов старшего поколения, но и потому, что в те легендарные времена существовали дефицит и трудности с одеждой.
Разговор имел место обычно классу к седьмому, но я помню еще и восьмиклассников (правда, немного), не созревших до решительной битвы за брюки. К неформальной элите класса они обычно не принадлежали.
Чулки же еще некоторое время носили, но даже скрытые под длинными штанинами, они уже подворачивались под колено: так считалось приличным. По крайней мере, в седьмом классе. С восьмого класса школьная администрация дозволила отпускать волосы, и вы становились официально если не взрослым, то большим.
Все эти ностальгические воспоминания нужны не только для того, чтобы рассказать о быте и нравах предков младшему поколению, но и для того, чтобы лишний раз подчеркнуть, что стремление к иерархии и занятию в ней как можно более высокого места свойственно роду человеческому с младых ногтей.
После победы над родителями в битве за длинные штаны сражение против чулок выглядело лишь эпизодом в великой войне за самоутверждение [1]1
Мы говорили о нашем времени, потому и борьба за самоутверждение здесь выглядит как битва за право носить длинные брюки. На чудесных иллюстрациях художницы Самокиш-Судковской к «Евгению Онегину» маленький Евгений, которого ведут в Летний сад гулять, изображен в длинных штанах, и он же, когда «наш Евгений на свободе», уже в панталонах до колен и шелковых чулках, то есть одет по-взрослому, – и абсолютно наоборот с точки зрения нашего современника. Главное, однако, неизменно: одежда обозначает твое место в возрастной иерархии.
[Закрыть]. Но это сражение расчетливые молодые люди откладывали на теплое время года, лучше всего – позднюю весну. Ибо того, кто не просчитал последствий и лез со своими претензиями зимой, ожидала еще более страшная опасность: кальсоны. Мама уже сдавалась, говоря, мол, чулок на тебя не напасешься, ладно уж, надень-ка ты папины кальсоны. Еще чего, не будешь! Ну и ходи в чулках! Простужаться я тебе не позволю, ишь ты, только б ему в школу не ходить!
Не могу понять, чему обязаны кальсоны – этот полезный предмет нижней одежды – той ненависти и презрению, который к ним испытывают многие, и не только зеленые юнцы. По-моему, кальсоны пришли к нам от немцев, непостижимым образом соединявших стремление облачиться в любом возрасте и по любому поводу в короткие штанишки с любовью к уюту и теплу добротных длинных подштанников. Мне кажется, что «невыразимые» (вежливое наименование кальсон) в холодное время не только удобны, но и просто необходимы, во всяком случае, в определенном достойном возрасте.
Но мы говорим о детской одежде и связанной с ней иерархии. Так вот, подросток, замеченный в ношении кальсон, слетал сразу ступеньки на две вниз – куда-то к носителям лифчика, и никакие длинные брюки ему не помогали.
В начале 1960-х годов я трудился на ниве просвещения. Ожидался школьный спектакль, и в моей комнате переодевались два шестиклассника. Оба стянули с себя серые форменные брюки, и один из них остался в трусиках и длинных гнедых чулках, перехваченных синими резинками. Второй переодевался у меня за спиной. И вдруг первый издал дикий вопль, в котором смешались откровенная издевка и злорадное торжество:
– У-я! Позорник! В кальсонах!
Я оглянулся и увидел второго мальчишку, облаченного в сиреневые кальсоны. Красный от смущения, он торопливо натягивал положенные по роли шаровары и от волнения не попадал ногой в штанину. Тут открылась дверь, вошли еще несколько ребят, и шаровары как бы сами собой взлетели к поясу.
Впрочем, что там шестиклассники далеких 60-х! У меня есть брат, видит Бог, отнюдь не школьник. С гордостью скажу, что он – профессор, доктор наук, заведующий крупнейшей кафедрой крупнейшего университета и прочее, прочее, прочее. Перечисляя титулы, я лишь хочу подчеркнуть, что это человек незаурядного интеллекта. И естественно, не юнец: у него уже внук-студент. К тому же за годы экспедиционной работы в тундре он нажил малоприятный радикулит.
Много десятилетий подряд мы гуляли вдвоем по субботам, обсуждая важные события нашей жизни. Эти прогулки и беседы служат предметом иронии младшего поколения. Сопляки, что они понимают в мыслях и чувствах старших!
И вот, как-то морозным днем, когда мы собирались на обычную прогулку, а братец, сняв обвисшие спортивные штаны, взял в руки приличные для улицы брюки, я заметил, что он в молодежных коротких трусиках.
– Чего б тебе не надеть кальсоны, Сашок? – благожелательно спросил я, сидя в удобном кресле.
Профессор презрительно взглянул на меня с немалой высоты своего роста:
– Это ты, наверное, в кальсонах. Я их никогдане ношу!
И нотки того шестиклассника прозвучали в его голосе.
Как же много предрассудков и пережитков сохраняется в нас с далекого детства! Впрочем, и все человечество хранит их со времен своего детства – глубокой древности.
Сева – мальчик в матроске
Те, кто учился в описываемое мною время, помнят еще одну примету школ той поры. Я имею в виду буйное и многочисленное сословие второгодников. Больше всего их скапливалось в пятых и шестых классах, и именно благодаря им эти классы считались трудными. Отсидев (в одном классе) по два, а то и по три года, ребята эти выделялись ростом и более взрослым выражением лица. Некоторые из них тиранили окружающую их мелюзгу, а зачастую и учительниц; другие отсиживали время до 14 лет – тогда можно было уже устраиваться с разрешения роно на работу, и роно разрешение охотно давало – вполне спокойно. Между ними и педагогами как бы заключалось молчаливое соглашение не мешать друг другу. Причин второгодничества была масса, чаще всего – мать воспитывала детей одна. Война только кончилась. Она пропадала целый день на работе, уследить за детьми, особенно старшими, не могла. И после первых скандалов махала на сына рукой, втайне даже довольная, что скоро хоть какой-никакой, а заработок еще в доме будет. Ну а чтобы не шлендрал по улице, пусть в школе лучше посидит.
В классе таких побаивались: у них были больше друзья на стороне («У Ануфриева – Чира приятель! В колонии уже был»), и вообще человеку стоило заручиться покровительством плечистого второгодника, например, давая ему списывать арифметику или русский. Это могло избавить от многих неприятностей, о которых взрослый человек забывает, вспоминая золотое детство. Кое в чем им даже подражали; они первые переходили на сатиновые шаровары – эрзац длинных брюк. А самые старшие из них начинали ходить в сапогах, благо размер ноги уже позволял.
Такое сосуществование с более взрослыми ребятами заставляло взглянуть и на самих себя уже не как на маленьких. А это, в свою очередь, приводило к определенной переоценке ценностей – таких еще недавно привычных и естественных.
Все сказанное мною выше никак не относилось к Севе Простову, очень известному в нашей школе второгоднику. Я учился с ним в четвертом классе, который он в то время посещал в третий раз, и в пятом. Следующий раз в пятый класс он пошел уже в другой школе.
Сева был младшим сыном немолодых заботливых родителей и рос во вполне зажиточной семье. У них была квартира в отличном большом сером доме у Покровских ворот. Привычку ходить в один класс по нескольку раз Сева приобрел только потому, что не любил учиться. Мальчик он был добродушный и никак перед нами, мелюзгой, не выхвалялся ни силой, ни возрастом (а ему, если я не ошибаюсь, в конце четвертого класса исполнилось уже четырнадцать). Правда, ростом он не очень выделялся – эра акселерации еще не наступила, но, конечно, был поплечистее других ребят. На уроках вел себя тихо, но безо всякого интереса.
Выделялся он – даже на фоне четвероклассников конца сороковых – младенческим, я бы сказал, костюмчиком. В наш класс он явился в матроске с такими коротенькими штанишками, что они еле виднелись из-под куртки с морским до лопаток воротником. Пришел он в начале сентября, но не первого числа. Очевидно, первое сентября в четвертом классе утратило для него новизну. Его посадили за мою парту, и мы быстро нашли общий язык. Я, правда, думал, что ему лет двенадцать (тоже куда старше меня!), но об истинном его преклонном возрасте долго не догадывался.
Учиться он не любил, но обожал читать. Он любил читать «Детей капитана Гранта» и обычно, закончив книгу, тут же начинал сначала. Но мог читать и с середины. И если я совершал что-нибудь заслуживающее, с его точки зрения, похвалы, он одобрительно говорил:
– Паганель бы тебя понял.
Что же касается детсадовской матроски, то именно в этом костюмчике он пришел в четвертый класс впервые в неразнообразном по одежде 1945 году. Ему, несомненно, справили бы другой костюмчик, не останься он на второй год. Это вывело из себя обожавших его и возлагавших на него надежды родителей. Но двух лет Севе оказалось мало, предстоял третий год в том же четвертом классе, и тут уж терпение его отца окончательно лопнуло.
– Классы не меняешь, нечего и наряды менять! – бухнул он и залепил сыну оплеуху.
– Отец у меня кремень! – объяснял мне Сева, кажется, не без гордости.
Отец-кремень, как я теперь понимаю, был добряком и, как часто бывает у добрых и совсем не волевых людей, мог упереться в чем-то насмерть, если даже самому хоть плачь от результатов.
По счастью, Сева не очень вымахал ростом, а то матроска на нем могла бы просто лопнуть. Сам он относился к матроске абсолютно равнодушно: главное, чтобы ничего не отвлекало от захватывающих путешествий Гленарвана и его друзей. Ребята тоже не очень-то проходились по поводу его матроски: тихий-тихий, а врезать таким соплякам, как мы, его одноклассники, мог очень увесисто. И когда какой-то парень из класса постарше сказал что-то неуважительное по этому поводу, он был отоварен по первому разряду. Паганель бы его не понял.
Я вспоминаю моего выдающегося соученика не только потому, что ничего нет приятнее забавных воспоминаний детства, но прежде всего потому, что жизнь и приключения «мальчика в матроске», или просто «матросика» (так мы звали Севу за глаза), высвечивают еще одну функцию одежды. А именно карательно-воспитательную.
Бьюсь об заклад, что Севины папа с мамой были уверены, что принятая ими мера заставит любимое чадо забросить «Детей капитана Гранта» и прекратить шляние по двору. Он, думали родители, с головой влезет в арифметику, русский, «неживую природу» и другие фундаментальные науки по программе четвертого класса. Есть же у него честолюбие!
Но коса нашла на камень. А весь-то камень состоял из того, что доброго Севу вполне устраивало скромное положение ученика начальной школы. Отсидев, как положено маленькому, четыре урока, можно было спокойно пройтись по Покровскому бульвару в компании малолетних соучеников и, вернувшись домой, растянуться на ковре с любимой книгой. До прихода родителей домой было еще далеко.
Воспитательная функция одежды потерпела крах. Да и к концу года матроска уже настолько угрожающе затрещала по швам, что первого сентября в пятый – наконец-то! – класс Сева пришел в новом костюмчике. Не столь младенческом, но тоже, конечно, детском; этим, впрочем, он не отличался от остальных. Однако и более сложные науки – да еще по каждому предмету свой учитель – не заставили Севу оторваться от капитановых детей. К концу первой четверти стало ясно, что и этот курс наук придется повторить.
Окончательно потерявшие надежду родители пытались наставить отпрыска на путь истинный. Они обещали ему длинные брюки, если он перейдет в шестой класс с первого раза.
Но Сева был действительно равнодушен к одежде. Кажется, он даже не чувствовал возрастной разницы между собой и нами. Во всяком случае, когда его ровесники начали целоваться в подъездах с девочками из женской школы, он продолжал играть с нами в штандар и расшиши и читать «Детей капитана Гранта». Очевидно, родители его сломались и довольствовались тем, что их нечасто приглашают в школу. Единственно, в чем оставался непреклонным отец-кремень, был вопрос одежды.
– Ходишь в младшие классы, ну и одевайся как маленький! – заявил он.
Следующий срок в пятом классе Сева отбывал уже не в нашей школе. Я с ним еще встречался, хотя и довольно редко. И стоило упомянуть об этом в школе, как одноклассники оживлялись. Наверное, Севина неторопливость в получении образования приятно оттеняла наш прогресс. Вспоминали, естественно, и пресловутую матроску. Потом как-то связь прервалась, и вспоминать Севу почти перестали.
И вот – в конце седьмого класса – я зашел в булочную на углу Покровского бульвара и улицы Обуха. За барьерчиком, направлявшим отобравших хлеб покупателей к кассе, двигалась длинная очередь, и я замешкался: стоит ли становиться? Тут меня окликнули. Это был Сева Простов. Я сунул ему деньги, он взял мне батон, и мы двинулись, находясь по разные стороны барьера. Оказалось, что Сева уже в шестом. «По первой ходке», – сказал он. На Севе было вполне взрослое серое пальто, и выглядел он солидно. Даже кассирша спросила: «Что у вас?», – но пока она считала деньги, мой старый друг сделал шаг от кассы и протянул мне мой батон, а она, посмотрев ему вслед, крикнула: «Мальчик, сдачу забыл!»
Сева вышел из-за барьера, и я понял, почему она изменила обращение. Если пальто придавало ему почти взрослый вид, то сразу там, где оно кончалось, совсем по-девчачьи начинались тонкие ноги, туго обтянутые невинными детскими чулочками в резинку.
Перехватив мой взгляд, Сева снисходительно усмехнулся:
– Мелкая месть родителей. Но меня голыми руками не возьмешь, – добавил он гордо. – Сами еще пожалеют.
Он пасанул мне подвернувшуюся консервную банку. Я немедленно вернул ее, мы перекинулись несколько раз, и Сева мощным ударом послал банку в лужу. Банка лязгнула о камень и затихла.
– Сами пожалеют, – повторил Сева.
– Здорово ты их зажал, – заметил я.
– Да нет, чего там зажал. Просто делаю вид, что мне самому так больше нравится. Уж отец взмолился: «Севка, – говорит, – ну кончи ты шестой класс, сразу тебе брюки купим и пиджак!» – «Да ну, пап, – говорю. – Мне так лучше нравится, и не жарко к тому же». Ему и крыть нечем.
…Теперь-то я понимаю, что «мальчик в матроске» незаметно преподал мне урок жизненной мудрости: не можешь изменить обстоятельства, сделай вид, что ты попал в них по собственной воле. Не тебе пригибают шею кулаком, а просто самому нравится согнуться. И тебе легче, и обидчику неприятно. Тогда я это если и понял, то очень смутно, да и Сева-то, наверное, не имел еще в жизни ясной теории. Впоследствии же я прибегал к несложному, но надежному этому приему частенько…
– Паганель бы тебя понял, – одобрял я.
– А, Паганель! – Сева добродушно махнул рукой, как бы вспомнив милые забавы, оставшиеся в далеком детстве. – Да я уж и «Таинственный остров» прочел, и «Восемьдесят тысяч километров под водой»…
На бульваре мы по-дружески расстались, и каждый пошел в свою сторону. Больше я его никогда не видел, и что с ним стало, не знаю. Надеюсь, что с тех пор он все-таки кончил шестой класс и прочел «Остров сокровищ».
Гениальный аноним
В 1954 году придумали наконец школьную форму и для мальчиков, взяв за образец гимназическую и ухудшив ее. Форма вытеснила из школ вельветовые костюмчики, но еще лет десять их шили, и они служили домашней одеждой. А потом исчез и вельвет – то ли его делать разучились, то ли еще что, но появился он снова уже только в виде дорогого импортного материала для модной взрослой одежды. Исчезли кепки с пуговкой, тюбетейки, кожаные сандалики, панамки и сачки – последние, впрочем, уже не из области одежды.
Времена изменяются – это, впрочем, не только я замечаю, – а с ними и одежда. Все-таки важное место занимает она в нашей жизни, вызывая пословицы и поговорки, но и они устаревают и утрачивают смысл вместе с ней.
Еще не так давно, желая выяснить, кто в семье голова, спрашивали: «Кто тут брюки носит?» Увы, теперь, когда брюки могут носить все, вопрос утратил смысл. А какой смысл в выражении «Ты еще в коротких штанишках ходишь?». Кто теперь не ходит летом в шортах, да причем таких коротких, что начинаешь понимать, в скольких дециметрах над коленом находятся границы приличия.
Да что там говорить! Теперь ведь не знаешь, к какому полу относится народная мудрость: «Волос долог, ум короток!»
В начале 60-х годов появились у нас колготки; завоевали потребителя и почти начисто вытеснили чулки.
Задумывались ли вы, благосклонный читатель, откуда вообще взялось это слово? Поскольку мы довольно точно знаем, когда появился предмет, им называемый, не нужно лезть в словарь Даля. Не лезьте в Даля. Я это знаю и поделюсь с вами.
Слово появилось в результате недоразумения – по той причине, что зарубежные славяне уверены, что знают русский язык. Они зачастую ошибаются в этом. Просто, в отличие от китайцев и венгров, корейцев и англичан, они по собственной природе понимают, что такое «нос», «ухо», «вода» и «хлеб». Они могут договориться и потому вместо того, чтобы заглянуть в словарь, иной раз лепят черт-те что.
Первые колготки поступили к нам из Чехословакии, тогда ее название еще писалось вместе, да и страна была единой. На этикетках было написано «Калготы чулочные». Этикетка хранится у меня по сей день, и это филологическое сокровище. Если учесть, что «калготы» по-чешски значат «штаны», то это был дословный перевод с немецкого «Strumpfhosen» – дословно и в полном соответствии с немецкой грамматикой: «чулкоштаны». Чех в отделе экспорта на той фабрике, где «чулкоштаны» (а по-чешски «punčochové kalhoty») производились, был из породы упомянутых мною знатоков русского языка. И он знал, что «пунчохи», по-русски – «чулки». А как будет по-русски «штаны» он не знал, но думал, что также, как по-чешски.
И недрогнувшей рукой вывел неуверенной кириллицей «калготы». И тем обессмертил себя. Какая трагедия, что мы не знаем его имя, ибо обогатить великий и могучий под силу лишь гигантам словесности!
У нас же, обнаружив неведомый доселе предмет, восприняли его странное имя как само собой разумеющееся. А так как автоматизма в одевании этой удобной вещи у наших дам, не говоря уже о детях, еще не было и они то путались в чулочинах, то одевали задом наперед, это название вызвало ассоциации с диалектным словом «колготиться» – путаться, злиться, раздражаться. И тем окончательно укрепили слово «калготы» в правах гражданства.
К тому же работники торговли, как и все мы, попотели в детстве над правилами русского правописания и точно помнили, что там, где слышится «а», нужно писать «о», этот звук в новом слове трансформировался в «о». У филологов это называется законом коровы: слышим «карова» – пишем «корова». Получились «колготы», а потом – для нежности – «колготки».
Однако, кажется, далеко, хотя и не без пользы, меня завело от моего друга Ту, с которого начался мой рассказ.
…Увидев платье – такое красивое и такое коротенькое – я побледнел. Даже самых скромных академических знаний о вьетнамцах мне хватило, чтобы понять: девочка этого платья не наденет. Ни за что! Разве если ее принудят. Вьетнамской женщине старше десяти лет не пристало появляться на людях с голыми ногами и руками. Кстати, вспомните: видели ли вы среди вьетнамок, которых теперь так много в наших городах, хоть одну в платье? Только в брюках!
И заставить бедную Нга появиться в таком платьице на улице – это примерно как у нас одеть пятнадцатилетнего мальчика в матросский костюмчик с колготками и требовать, чтобы он в таком виде ходил в школу, да еще и отлично учился при этом…
…На невозмутимом лице моего друга, ученого и конфуцианца, не отразилось никаких чувств – кроме вежливой благодарности. И я помаленьку успокоился, а потом и забыл о подарке, утешив себя мыслью, что этнография этнографией, но не всё так в жизни, как в книгах. Даже ученых.
Снова и снова приезжал в Москву профессор Ту с фотографиями внуков: маленькая Нга выросла и вышла замуж. И, перебирая в беседе дела минувших лет, я вдруг вспомнил о красивом платьице.
– Честно говоря, – сказал Ту, – она не хотела его носить. Но я заставил. И она мне не перечила: я ее отец.
– А может, не стоило заставлять? – усомнился я. – Раз ей не хотелось.
– Нет, – возразил Ту. – Я слишком уважаю людей, которые подарили ей платье.
И тут сама Этнография как бы улыбнулась мне из-за его плеча доброй и загадочной улыбкой Будды.