Текст книги "Ключик-замочек (Рассказы и маленькие повести)"
Автор книги: Лев Кузьмин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
А галдеж между тем все ширился. Кроме того, в коридоре куда как радостно забасила опять нянечка:
– Раздевайтесь, гостеньки, проходите! Нет, постойте, я вас сама проведу.
И тут Володька видит: она – в зале, а рядом стоят, одергивают мятые пиджаки, смущенно приглаживают красными от холода ладонями свои встрепанные макушки тот бородатый возчик и его, Володькин, отец.
Они топчутся, не знают куда себя пока что девать, к ним подлетает теперь Жанна Олеговна:
– Конечно, дорогие товарищи, проходите! Конечно, мы вам очень рады! Только просим прощения – у нас тут шум.
Мужики смущаются еще больше: «Ничего, мол! Мы и при шуме постоим…» А нянечка – раз, два! – мигом и тут приняла на себя командование:
– Это ты, Иванов, что ли, шумишь? Это ты, Семенов, петухом кукарекаешь? Это ты, Сидоров, являешься каждый раз без петельки, да еще и не слушаешься? Смо-отрите у меня!
И пошла распоряжаться, пошла. И, странное дело, ребятишки начали утихать, рассаживаться по местам.
Жанна Олеговна развела руками:
– Милая Дуся, что бы мы делали без вас! Усадите тогда, пожалуйста, и гостей, а я побегу готовить артистов.
– Счас, мужики, определю и вам местечко… – заулыбалась довольная похвалою нянечка.
И вот она этакой башней стоит, поверх ребячьих голов глядит, медленно поворачивается в ту сторону, где Володька.
Тот полного ее разворота дожидаться не стал. Мигом вместе с пальто, с шапкой съехал под столешницу, нырнул за свешенную скатерть, а нянечка ведет мужиков именно сюда.
– Вот здесь будет спокойней… Вот тут присяду и я с вами.
И начинает с грохотом передвигать стулья, устанавливать их перед самым Володькиным укрытием.
«Все! – охнул про себя Володька. Теперь ничего не увидеть, вот влип так влип!»
И – верно. Как бы ни пригибался Володька к единственной светлой полоске меж полом и краем скатерти, а все равно, кроме ножек стульев, кроме мокрых от обтаявшего снега валенок отца, да меховых бурок возчика, да нянечкиных толстых пяток в широченных шлепанцах, ничего разглядеть теперь уже не мог.
Разглядеть не мог, но – слышал. Грузная нянечка скрипела хлипким стулом и, все еще гордясь тем, что ее недавно похвалили, мужикам разъясняла:
– Вы, мужики, не сомневайтесь… Жанна Олеговна хотя в учителях первую зиму, а тоже на школьную работу шибко способная. Сам Иван Иваныч говорит: «Способная!» Только вот ребятишки что-то нисколь ее не боятся, а так она у нас – ку-уда там! Весь концерт нынче поведет. Да вы и сами скажете: «Молодец!», как только на все глянете.
Возчик с отцом весело поддакивали, а Володька приуныл пуще. «Глянешь у тебя… Кто глянет, а кто нет!» – думал он про нянечку, но та уже забухала в ладоши:
– Артисты идут! Артисты идут!
Захлопал, зашумел весь зал. И там от дверей к елке началось, по всей вероятности, какое-то очень интересное шествие. Бух! Бух! – плескалось в зале, и Володька опять пригнулся к бесполезной щели: «Вдруг да это Иван Иваныч с трубой?»
Но заслышался голос Жанны Олеговны:
– Выступает праздничный хор мальчиков и девочек нашей школы!
И хор под управлением Жанны Олеговны грянул: «Бусы повесили, встали в хоровод!»
Отец, нянечка, возчик принялись рядом с Володькой натопывать, принялись подпевать, потом, конечно, зазвучали и другие песенки. И все они тоже были праздничными. То про Снегурочку, то про Деда Мороза. Да Володьке и самые лучшие из них показались не слишком-то. Он ведь сидел тут в полутьме, в духоте, под этим несчастным столом снова один-разъедин. А кроме того, почти каждую песенку он знал, дома с сестренками певал; и раз теперь на хор глянуть сам не мог, долгожданную трубу услышать не мог, то и концерт ему стал казаться совсем не интересным.
Его сморила усталость после дороги. Под знакомый мотив про лесную елочку он клюнул разок-другой носом. Он даже увидел и самого себя опять в сугробном бору, да тут словно бы ветер налетел.
Володька поднял голову, а Жанна Олеговна под новые аплодисменты заканчивала говорить про какую-то грозу.
«При чем тут гроза?» – удивился Володька, но вслед за учительницей прямо-таки вскудахтала нянечка:
– Ох, Петрова! Ох, Петрова! Ох, слушайте, мужики, слушайте! Наша Петрова будет стишок читать!
«Ну-у… Опять эта ее Петрова. Лучше бы Иван Иваныч…» – нахохлился Володька, и все же когда «эта» Петрова нежданно звонким, нежданно чистым голосом повторила название стихотворения: «Весенняя гроза!», то Володька очнулся окончательно, навострил уши.
Навострил, а в зале свободно, громко раздалось:
Люблю грозу в начале мая,
Когда весенний, первый гром,
Как бы резвяся и играя,
Грохочет в небе голубом.
У Володьки мурашки побежали от таких сразу простых и таких сразу удивительно светлых слов. Он таких радостных слов никогда не слыхивал. Он даже не поверил, что читает их, произносит самая обыкновенная девочка с обыкновенной фамилией Петрова. Он шагнул на коленях вдоль обвисшей скатерти, пополз в обход возчика, отца, нянечки.
А стихи звучали все светлей да светлей:
Гремят раскаты молодые,
Вот дождик брызнул, пыль летит,
Повисли перлы дождевые,
И солнце нити золотит.
С горы бежит поток проворный,
В лесу не молкнет птичий гам,
И гам лесной, и шум нагорный —
Все вторит весело громам.
И тут стряслось чудо.
С каких-то неведомых высей как бы рухнул, по всем закоулкам школы раскатился настоящий весенний гром!
Он раскатился, опять взлетел, он обернулся ликующим голосом-песней и вот теперь без слов, но как на крыльях, поплыл над елками, поплыл над ребятами. И, боясь, что этот голос, этот торжествующий звук так же мигом пропадет, как мигом родился, Володька, забыв про отца, про нянечку, приподнял край скатерти, выглянул из-под стола.
Он выглянул, увидел крохотную с рыженьким, синеглазым лицом девочку, подумал: «Да неужто это Петрова и есть?» И только подумал – а рядом… А рядом под елкой стоял в темном пиджаке и в светлой рубахе Иван Иваныч!
Его-то Володька признал в момент. Над высоко запрокинутой головой Ивана Иваныча, в его легких руках пела, звенела, смеялась та самая серебристо-серебряная труба, и была она куда прекрасней, чем ясный месяц в ночном окошке.
Труба звала Володьку, и он – встал, пошел.
Он прижал к себе шапку и пальто. Он шагнул напрямик, и никто его не остановил, да подвели мамкины сапоги. Он заступил висящую в руках одежку и – повалился.
Володька упал, черная лохматая шапка по скользкому полу подъехала под самые туфельки Петровой ежом. Та в голос ойкнула, труба смолкла, и все на Володьку уставились. На него теперь изумленно глядел Иван Иваныч. На него глядели нянечка, возчик, Марфуша, Танюша, все ребятишки.
Отец сорвался с места, чуть не сбил Жанну Олеговну, которая тоже бросилась на подмогу Володьке. Отец стал Володьку поднимать, стал растерянно приговаривать:
– Да что хоть ты, братец мой, натворил-то? Да как хоть ты здесь очутился-то?
– Откуда? Как? Мы его раньше не видели! – опомнился, шумнул весь зал. И отец от этих своих, всеми подхваченных слов растерялся больше, Володька напугался еще хуже, хотел кинуться в коридор, а там – на улицу, но тут его ухватил за рубашку Иван Иваныч:
– Стоп!
Володька зажмурился, присел. Ребятишки в зале тоже испуганно застыли. А Иван Иваныч всего лишь и сказал:
– Вот так «клю-клю-клю»…
– Что? – не поверил своим ушам Володька.
– Я говорю: «Клю-клю-клю! Вот так клюква!» Это с тобой мы летом на скамеечке насвистывали?
– Со мной! – взвился, воспрял Володька. Даже сам ухватил Ивана Иваныча за рукав: – Со мной! Со мной ты насвистывал! У нас в деревне. А теперь вот и я к тебе прибежал. На твою серебряную трубу посмотреть прибежал. И ты уж разреши мне ее потрогать!
Отец только руками развел и тоже стал глядеть на учителя: «Вы, мол, нас извините и не ругайте… И пусть, если можно, мальчик трубу потрогает…»
А Иван Иваныч и без этого знал, что ему делать.
– Ну, друг ты мой сердечный, Володька, – сказал он, – если произошло такое дело, то, конечно, трубу возьми и в нее подуй.
И он трубу подал и даже показал, куда дуть.
Володька задрожал от счастья. А по залу прокатился тоже счастливый гул, потому что все теперь ребятишки и все взрослые сразу стали переживать за Володьку.
– Начинай! Не трусь! – махали ему знакомые деревенские мальчишки, махали Марфуша с Танюшей и Жанна Олеговна. А нянечка поднялась, сама словно бы протрубила:
– Раз велено дуть, то и дуй! Не бойся!
– Не бойся… – подтолкнула Володьку под локоток, шепнула конопатенькая славница Петрова.
И вот он, подражая Ивану Иванычу, запрокинул голову, наставил трубу вверх и подул.
Он дул очень старательно. Он дунул изо всей силы. Он ждал, что взовьются сейчас над ним и откликнутся повсюду прекрасным эхом звонкие раскаты, но в трубе лишь что-то тоненько пискнуло.
Он дунул опять, но труба лишь вновь пропищала.
– Что такое? – упали руки у Володьки, и он посмотрел на учителя. – Ты дуешь – у тебя весна с громом, а у меня…
И тут впервые за весь прошедший, очень трудный день и у всех на виду Володька чуть не заплакал.
Он сунул трубу Ивану Иванычу, он нашарил на полу шапку, принялся натягивать пальтишко. Но и вновь Иван Иваныч его остановил.
– Не спорю… – сказал Иван Иваныч. – Я, Володька, не спорю ничуть… У меня, возможно, и весна, и весенний гром, но у тебя, дружище, зато – жаворонок.
– Где? – опешил Володька, натягивать пальто перестал.
– Здесь! В тебе самом… – коснулся Володькиной замусоленной рубашонки, Володькиной груди Иван Иваныч. – Вот здесь… Его, конечно, не всем пока еще видно, не всем слышно… Он еще маленький, но без него ты бы сюда по морозу не прибежал.
– Правда? – так и уставился на Ивана Иваныча Володька.
– Вы – что? Всерьез? – переспросил озадаченно отец.
А Иван Иваныч и ему ответил:
– Куда уж серьезней!
И тут широко улыбнулся, повел рукой на тот, с пакетами, с белой скатертью стол:
– А теперь, давайте-ка, завершим весь наш праздник совместным чаепитием. Девочки, няня, Жанна Олеговна! Несите кружки, заваривайте чаек… Мальчики! Помогите мне подвинуть поближе к елке стол, расстанавливайте стулья.
Володька, огорошенный всем, что произошло, единственный теперь не знал, что ему делать. Он засовался:
– А мне с кем? А мне – куда?
– И ты мне помогай. Ведь мы давно – приятели.
И Володька стал помогать. А потом вместе со всеми, вместе с Иваном Иванычем сидел под елкой за общим, раздвинутым во всю ширь столом. Он пил чай из такой же точно, как у Ивана Иваныча, эмалированной кружки, пил чай с конфетами, с печеньем и все у Ивана Иваныча спрашивал:
– А ты опять когда-нибудь на трубе играть будешь? А ты меня на какой-нибудь праздник опять позовешь?
И учителю отвечать не надоедало. Он каждый раз кивал:
– Буду! Позову! Непременно!
Отхлебывая из своей кружки горячий чай, отец кивал тоже. Он тоже как бы подтверждал: «Тебя, Володька, позовут, а уж я теперь и доставлю тебя к Ивану Иванычу безо всяких промедлений».
Таращились через стол и Марфуша с Танюшей. Марфуша даже не вытерпела, стол кругом обошла. Володьке шепнула:
– Ну, а мы, если надо, тебя и разбудим хоть в какое время. И ты за сегодняшнее, Володька, на нас сердца не держи…
И счастливый Володька сердца ни на кого не держал.
Он лишь, когда стали вылезать из-за стола, глянул на красные сапоги, ойкнул:
– Маме про все как теперь станем говорить?
– Так, как есть! – совсем легко рассмеялся, встал, погладил Володьку по голове отец. – Так и доложим: отбыли вчетвером, прибыли впятером… С маленьким у тебя жаворонком! Давай, прощайся, кланяйся Ивану Иванычу, Жанне Олеговне, тете Дусе… А я побежал запрягать. Да попрошу у сватьи какие-никакие для тебя валенцы. Глянь, – за окошками-то к ночи так все и вызвездило, месяц так и рассиялся на новый мороз!
ПОЛОСА НЕВЕЗЕНИЯ
ил я до нынешней весны, не тужил, в школу бегал, и все у меня там шло – о’кей.
Да вдруг это «о’кей» кончилось.
Урок выучу, а меня не вызывают. День не вызывают, два не вызывают, на третий день уроков не учу, а тут – хлоп! – к доске. И конечно, двойка. А потом снова двойка, и что дальше делать, не знаю.
Но вот мой лучший друг Эдя – он уже в седьмой класс ходил, его в нашем подъезде все мальчишки уважали – мне все как следует и растолковал.
– А ничего, – говорит, – делать не надо. Надо лишь знать, Паша, что жизнь – всегда в полоску. То тебе везет, то не везет… Вот и сейчас у тебя наступила полоса невезения. Ну, а раз она наступила сама, то и отступит сама. Твое дело – ждать, не расстраиваться. Я лично, – говорит Эдя, – не расстраивался из-за двоек никогда, а, видишь, все равно в седьмом классе. Понял?
И я, конечно, понял.
И жил опять нормально до той поры, пока в самый что ни на есть канун весенних каникул не вызвали в школу мать.
Она из школы вернулась, шумит:
– Это все компания твоя! Это все на тебя влияет твой Эдя!
Я за друга заступаюсь:
– Эдя здесь ни при чем…
И сам объясняю про полосу невезения, да мать не желает слушать.
– Нервов, – говорит, – моих с тобой разговаривать больше нет… Вот приедет отец, пускай – он!
А отец тут возьми да в тот же вечер и нагрянь домой.
Он у нас – шофер. Он от строительной конторы всю нынешнюю зиму, а теперь и весну в дальние рейсы в подшефный колхоз ездил, дома, бывало, не ночевал сутками, а тут – привет! – прибыл. И мать, ясно-понятно, с полным к нему докладом про меня.
В общем, все в точности как Эдя говорил, все одно к одному. Да я-то уж знаю: пройдет и это. Отца, понятно, боюсь, но не слишком боюсь – сам первым перехожу в наступление.
Мать после доклада своего суетится, на кухне перед отцом хлеб, соль, горячие щи ставит; ну а я устроился на всякий случай поближе к двери, поближе к выходу в коридор, и оттуда этаким соловьем заливаюсь про полосу невезения.
Заливаюсь, а отец хлебает, слушает.
Внимательно так слушает, но все молчит.
Только когда откусывает от краюхи, зеленоватые из-под рыжих бровей глазищи поднимает на меня, лоб морщит, жуя хлеб, шевелит усами.
Шевелит и все помалкивает.
И таким вот манером он до того молчал, что и я замолчал.
Я подаюсь теперь подальше, в самый коридор, а отец откладывает ложку, утирает усы да вдруг совершенно спокойным, но ужасно твердым голосом и объявляет:
– Завтра в шесть ноль-ноль утра собирайся в путь-дорогу.
– В какую дорогу? – опешил я.
– Куда ты его? – напугалась больше моего мать.
А он нам так и отрубил:
– В колхоз!
Отрубил, встал, шагнул из кухни в комнату. Мать тоже вскочила:
– Опомнись! Ты что? Зачем Паше в колхоз?
– За умом! – отрезал еще круче отец, ушел в комнату, повалился там на оттоманку да и захрапел.
После дальнего рейса он всегда так. Навернет тарелки три, а то и четыре горячих-прегорячих щей, на оттоманку повалится, и хоть стреляй над ним из пушки.
Он нахрапывает, а мы с матерью на кухне сидим, друг на друга смотрим. И если честно говорить, мне даже страшновато. В другое-то время, если бы мне сказали по-хорошему: «В колхоз!», я бы, может, и обрадовался, а тут, чувствую, дело неладно, и едва не реву.
– Что это, – говорю, – мама? Неужели он меня насовсем в колхоз-то? Полоса ведь у меня пройдет…
Мать такому обороту не рада и сама. Она тоже разводит руками:
– Ох не знаю, Паша… Подождем утра, голубчик, может, утром папа поотмякнет…
Наутро отец не отмяк, но кое-что прояснилось.
Встали мы по трескучему нашему будильнику в шесть ноль-ноль: в окошках еще темь-распротемь, холод.
Отец включил свет, со мною по-прежнему ни слова, но матери говорит:
– Выдай ему – это мне, значит: «Выдай!» – носки потолще да свитер потеплей. И положь в сумку еды на двоих. Раньше, чем через сутки, нам не вернуться.
Ну, а раз он так говорит, то, стало быть, вернуться мы все-таки вернемся, и я – ожил.
Настолько ожил, что пробую от поездки даже увильнуть.
– Чего это, – бубню, – в колхоз ехать, когда я – школьник. У меня теперь школьные каникулы, а в каникулы я должен отдыхать.
Но отец – мы в это время уселись завтракать – фыркнул до того презрительно, что я чуть не поперхнулся вчерашними щами.
– Отдыха-ать… – передразнил отец. – От чего отдыхать-то? От полосы?
И я опять скис. А он вновь замолчал. И так, без единого слова, мы вышли. Молчал отец и в трамвае, пока мы ехали по пустым зябким улицам, молчком он поздоровался и с вахтером в гараже, молчком осмотрел да завел свой старый грузовик, который называл в добрую минуту «газончиком», а в хмурую – «газоном».
И только когда мы прикатили на строительный склад, то отец поговорил с грузчиками, да и то безо всякой охоты.
Я сижу в кабине, он зачем-то полез опять к мотору под задранный капот; грузчики кидают к нам в полураскрытый кузов длинные водопроводные трубы, на меня мимоходом поглядывают, кричат весело отцу:
– Смотри-ка, у тебя настоящий помощник-стажер подрос!
– Подрос… – пыхтит из-под капота отец.
– И рыжиной весь в тебя!
– В меня… – пыхтит все так же отец.
– И, поди, деловой такой же?
– Куда-а как деловой… Деловитее не бывает… – совсем глухо, даже с насмешкой отвечает отец, а я в кабине ерзаю, голову от этих надоедных грузчиков отворачиваю, не могу дождаться, когда они трубы уложат, увяжут да и отпустят нас в дорогу.
Но вот наконец и дорога!
В полях под рассветным солнцем ослепительно полыхают снега. В каждой лужице по обочинам пути будто горит электросварка. И смотреть, не жмурясь, можно только на асфальтовую ленту шоссе, которая к нам под колеса так самоходом и стелется.
Она встречь нам бежит, а мы с отцом едем, помалкиваем опять.
За кабиной тонко звенят стальные трубы: мотор, глотая прохладный воздух, фырчит бодро, а мы снова ни гу-гу.
Отец разговоров не заводит, потому что не желает, а я опасаюсь.
Я думаю: «Начни, а он мне вновь как чего-нибудь этакое ответит – и хоть сиди тогда в кабине, хоть падай… Да и зачем он в рейс-то меня все-таки забрал? Ведь не покатать же! Прокатиться, хоть и до какого-то там неизвестного колхоза, любой мальчишка был бы не прочь, даже Эдя, и вряд ли отец задумал мне устраивать такое увеселение… Нет, наверняка тут затеян какой-то очень и очень крепкий подвох!»
В общем, еду я, тревожусь, а отец, должно быть оттого, что и дорога хороша, и погода светла, начинает как будто бы маленько отмякать. Он даже усмехнулся, когда ловко обошел одного совсем по-цыплячьи желтого «Жигуленка», помахал встречному на чумазом, тракторишке «Беларусь» трактористу, ну а я, пользуясь моментом, пробую к отцу подольститься:
– Трубы в колхоз для чего? Разве там тоже есть, как в городе, водопровод?
– Строим… – кивает отец, но мигом снова строго поджимает губы.
А я и такому началу рад. «Ага, – думаю, – по делу-то он мне отвечает! Сейчас подкину еще какой-нибудь умный вопрос…»
Но тут стало не до вопросов. Подкинуло и мотануло весь наш грузовик.
Трубы в кузове загремели – мы свернули с асфальта на разбитый в пух и прах проселок. Колея тут в глинистых рытвинах, в мутных лужах, и только белые поляны меж голубых вдоль дороги перелесков сверкают чистым снегом, горят подплавленным на солнце настом.
Но и на этой дороге мы тоже не одни. Впереди идут, ныряют по ухабам в солнечных снегах два больших автомобиля, два ярко-красных «Урала». Их – могучих – нам, конечно, не нагнать. Да отец, похоже, и рад, что они – первые. Они нам по талому льду, по весенней грязи дорогу обминают, и мы по их следу катим смело. Правда, фонтаны поднимаем тоже – куда там! Но все равно идти нам за «Уралами» полегче, и теперь отец заводит со мною разговор сам:
– Вот, глянь… Не хуже танков прут! Это – леспромхозовские… Они нам попутчики почти до самого конца.
Я подхватываю взахлеб:
– Ага, ага! Как танки, как бульдозеры, как ледоколы… Мощнецкие, будь здоров! И это, папа, хорошо. Это выходит: у нас сегодня полоса удачи!
Ляпнул я такое на радостях и вновь все испортил. Отец сразу: «Хэх-х!», и опять доброе меж нами как ветром сдуло. Запутался я с ним, с отцом-то… До того запутался, что и сам злюсь: «Ну, коли так – довольно перед папаней юлить! Пускай меня везет куда желает, как желает – спрашивать больше не стану ничего!»
Ну, катим мы дальше за «Уралами».
Их алые кабины мелькают теперь на самом краю белого поля. За тем полем, по всему видно, крутой спуск и овраг. Из оврага темные макушки елок, голые вершины берез торчат. «Уралы» бесстрашно ныряют под них – отец, понятно, жмет в том же направлении.
Да вдруг видим: передовые наши пятятся.
Выползли, стали поперек пути.
Мы к «Уралам» подлетели – наш старенький «газончик» возле них, как запыхавшийся моська рядом со здоровенными, странно краснобокими слонами, – из передней кабины высунулся тоже здоровенный водитель. Рукой нам, большим пальцем показывает через плечо, за свою кабину: «Смотрите, мол, смотрите вниз!»
А сам кричит:
– Прорва вздулась!
Что за прорва, мне не понятно. Я вылезаю на скользкую подножку, встаю за приоткрытой дверцей на цыпочки, по-за макушки елок глазами тянусь, да так и отшатываюсь.
Елки-то держатся за обрыв чудом и сбегают отвесно в самую настоящую пропасть. А там, в пропасти, река. Лед на реке дымится черными разводами. По ледовому закрайку взъерошенный – крохотный издали – ворон ходит, и сразу видно: глубина под ним тоже непомерная. Название – Прорва кто-то придумал реке точного точней!
Отец тому здоровенному водителю и его товарищу кричит:
– Да уж! Ход – на тот свет, к водяному в омут! Но и обратно поворачивать нельзя… Меня с моим грузом люди ждут. Неужели другой переправы нигде больше нету?
Водители отвечают:
– Есть… Через кордон Незабудку. Крюк – километров двадцать, да там сплошняком леса. Прорва мельче. В лесах река и дорога должны еще стоять. Жмите, мужики, и дальше за нами!
Это они, значит, и меня как бы называют мужиком. Причем глядят в мою сторону безо всякой усмешки, не то что в городе грузчики, не то что отец.
Я сразу привстал на цыпочках на подножке еще повыше, да тут они заторопились, торопят и нас: «Не мешкайте! А то скоро и Незабудку не проскочить…» – и поддали газу, погнали тяжелые свои «Уралы» вдоль высокого берега к дальнему лесу.
Мы тоже к лесу рулим. А они там уж скрылись, только, уходя, помаячили нам красными кабинами да оставили рубчатый, на лесных просеках-перекрестках четкий след. Но и за это им – благодарность! По такому следу не собьешься, где, в какую сторону свертывать, заметишь вмиг.
А еще я еду, радуюсь, что водители таких серьезных машин так вот запросто назвали меня мужиком.
А что? Почти все верно… Ростом я не коротышка, силенки какие-никакие имею, в рейс еду с отцом, можно сказать, чуть ли не на равных, и если бы он на меня не хмурился, то я бы даже мог подержаться и за руль.
Но с рулем – потерпим. Перво-наперво надо проскочить эту самую Незабудку. Отец хотя и не очень ко мне улыбчив, да я ему плохого не желаю. Пускай груз свой доставит вовремя и куда надо, а там, глядишь, и прояснится: зачем он потащил и меня в эту поездку.
В общем, еду – все настраиваюсь на хороший лад. А с обеих сторон мелькают теперь сосны да сосны. Их лохматые макушки над дорогой сомкнулись, как сплошная крыша. Синие, в холодных тенях сугробы здесь держатся почти еще крепко. Но влетающий в кабину ветер и тут уже не зимний, а весь он пропитан воздушною влагой, промыт свежестью, пахнет подталой сосновой корой и даже – как будто после грозы – дождиком. Так и кажется: выскочишь сейчас из-под сосен, а там впереди – чуть ли не распрекрасный месяц май.
И вот через часок-полтора просека распахнулась, а навстречу и впрямь – золотое с голубым!
Золотятся под ясным небом на снегу тонкие кусты ивняка. Играет золотом в снегах за ивняком узкая речка, которая и на Прорву-то не похожа. Через речку – мостик. А за мостиком дорога взлетает мимо крутых сосен чуть ли не в небо, а оттуда – навстречу нам – золотыми под солнцем водопадами прыткие ручьи.
Я на всю эту красотищу ахнул:
– В самом деле – Незабудка!
Отец – стоп! – машину на тормоза:
– Черт! Опоздали!
Он хлопнул дверцей, пошел по следам «Уралов» к мостику.
На мостике потоптался, побил каблуком одно бревно, другое бревно, полез на тот, на весь в ручьях, берег. Там, придерживая шапку, долго снизу вверх разглядывал уходящий в крутую гору и весь измолотый колесами «Уралов» путь. «Уралы»-то сами здесь, наверное, вскарабкались едва – вот отец и думал, прикидывал, как быть теперь.
Наконец на что-то решился, пришагал обратно, сел за руль, спрашивает:
– Штурманем высоту?
А мне – что? Мое дело – подчиненное. Тем более вижу: он и сейчас со мной беседовать не шибко рад, не до беседы ему, – и отвечаю коротко.
– Штурманем.
– Тогда держись! – буркает отец, врубает скорость.
Речная ложбина, мостик, крутой подъем двинулись нам навстречу.
Трубы у нас в кузове загремели, опять друг по дружке захлестали.
И вот этот берег под нами – долой, мостик под нами – долой, еще миг – и «газон» со всего маха так и прет, так и лезет в гору.
Лезет – да на промоинах его мотает, по раскислой глине уводит то влево, то вправо. Мотор стонет, чуть не захлебывается, и я чувствую, и отец наверняка чувствует: силенок у нашего грузовичка до самого верха, до перевала, ну никак все равно не хватит.
И тут вдруг за самой кабиной да за кузовом как грохнет что-то. Вдруг будто какая держалка как оборвется, как выпустит нас, так мы тут на гору-то и вылетели…
Отец – скорость долой, дверцу настежь:
– Что такое? Почему полегчало?
И вот мы уже стоим рядом с нашим бедолагой-грузовичком на дороге, смотрим под гору, и – не знаю как у отца, а у меня пошел под шапкой мороз.
Вся наша стальная поклажа валяется на скате горы в грязи, и как ее вызволять да обратно в кузов укладывать, представить невозможно. Обстановка – хоть кричи караул.
Да и что тут кричать? Стоим мы под светлым небом лишь в компании тихих у дороги сосен, рядом с нами только опустелый «газончик» пофыркивает устало да слышно, как вокруг нагретых солнцем древесных стволов оседает снег. И сочится из-под снега в колеи, собирается в светлые струйки, катится под гору по мелким камушкам с торопливым бормотанием талая вода.
Она заплескивает раскатившиеся по дороге трубы, ныряет в них, булькает пузырями, словно радуется нашему несчастью.
И вся просторная у нас под ногами долина будто смеется вместе с солнцем: «Что, мол? Штурманули Незабудку? Вот то-то! Потому она и называется Незабудкой, а не отчего-либо иного…»
Мне в голову опять лезут мысли про везение-невезение, да я уж молчу.
Отец сердито сплюнул, заругался на грузчиков. На то, что они играли за работой в хаханьки, трубы покидали кое-как, увязали проволокой на живую руку. Потом забранился на «Уралы», на то, как они избуровили весь подъем, а тут принялся костерить и самого себя:
– Нет чтобы перед броском слазить в кузов да все проверить!
При этом он и на меня поглядел с досадой, будто я тоже был обязан проверить, и я чувствую себя виноватей всех. Чувствую, а что делать не ведаю.
Только вдруг вижу: отец сам пошел по колее, по ручьям под гору к трубам. Выудил сразу три штуки – с них, длинных, гибких, коричневая грязь, прямо как масло, льется, да он все равно взвалил их концами на плечо и зашлепал наверх, на перевал, к машине.
«Ишь ты! А меня даже не зовет!» – возмутился я. И хочу кинуться на подмогу, да однако еще смотрю и на свои полусапожки.
На отце – все рабочее, а у меня полусапожки из тех, что называют «фирменными». Я их приобрел по совету Эди. Вернее, выревел эту покупку у матери и вот теперь топчусь, «фирму» свою жалею, и новую курточку жалею. На ней, на курточке, тоже наклейки вроде «фирменных».
Но жалей не жалей, а отец – работает! И я на «фирму» машу, выуживаю из ручья скользкую трубу, волоку в гору. Я теперь вполне могу отцу сказать: «Гляди, мол! Хотя ноша моя не так велика, как твоя, а стараюсь я ничуть не меньше».
Отец же таскает трубы чуть ли не бегом. В переговоры со мной не вступает по-прежнему. Лишь нет-нет на ходу в мою сторону глянет, и опять – вприпрыжку через ухабы да за дело.
Он – вприпрыжку, ну и я – трусцой. И хоть уплескался я весь, как утка, хотя руки болят, а ноги заплетаются, да я понимаю: спешим мы не просто так. Время теперь не за нас. Вернее, солнце жарит, как нанятое, – лесные дороги впереди за горой рушатся тоже.
Но вот трубы все до единой улеглись на место. Мы лазаем вокруг кузова и по кузову: утягиваем борта и поклажу обрывками проволоки. От ее колких концов ладони мои в глубоких ссадинах, но я терплю, не охаю. А тут и отец начинает на меня поглядывать почаще. Более того, он даже просит:
– Вот здесь, Пашка, помоги подтянуть… Вот тут, сынок, давай еще закрутим… Ехать нам теперь придется еще быстрей, а то заведуем на этой горе среди водополья, как дед Мазаевы зайцы.
А когда он отошел чуть в сторону от машины, когда оглядел увязанную поклажу, то, довольный, и ко мне обернулся всем лицом.
Обернулся, тут же встопорщил испуганно брови:
– Ёжки-ложки! На тебе ведь сухой нитки нет!
– Одна, может, есть… – пробую я пошутить и, держась за крыло машины, силюсь расстегнуть левый, полный воды, полусапожок.
А самого так вот и покачивает, так вот из стороны в сторону и водит… А в глазах – то ли от солнца, то ли еще от чего – золотые комарики. Они ходят кругами вместе с солнцем, вместе с соснами, вместе с отцом туда-сюда, туда-сюда.
– Стой! – кричит мне отец. – Стой!
«Стою, – хочу я ответить, – стою…» А он уже распахивает кабину, хватает меня под мышки, бухает на мягкое сиденье – срывает с моих ног «фирменные», а теперь похожие на осклизлые чуни, обувки.
– Что ты, как маленького! – порываюсь я вывернуться, а он все равно полусапожки с меня сдернул, мокрые носки сдернул, ватную стеганку с себя смахнул, под босые мне пятки подсунул, прямо орет:
– Грейся! Сейчас костер еще запалим!
– Какой костер? Сам говоришь: надо ехать поскорее…
А он не слушает, скачет вдоль дороги, вдоль опушки по влажным сугробам, корежит там сучья, пеньки, валежины. Я глазом моргнуть не успел: на проталине под сосной полыхнуло розовым столбом пламя.
И опять отец сгребает меня в охапку, тащит к сосне, сажает на опрокинутый, горячо нагретый близким огнем пенек:
– Теперь штаны скидывай!
– Штаны-то зачем? Высохнут на мне… Вдруг кто по дороге все же и проедет…
– Не проедет. Одни мы тут. И будем сидеть тут, пока ты у меня не прожаришься насквозь.
Я так и присвистнул. «Вот, – думаю, – допомогался! Опять, выходит, не столько пользы отцу от меня, сколько незадачи. Нет, Эдя прав совершенно: когда не везет – лучше не ворошись».
И я сижу – не ворошусь. Сижу, укутанный в отцову стеганку, как грудное дитятко, а все мое барахлишко висит, исходит паром перед жарким костром.
Но отец – удивительное дело! – теперь совсем как подмененный. Он теперь будто сказочному сивке-бурке в одно ушко влез, из другого вылез. И сам переменился, и слышит все мои мысли.
– Ничего, Пашка, ничего! Зато подсобил ты мне расчудесно. Без тебя я трубы-то все еще таскал бы да таскал, а ты – раз! – и помог. И давай, Пашка, если у нас с тобой что было до этой поры не совсем так, то теперь пускай будет так.