Текст книги "Ключик-замочек (Рассказы и маленькие повести)"
Автор книги: Лев Кузьмин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
– Ладно… Потом натренируешься. Давай подтаскивай мне чурбаны, я сам переколю. У тебя силы много, да сноровки нет. Это потому что раньше, у себя дома, тебе работать по хозяйству не приходилось, а мне приходилось… Но ты не расстраивайся и не обижайся! Зато ты учишься вон как здорово. И сам учишься, и мне помогаешь. Вчера за сочинение мне бы, Сашок, и тройки не видать, если бы не ты.
И так всегда. Саша держит первенство по книгам, по учебе, может придумать какую-нибудь развеселую игру, а Мите больше нравится колоть дрова, откидывать от крыльца снег, таскать из бочки воду на кухню, и всю эту не очень легкую, мужскую работу он выполняет с удовольствием.
Снег, сосны, поленница в снегу, стук ведра о край деревянной бочки напоминают ему далекую «Дружную горку», напоминают родной дом.
В такие минуты ему кажется, что нет на белом свете никакой войны. Ему кажется, что вот он сейчас обернется, а по скрипучей снежной тропинке к нему торопливым шагом идет мать. Она молодая, стройная, очень красивая, на ногах у нее черные валенки с калошами, на ней узкое, в талию, пальто и черный с алыми цветами платок, а щеки от быстрой ходьбы и зимнего воздуха у нее тоже алые, они так и горят. Мать подходит к Мите, наклоняется к нему, ласково прижимает его лицо к своей щеке, и щека у нее сначала приятно холодная, пахнет морозцем, но быстро становится такой теплой, что у Мити от этого тепла вдруг сладко и немножко больно сжимается сердце.
Мать говорит: «Умница! Работничек мой! Сейчас тебе помогу».
А следом набегают сестренки – Даша и Маша. В длинных шубейках, в толстых платках, они маленькие и неуклюжие, как медвежата, барахтаются рядом в сугробе, им весело, а потом они кричат: «И мы поможем! И мы!»
И каждый раз на этом месте своих воспоминаний Митя взаправду оборачивается и взаправду видит, как с гамом, шумом, с толкотней к нему бегут по тропке малыши – все они в серых одинаковых пальтишках, все в серых одинаковых шапках – и кричат:
– И мы поможем! И мы!
Но эти малыши – не Даша с Машей. И торопится за ними по хрустящему снегу не мама, а Павла Юрьевна. И Митя грустно вздыхает, но потом думает: «Хорошо, что хоть у меня есть они, вот эти ребята и Павла Юрьевна. А потом, может быть, и мне повезет, как Сашку, а потом, может быть, и мои мама с Машей и Дашей тоже скоро найдутся…»
3
Охотнее же всего Митя Кукин возится в сарае, который из-за древности просел на все четыре угла и подслеповато щурится на интернат из-за сосен одним узким, прорезанным в толстом бревне оконцем.
Сарай интернатские с гордостью называют: «Наш конный двор!», но живут на «конном дворе» только белохвостый, с обмороженным гребнем петух Петя Петров и одна-единственная лошадь Зорька.
Зорьку ленинградцам подарил сельский Совет. Подарил под конец нынешней зимы. Получать Зорьку ходил завхоз Филатыч, и это событие запомнилось детям надолго.
О том, что Филатыч сегодня должен привести лошадь, дети знали заранее, и все толпились в комнате девочек у двух широких окон, выходящих на поле, все смотрели на дорогу. Смотрели почти весь день и все никак ничего не могли увидеть.
Но вот по вечерней поре, когда солнышко уже садилось и от закатных лучей снежное поле впереди интерната, крыши деревеньки на краю поля и вся санная дорога на этом поле сделались алыми, кто-то крикнул:
– Ой, смотрите! Конь-огонь!
А другой голос подхватил:
– Конь-огонь, а за ним золотая карета!
Митя присунулся к окну, глянул и тоже увидел, что от голубого морозного леса по дороге рысью бежит золотой конь. Он бежит, а за ним не то скользит, не то катится удивительная повозка.
Под косым вечерним светом она и в самом деле кажется позолоченной. От нее и от коня падает на алые снега огромная сквозная тень, и на тени видно, как странно устроена повозка. Внизу – полозья, чуть выше – колеса со спицами, а над колесами – плоская крыша, как это и бывает у всех сказочных карет.
А всего страннее то, что седока в повозке не видно. Конь по дороге бежит словно бы сам, им никто не управляет.
Дети кинулись в коридор к вешалке, стали хватать пальтишки, чтобы увидеть торжественный въезд золотого коня в интернатские ворота. Кто-то запнулся, упал. Кто-то из малышей заплакал, боясь опоздать. А рослый Саша протянул руку через все головы, сорвал с вешалки свою и Митину шапки, и они первыми выскочили во двор, на холод.
Золотой конь уже приворачивал с дороги к распахнутым воротам. Конь входил в темноватый под соснами двор интерната, и был он теперь не золотым, а мохнато-серебряным. На его спине, на боках, на фыркающей морде настыл иней.
– Тпр-р-р… – донеслось изнутри странной повозки, и повозка остановилась у крыльца, и это оказались всего-навсего обыкновенные сани-розвальни, а сверху саней возвышалась летняя телега с откинутыми назад оглоблями и с неглубоким дощатым кузовом.
– Тпр-р-р! Приехали… – повторил голос, и на снег из широких саней, из-под телеги, медленно вылез бородатый Филатыч. Лоб, щеки, нос у него от холода полиловели. Маленькие, по-старчески блеклые глазки радостно моргали. Он прикрутил вожжи к высокому передку саней и, заметая длиннополым тулупом снег, прошел к самой голове лошади. Он ухватил ее под уздцы, победно глянул на толпу ребятишек и с полупоклоном обратился к заведующей:
– Ну вот, Павла Юрьевна, принимай помощницу. Зовут – Зорькой. Дождались мы с тобой, отмаялись!
Он дружелюбно хлопнул рукавицей Зорьку по сильной, гладкой шее. Зорька фыркнула, вскинула голову. Павла Юрьевна отшатнулась, на всякий случай загородилась рукой. Она – человек городской, питерский – лошадей немного побаивалась. Но потом укрепила пенсне на носу потверже и медленно, издали, обошла Зорьку почти кругом.
Обошла, встала и, довольно покачивая из стороны в сторону головой, восторженным голосом произнесла:
– Как-кой красавец! Это намного больше всех моих ожиданий…
Она опять повела головою, выставила вперед ногу в растоптанном валенке и широким жестом ладони показала ребятишкам на Зорьку:
– Вы только посмотрите, товарищи! Это же великолепный конь! Вы согласны со мною, товарищи?
– Согла-асны… – нестройным хором протянули «товарищи», все разом утерли озябшие на холоде носы, а Саша Елизаров сказал:
– Буэнос бико!
Эта фраза должна была означать по-испански: «Славный зверь!»
Филатыч засмеялся:
– Да что ты, Юрьевна! Разве это конь? Это просто кобылка по-нашему, по-деревенскому, да еще и жеребая… С приплодом, так сказать.
Павла Юрьевна удивленно глянула на старика и осуждающе нахмурилась:
– Ну-у, Филатыч… Что за слова? При детях!
– А что «слова»? Хорошие слова… Кобылка она и есть кобылка. Скоро нам жеребеночка приведет… махонького. Гривка и вся шерстка у него будут мягонькие, так и светятся, так и светятся, словно обмакнутые в солнушко… Жеребеночки всегда рождаются такими.
Ребятишки, услышав про жеребеночка, счастливо засмеялись. А Митя шагнул к лошади, протянул ей раскрытую ладонь. Лошадь опять мотнула головой, звякнула железными удилами, как бы освобождаясь от уздечки, за которую держался старик. Филатыч узду отпустил, и Зорька ткнулась мягкими, нежными губами в ладонь Мити. По ладони прошло тепло. Митя так весь и задрожал от радости и ответной нежности, а Филатыч удивился:
– Вот так да! Признала мальца… А мне сказали: «Маленьких она любит не шибко». Ну что ж! Если разрешит начальство, быть тебе, парень, в конюхах, в моих заместителях. А то я один-то теперь не управлюсь.
Митя, не отнимая от Зорькиных губ ладони, с такою надеждой и мольбой глянул на «начальство», на Павлу Юрьевну, что она сразу закивала:
– Да, да, да! Пусть будет, пусть будет. Я всегда говорила, Митя Кукин – человек надежный, и лошадка это, видно, тоже почуяла.
Вот так вот и началась Митина дружба с Зорькой, которая сразу стала самой настоящей кормилицей и поилицей всего интерната. На Зорьке возили дрова, воду, на ней ездили на полустанок Кукушкино в пекарню за хлебом и там же, на полустанке, забирали почту.
Раньше все это Филатыч доставлял в интернат с великим трудом на случайных колхозных подводах, а теперь лошадь была своя, и хозяйственные дела у Филатыча пошли веселее.
А дел у старика было полно. Он не только ездил в Кукушкино, он выхлопатывал в дальнем леспромхозе для интерната лес на топливо; подшивал ребятишкам «горящую, как на огне» обувь; чинил столы, скамейки, парты; латал обрезками фанеры и тонкими дощечками разбитые окна – и как он со всем этим управлялся, понять было невозможно. Ведь у него и у самого в деревне было какое-то хозяйство. Это он, Филатыч, в первую военную зиму, когда с питаньишком было из рук вон плохо, когда отощавших ребятишек чуть ли не ветром качало, а сама Павла Юрьевна совсем было слегла, это он, старый Филатыч, спас от погибели весь интернат.
Он пешком, с палочкой, дошел до всего сельсоветского начальства, дошел даже до райкома, и в интернат стали каждый день безо всяких перебоев отпускать из колхоза молоко и прислали целый воз овощей для приварка. А пока шли хлопоты, Филатыч сам на своей спине в котомке перетаскал из дома, из деревни, в интернат почти все собственные запасы картофеля и поддерживал этим картофелем ребятишек и Павлу Юрьевну до тех пор, пока не наступили времена получше. На робкий вопрос Павлы Юрьевны, не трудно ли ему, он однажды только и ответил:
– Мы, матушка, Павла Юрьевна, хрестьяне… Нам без трудностей нельзя. Мы к трудностям привычны сызмальства. А окромя того, я к этому делу Советской властью приставлен, так значит и должен его выполнять.
Когда же Павла Юрьевна сказала, что за картошку интернат ему заплатит, то Филатыч страшно рассердился:
– И не выдумывай! И не смей! Не возьму… Это я, считай, в фонд обороны внес. Нынче вон каждый трудящийся человек все до последней крохи на оборону сдает. Наши деревенские на целый боевой танк собрали. Я тоже на танк вносил… Так что, мне теперь и за это денег требовать? Эх ты… Павла Юрьевна! А еще питерская… Обижаешь, матушка, меня.
Павла Юрьевна даже покраснела:
– Простите, ради бога простите! Я ведь только и хотела сказать, что вам очень трудно со всеми нашими делами одному управляться.
– Ничего, – отмахнулся Филатыч. – Как-нибудь управлюсь…
Но и все равно он очень обрадовался, когда ему стал помогать Митя Кукин.
Когда завхоз увидел, как ловко и заботливо мальчик ухаживает за лошадью, наделяет ее сеном, носит ей с кухни в бадейке подогретую воду, чистит по утрам соломенным жгутом, то научил мальчика еще и запрягать лошадь и стал брать Митю с собою в поездки, а в недальний путь отпускать и одного.
Запрягать Зорьку было не очень трудно. Она сама помогала Мите. Она сама продевала низко склоненную голову с поджатыми ушами в подставленный хомут, а потом голову вскидывала, и хомут оказывался у нее на груди, на месте. Только вот затягивать хомут супонью – тонким ремешком – было труднее. Тут надо было, стоя на земле на одной ноге, другою ногою упираться в клешню хомута и тянуть ремешок изо всех сил на себя, а росту для этого у Мити не хватало. Даже у Саши не хватало. Но и тут Митя приспособился. Он стал подкатывать к лошади чурбан и управляться с этой подставки.
И вот возится Митя рядом с лошадью, закладывает ей на спину войлочный потник и седелко, лезет за пряжкой подпруги под круглое, как бочка, очень теплое, все в крупных выпуклых жилках брюхо, и Зорька не шелохнется. Она терпеливо ждет, она лишь подрагивает от щекотки всей кожей и доверчиво косит на Митю добрым блестящим глазом.
Рядом с ней Мите хорошо. Митя разговаривает с Зорькой и чувствует, что лошадь понимает его. Он даже показал ей однажды и прочитал вслух письмо с приветствием от лейтенанта Бабушкина, и Зорька бумагу обнюхала, и одобрительно фыркнула, и мотнула головой.
А когда Митя рассказал ей про своих сестренок и про свою маму, то Зорька положила ему на узенькое, слабое плечо свою теплую большую морду, тихо щекотнула пушистой верхней губою Митино ухо и вздохнула вместе с мальчиком.
4
В один из мартовских деньков Митя собрался по распоряжению Филатыча к ручью за водой. Собрался он вместе с Сашей, а еще за ними увязался самый маленький житель интерната – мальчик Егорушка.
Времени было за полдень. С южной стороны крыш капало, тонкие сосульки отрывались от карниза школы и со звоном шлепались в мелкие лужицы на утоптанном снегу. Интернатский петух Петя Петров ходил вокруг лужиц, любовался на свое отражение, хлопал крыльями и восторженно орал. Ему откликались через дорогу, через поле деревенские петухи.
Митя вывел из конюшни Зорьку, впятил ее в оглобли, не спеша запряг. Потом вскочил в сани, утвердился на широко расставленных ногах между пустой бочкой и передком, дернул веревочными вожжами и, стоя, подкатил к школьному крыльцу.
Мальчики – Саша и заплетающийся в длинном пальто Егорушка – подбежали следом. Они несли ведра.
С крыльца спустился Филатыч в красной распоясанной рубахе и с рубанком в руках. Не выпуская рубанка, одной свободной ладонью он ощупал на спине Зорьки войлочный потник, проверил, удобно ли потник положен, подергал тугой ремень чересседельника, посмотрел на лужи, на солнышко.
– Теплынь! Надо бы нынче к ручью самому съездить. Как бы не разлилось… Ты, Дмитрий, вот что: ты на лед нынче лошадь не загоняй, а встань с бочкой на берегу. Понял? Ну вот и ладно… Ну, Вот и езжайте. Завтра проверю сам, а сегодня времени нет.
Саша с Егорушкой бросили ведра в сани, вскарабкались верхом на бочку; Митя, радуясь, что едет за главного, без Филатыча, громко чмокнул губами, и Зорька легко, рысцой понесла сани по дороге.
Водовозная дорога сразу от школы уходила в лес. Она ныряла под мощные корабельные сосны, и снег под соснами был еще по-зимнему чист и крепок. Под соснами держалась прохладная тень, но там, где прямые, с темно-коричневыми, словно пригорелыми низами деревья разбегались просторней, там вовсю тенькали синицы. В голубом прогале неба ласково и призывно куркал одинокий ворон. А еще выше, в самой бездонной синеве, громоздились белыми башнями невесомые, почти неподвижные облака.
– Шарман! – сказал, сидя на бочке и задрав кверху голову, Саша, и это должно было означать по-французски: «Красота!»
А Егорушка тоже огляделся, потянул носиком сосновый воздух, распахнул еще шире и так всегда изумленные, в длинных ресницах, ореховые глаза и сказал:
– Хорошо-то как…
Потом подумал и добавил:
– А у меня завтра день рождения!
Митя, который стоял в передке саней и держал вожжи, сразу обернулся:
– Сочиняешь, Егорушка? Опять?
Митя знал за Егорушкой такой грех. Егорушка попал в интернат совсем маленьким, не помнил, когда у него день рождения, а справить этот день ему очень хотелось, и малыш придумывал его себе на каждой неделе по три раза. Но теперь Егорушка замотал головой и сказал:
– Нет, не опять… Это я раньше сочинял, а нынче Павла Юрьевна сказала. Мне знаешь сколько будет? Вот сколько!
Егорушка выпростал из длинных рукавов пальцы, отсчитал шесть и высоко поднял обе руки.
– Ого! – сказал Саша. – По-английски это будет «сикс». Выходит, тебе подарок надо…
– Надо! – радостно согласился Егорушка. – А какой?
– Ну вот, сразу «какой». Поживем, увидим. Потерпи до завтра.
– Потерплю, – ответил сговорчивый Егорушка. – До завтра терпеть недолго.
А Митя не вытерпел. Он дернул вожжами, взглянул на мерно колыхающуюся спину лошади, послушал, как она ладно похрупывает подковами по сыроватому дорожному снегу, и опять обернулся:
– Хочешь, Егорушка, я тебе дудочку сделаю? Ивовую… На два голоса. Я это, брат, ловко умею. Вот приедем к ручью, выломаю подходящий прут и дома вечером сделаю.
– Сделай! – оживился Егорушка, поднес к губам воображаемую дудочку и, сидя на бочке, заприговаривал: – Тир-ли, тир-ли, тир-ли!
Мальчики засмеялись. А Зорька топала да топала по узкой дороге, и вот корабельные сосны кончились, дорога сбежала по некрутому склону вниз и пошла по долинке, заросшей ивняком и ольховником.
Мартовскому солнцу тут раздолье. Ветер в долинку почти не залетает, тени от кустов прозрачны, и вешнее тепло здесь проникает всюду. Сугробы во многих местах уже протаяли до болотных кочек, а на ивовом прутье надулись глянцевые почки. Они вот-вот лопнут, и тогда по тонким веткам разбегутся, как цыплята, ярко-желтые пушистые соцветия.
Егорушка напоминает:
– Митя, прутик не забудь сломить.
– Не забуду, – говорит Митя, останавливает лошадь и спрыгивает в снег. Он топчется под ивой, сгибает упругую ветку. Митины следы сразу темнеют, набухают водой.
– Надо бы нам надеть кирзовые сапоги. Промокнем, – думает вслух Саша. А Митя сламывает прут, внимательно осматривает его и опять залезает в сани.
5
Когда подъехали к ручью, то увидели, что за прошедшие сутки там ничего не изменилось. На широко раздавшемся в этом месте ручье, на льду, по-прежнему лежит пронзительно-яркий снеговой покров, по снегу тянется накатанный санями подъезд к проруби; а с того берега от густых елиников к проруби-оконцу протоптана узкая тропа. Ее пробили за зиму лоси, они ходят сюда на водопой почти каждый день.
Мальчики, как наказывал Филатыч, оставили Зорьку на берегу, взяли ведра, побежали к оконцу. Здешний берег был низкий, почти вровень со льдом, и они сразу обнаружили, что самая кромка льда и снег на ней – мокрые. Влажная полоска растянулась в обе стороны, но нешироко, и ее перескочил даже Егорушка.
Вокруг проруби снег был тоже сырой, желтый. А в самом отверстии вода, как в ледяном колодце, поднялась до краев, и вот это было уже большой новостью. Раньше вода стояла гораздо ниже.
– Я говорил, промочим валенки, – опять сказал Саша.
– Ничего. Приедем, высушим. Ты, Егорушка, в мокрое не лезь, – сказал Митя и далеко перегнулся, поддел ведром красноватую, с болотным запахом воду.
– Смотри-ка, еще вчера была чистая, а сегодня уже нет, – удивился Егорушка.
– Торфяники оттаивают, – догадался Митя и почерпнул второе ведро. Он передал его Саше; мальчики, тяжело нагибаясь, потащили ведра к берегу. Егорушка, размахивая длинными рукавами, засеменил сзади.
Мокрую полоску у берега перепрыгнуть с полными ведрами уже не удалось, через нее прошлепали напрямую. Потом выбрались к бочке и опрокинули ведра над широкой прорезью. Вода с шумом ухнула в темное, круглое нутро. Саша всунул туда голову, посмотрел:
– Едва донышко скрыло, охо-хо…
– Первый раз наливаешь, что ли? – засмеялся Митя и побежал обратно.
Сходили они так, от берега к проруби и от проруби к берегу, пять раз. Все уплескались, в сырых валенках стало хлюпать, воды в бочку принесли десять ведер, а надо было – пятьдесят.
Саша опять заглянул в прорезь, опять вздохнул:
– Так до вечера будем таскать!
Митя отпыхнулся, спросил:
– А что делать?
– Давай подгоним Зорьку к самой проруби, как всегда.
– Что ты! Филатыч не велел…
– Не велел, не велел, – недовольным голосом передразнил Саша. – Он не велел, если лед слабый, а лед – не слабый… Вон сколько раз ходили туда-сюда, а он даже и не шелохнулся.
– Это под нами не шелохнулся, а под лошадью, может, и шелохнется. Что тогда?
– Пустяки! – сказал Саша. – Глянь!
Он перепрыгнул мокрую закраину и стал изо всех сил подскакивать на ледовой, зимней дороге. Снег, уплесканный из ведер, просел под ним, но дальше Саша не проваливался.
– Слышишь? Гудит даже! Во, какая крепчина! Лед здесь, наверное, намерз до самого дна: тут мелко. Поехали!
– Поехали, – махнул рукой Митя. Ему и самому не хотелось таскать ведра с водой до позднего вечера.
Но Зорька на лед не пошла. Она остановилась у самой закраины, неудобно налегая на хомут, опустила вниз длинную морду, втянула темными ноздрями запах талого снега, всхрапнула и резко попятилась.
– Боится… Не пойдет, – сказал Митя и бросил вожжи в сани.
– А ты ее за уздцы, за уздцы! Она за тобой пойдет. Она тебя слушается, – посоветовал Саша.
Егорушка тоже поддакнул:
– Она, Митя, тебя всегда слушается. Она за тобой пойдет.
Митя взял Зорьку под уздцы и, подражая Филатычу, заприговаривал:
– Ну что, Зоренька? Ну что, матушка? Ну что боисся-то? Пойдем, голубонька моя, пойдем…
И Зорька пошла.
Саша закричал по-американски: «О’кей!», Егорушка засуетился по берегу, замахал руками: «Пошла, пошла!», а Митя уже перескочил мокрую закраину и, пятясь и отставив свой туго обтянутый серыми штанцами задок, тянул Зорьку за собою. Он не давал ей опустить голову, глянуть вниз, и Зорька вдруг вся как-то странно, по-собачьи, присела, ржанула и вот мощным прыжком ринулась вперед.
Митя успел увидеть летящую на него лошадиную мускулистую грудь, край хомута, обтянутый ременным гужом торец оглобли, но тут его ударило прямо в лоб, он полетел кубарем, прочертил щекой по зернистому снегу, и в глазах у Мити потемнело.
Он услышал рядом такой треск, будто весь белый свет начал колоться на куски и падать вниз, рушиться. Где-то у самых ног страшно зашумела вода, жутко заржала лошадь.
«Тонем!» – подумал Митя и забился, забарахтался. Но голые пальцы хватали не темную воду, а холодный мокрый снег.
Он стиснул сочащийся ком, присунул к лицу – в глазах стало проясняться. Митя медленно, шатаясь, поднялся.
Белый свет оставался белым. По-прежнему светило солнце. Но в трех шагах от Мити, у самого берега, зиял бурый, бурлящий пролом, и там в ледяном крошеве билась Зорька.
Вода, перемешанная с торфяной грязью, летела во все стороны, она достигала Зорьке выше груди. Зорька старалась подняться на дыбы, вскинуть передние ноги в шипастых подковах на кромку льда, но наклоненные с берега сани с бочкой пихали ее оглоблями вперед, прижимали к ледяной кромке, и она все никак не могла выпростать ноги из-под этой кромки, лишь билась об нее хомутом, грудью, коленями, обрезалась до крови.
На берегу заполошно бегали Саша с Егорушкой. Они то хватались за сани и тянули их изо всех сил назад, то тянуть отступались и бежали смотреть на рвущуюся из оглобель Зорьку, а потом опять принимались тянуть сани, да силенок у них для этого не хватало.
Митя стоял на захлестанном грязью снегу, на льду, и с ужасом видел, что лошадь тоже смотрит на него.
Метаться она перестала, только вся вздрагивала. Вода шла вокруг ее шеи крутыми воронками, и Зорька тянула к Мите мокрую морду, и огромные, от страха косящие глаза ее, как показалось Мите, были в слезах.
И тут Митя заплакал сам. И, шлепая по мокрому снегу, побежал на берег.
– Спятить надо Зорьку, спятить! – захлебываясь от слез и горя, крикнул он Саше с Егорушкой, зашарил в санях, стал искать вожжи, чтобы спятить Зорьку: заставить ее саму вытолкнуть тяжелые сани с бочкой на берег.
Но вожжей в санях не было. Они давно соскользнули в воду, и Зорька замяла, затоптала их под себя.
Митя повалился лицом на бочку, на руки:
– Ой, что делать-то-о? Ой, беги, Сашка, к Филатычу-у!
– Что ты! – испуганно сказал Саша. – Лучше давай сами как-нибудь.
– Не сможем сами, не сможем… Давай, беги!
А Саша затоптался. Нести к Филатычу свою повинную голову да еще в одиночку ему вдруг стало страшно, и он сказал:
– Пусть Егорушка бежит. Он на ногу легкий, в два счета домчится.
– Точно! В два счета домчусь! – пискнул Егорушка и, обрадованный тем, что хоть как-то да может в беде помочь, припустил по дороге к интернату.
Митя поднял голову, посмотрел вслед Егорушке, вздохнул и побрел на лед.
Темная вода по-прежнему бурлила вокруг лошади. Наверху виднелась только прядающая ушами Зорькина голова под дугой да широкая мокрая спина со сбитым на бок седелком. Зорька теперь даже и не дрожала, а ее всю било и и трясло. Даже нижняя губа у нее ходила ходуном, обнажая желтые, сильно стертые зубы.
– Простудится… – опять всхлипнул Митя. – Сама насмерть простудится и жеребеночка застудит. Давай, Сашка, хоть как-нибудь ее распряжем, что ли… Может, без саней она и выскочит?
– Может, и выскочит, – развел руками Саша, – да как ее распряжешь? Сам под лед ухнешь.
– Пусть! Пусть ухну… Так мне, дураку, и надо, – перестал плакать Митя и вдруг изо всех сил дрыгнул ногой, сошвырнул валенок, сошвырнул второй валенок, стянул с плеч и бросил пальто и, медленно переступая по льду в толстых вязаных носках с розовыми дырками на пятках, стал подходить слева, сбоку к лошади.
Саша подобрал Митино пальто да так с пальто в руках и стоял, растерянно смотрел, что будет дальше.
А Митя, не доходя с метр до края пролома, пригнулся, напружинился и руками вперед прыгнул к лошади. Он упал животом ей на спину, Зорька присела. Митины руки и ноги оказались в воде. Но Митя так и остался лежать поперек лошади и стал распутывать руками в бурлящем потоке широкий ремень чересседельника, завязанный вокруг правой оглобли.
– Упадешь… – пробормотал Саша, а Митя уже распутал чересседельник, развернулся на спине лошади, сел на нее верхом и, обняв за дрожащую мокрую, но теплую шею, опять опустил руку по самое плечо в ледяную воду и начал шарить по Зорькиной груди, по низу хомута, – искать ремешок супони.
Зорька сразу поняла, что к ней пришла помощь. Не рвалась, не взматывала головой, а только тихо и протяжно постанывала.
Ремешок супони раскис, разбух. Митя на ощупь тянул его, рвал ногтями. Рука от холода онемела, рубаха с этой стороны намокла до самого ворота, но вот ремешок поддался, клешни хомута разомкнулись.
Зорька дернулась, яркая, расписная дуга вылетела, стукнула Митю по голове, и ладно, Митя успел вцепиться в жесткую конскую гриву, а то полетел бы вслед за дугой в темный поток.
Саша со стороны увидел, как Зорька мощно вздыбилась, развернулась на задних ногах и, обрушивая с себя сверкающую на солнце воду, с висящим на гриве мальчиком, вымахнула на лед. Она проломила его, опять вымахнула и вот уже, хромая и волоча за собой вожжи, выбежала на берег.
Там она остановилась. Митя скатился на снег и кинулся осматривать Зорьку. Дышала она шумно и тяжело, ноги ее дрожали. Вода капала с длинного хвоста, с гривы, под раздутым животом нелепо висело седелко.
– Прости меня, Зоренька, прости… – опять было заплакал Митя, да тут подбежал Саша, подал валенки, пальто, сказал:
– Оденься.
Потом бодрым голосом добавил:
– Вот видишь! За Филатычем можно было и не посылать. Если бы не послали, никто бы ничего и не узнал.
– Ну да-а… ф-фиг бы не узнал… едва выговаривал Митя, его самого трясло не меньше Зорьки.
6
А Филатыч был уже близехонько. До смерти перепуганный Егорушкой, который ворвался в школьную столярку и не своим голосом завопил: «Зорька тонет! Зорька тонет! Одну дугу видно!», старик только и успел, что накинуть на себя полушубок да схватить у школьной поленницы длинную жердь, и так вот, без шапки, и бежал с этой жердью по дороге.
Старик бежал не быстро, ему не хватало воздуха. А Егорушка трусил рядом, все наговаривал:
– Митя не хотел, а Сашка сказал: «Поехали!», Митя не хотел, а Сашка сказал: «О’кей!»
Филатыч на Егорушкины ябедные слова не отзывался, не мог. Только выбежав из леса в долинку и увидев на берегу распряженную лошадь, сказал не то с облегчением, не то с испугом:
– Ох!
Но ходу старик не убавил. А как бежал, приседая на ослабевших ногах, так на той же медленной скорости и подбежал к лошади.
На мальчиков он сначала и не взглянул. Он обежал, оглядел мокрую Зорьку, кинул ей на спину свой полушубок, а потом наклонился и увидел ее сбитые, сочащиеся кровью ноги. Увидел, весь побагровел, шея и лицо стали у него почти такими же красными, как его распоясанная рубаха, и он медведем пошел на мальчиков.
– Ах-х вы… – занес он высоко руку, и Митя покорно сжался, а Саша отпрыгнул, побледнел, закинул назад голову и, словно отодвигая от себя старика ладонями, запомахивал ими, забормотал:
– Но, но, но… Вы не очень, не очень! Мы ведь не нарочно.
– Ах, не нарошно! Ах, не нарошно! – дважды проревел Филатыч, и опустил руку, и кинулся к Зорьке, отстегнул вожжи, согнул их втрое, вчетверо и вытянул Сашу пониже спины.
– Вы что! – взвизгнул Саша, отбежал и, держась рукой за то место, закричал: – Драться, да? Драться? Не имеете права! Я отцу напишу! Он вам покажет! Он – капитан, а вы… А вы – эксплуататор!
– Кто? – изумленно раскрыл рот Филатыч и даже бороду с засевшей там стружкой выставил вперед.
– Эксплуататор!
– Это почему же? – еще больше изумился Филатыч.
– Потому что деретесь… Трудящихся бьете.
Филатыч опомнился, опять встряхнул вожжами:
– Ах, вот оно что! Трудящих бью… Да будь ты, Сашка, моим родным внучонком, я бы тебе еще и не так ижицу прописал! Я бы тебе показал эксплуатацию трудящих… Вон по твоей трудящей милости лошадь-то колотит всю. Насквозь простыла. А она ведь – мать! От нее жеребенка ждали.
Митя с Егорушкой, услыхав про жеребенка, заревели в голос. Филатыч глянул на них, грозно нахмурился, хотел им тоже сказать что-то этакое, да махнул рукой и взялся за съехавшую в передок саней бочку.
Он качнул ее раз, качнул другой, толкнул изо всех сил, и бочка, накренив сани, расплескивая с таким трудом натасканную воду, покатилась на снег.
Даже не дав мальчикам и подступиться к саням, Филатыч сам выдернул их из-под берега на ровное место, взял в руки жердь, подцепил не успевшую уплыть под лед расписную дугу и стал запрягать Зорьку. Делал он это все молча, лишь сказал запряженной лошади:
– Но, милая… Давай потихонечку к дому, давай.
Сани тронулись, бочка осталась на берегу. Старик, придерживая длинные вожжи, пошел за пустыми санями.
Митя робко поравнялся с ним, дотронулся до вожжей:
– Дяденька Филатыч… А дяденька Филатыч… Давайте я.
Но Филатыч на мальчика даже и не посмотрел. Он сказал сердито:
– Отойди… Снимаю я тебя с лошади… Старших не слушаесся, приказу не подчиняесся…
7
Во двор интерната въехали, как с похорон. Впереди везла пустые сани Зорька, сбоку шагал нахмуренный Филатыч, сразу за санями плелись Митя с Егорушкой, а позади всех, задрав кверху голову, шагал крепко обиженный Саша.
У самого крыльца тюкали деревянными лопатами, проводили ручьи интернатские малыши, им помогала Павла Юрьевна. Она увидела медленную процессию, удивилась:
– Филатыч! Что за странный вид? А где бочка? А где у вас шапка? Ничего не понимаю.
Старик повернул Зорьку к воротам конюшни, буркнул:
– Что наш вид? Вы лучше на лошадь гляньте, на ноги. Вот там – вид.
Павла Юрьевна глянула и ахнула. Ребятишки тоже ахнули, повалили толпою вслед за санями. Егорушка, размахивая руками, с ужасом и восторгом, округляя свои ореховые глаза, принялся рассказывать малышам подробности.
А Саша с Митей – боком, боком – взошли на крыльцо, шмыгнули в сени, в раздевалку, смахнули прямо на пол мокрые одежки и валенки и, печатая босыми ногами по крашеному полу мокрые следы, кинулись в теплую, по-вечернему сумеречную, спальню. Дальше им от своего несчастья бежать было некуда.
Летом, конечно, можно скрыться в лес, в поле, и прилечь там в ласковую, мягкую траву, и плакать, плакать, пока горькая, тяжелая боль на душе не размякнет и не станет тихой сладостью, но по снежной поре куда побежишь? Некуда. Только в спальню.