Текст книги "Педагогическая непоэма. Есть ли будущее у уроков литературы в школе?"
Автор книги: Лев Айзерман
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
...
«Когда моя семья собралась выезжать в аэропорт и выходила из дома, на второй этаж упала бомба. Раздался взрыв, весь второй этаж упал на первый, который был сделан из камня и, похоже, выдержал вес второго этажа. Вид разрушенного дома, в котором я находился не более получаса назад, потряс меня. Мне было тогда восемь лет».
Когда я написал «История» с большой буквы, то вовсе не имел в виду то, что действительно вошло в историю. Меня интересовало другое: видят ли они, что происходит в нашей жизни вокруг них, или только то, что происходит с ними лично, непосредственно. Вот в одном из этих сочинений рассказано об увиденном в повседневной жизни:
...
«Я живу в Подмосковье и три года проучилась в сельской школе. К сожалению, большинство детей, учащихся там, из неблагополучных семей. С самого детства они видели пьяных родителей, драки и не знали ласки, внимания, любви. И какая у них сейчас цель в жизни? Они пьют, курят, через каждое слово непременно ругаются. Им совсем ничего не надо. Конечно, не все такие, но большинство».
Вот это прикосновение к чужой жизни, умение видеть то, что происходит вокруг тебя, я и называю прикосновением к истории. В 2009 году в двух классах таких сочинений было чуть больше: на два класса – восемь.
В одном говорилось о повести Бориса Васильева «А зори здесь тихие…» (единственное сочинение о потрясении книгой), а кончалось это сочинение так: «Пусть не повторится Чечня, чтобы не пришлось плакать матерям о погибших сыновьях». Во втором – о смерти Майкла Джексона. В третьем рассказывалось о «жестокости нашей жизни». В четвертом шла речь о маленькой девочке, которая играла на скрипке в переходе метро:
...
«Я был так удивлен этой сценой: стоит маленькая черноволосая худощавая в лохмотьях девочка, играющая на такой же маленькой, как и она, скрипочке. И все слушали ее зачарованно. Музыка протекала во все затаенные уголки души каждого присутствующего. Потом невольно на ум пришли вопросы. Что заставило играть ребенка на переходе? Какая у нее судьба?»
И еще одно сочинение. «Мой знакомый занимается благотворительностью: возит вещи детям-сиротам в детдом-приют № 6». Однажды он взял с собой автора этого сочинения, которому многое пришлось увидеть там и выслушать рассказ о своей жизни от мальчика-инвалида с рождения – «с каждым его словом мое сердце разрывалось на мелкие кусочки».
Анализируя потом на уроке написанные сочинения (никогда при этом не называя имен и фамилий авторов прочитанных работ), я вспомнил, что же меня потрясло в их возрасте.
В начале июля 1941 года нас, детей работников здравоохранения Москвы, без родителей на пароходе отправили в эвакуацию. Где-то около Казани я проснулся от страшного, надрывного крика. Оделся и вышел на палубу. На наш пароход грузили мобилизованных. И отцы, матери, жены, невесты, родственники, друзья и подруги живых людей провожали на смерть. Конечно, значение и смысл того, чему я стал свидетелем, тогда я не мог понять в полной мере. Но крик этот я слышу всю свою жизнь.
А зиму 1941/42 года я провел в детском доме города Вольска, куда поместили эвакуированных из Москвы детей. В нашей большой палате были собраны ребята не по возрасту: от меня, самого младшего, до старшеклассников. Вечером в палату набивалось много народу, приходили девочки, нередко молодые воспитатели и вожатые. Пели. Разговаривали. Спорили. О чем – не помню. Запомнился лишь один эпизод. Десятиклассник вышел на середину комнаты, протянул руки вперед и что-то долго и горячо говорил, потрясая протянутыми рукавами. Что он читал, я абсолютно не понял. Но почему-то запомнилась последняя фраза: «Карету мне, карету!» А вскоре я увидел заплаканные глаза наших воспитательниц и вожатых: и этот десятиклассник, и несколько его товарищей уходили на войну.
А потом, уже после возвращения в Москву, летом сорок третьего года, меня послали в грибной лагерь. Ми должны были собирать по четыре килограмма грибов в день, за это нас кормили, а карточки оставались у мамы. И я увидел русскую деревню без мужчин, не считая подростков и старых дедов. И это тоже запомнилось на всю жизнь.
И самый главный день моей жизни: 9 мая 1945 года. Москва. Красная площадь. Сколько в последние годы издевались над строкой Маяковского: «Я счастлив, что я этой силы частица». Да, конечно, страшно, когда всё, как в «Мы» Замятина. Но можно ли полноценно жить, не ощущая своей причастности к своему делу, к своей стране, к своему времени, к судьбам мира?
И опять же Маяковский, тоже строка обруганная. «Это было с бойцами, или страной, или в сердце было моем». Потрясения личные во многом отражали и потрясения общенародные, если хотите, общеисторические. Да об этом вся литература XX века, об этом, пусть и под разными углами зрения увиденном, и «Конармия», и «Тихий Дон», и «Чевенгур», и «Мастер и Маргарита», и «Доктор Живаго», и «Дом на набережной», и «Жизнь и судьба», и «Один день Ивана Денисовича», и «Во весь голос», и «Реквием», и «Василий Теркин».
И если вернуться к моим детским и школьным потрясениям – за один день прочитанный роман Чернышевского «Что делать?», сегодня растоптанный и униженный эстетствующими либералами постсоветской эпохи, не способными даже на частичку того гражданского мужества, что явил миру Чернышевский. Потом, уже в наше время, я напечатаю в журнале «Литература в школе» статью в защиту Чернышевского.
Познакомившись со своими учениками, я понял, что мои представления об их легкой и безмятежной, как показалось мне при чтении сочинений, жизни обманчивы. Здесь были и настоящие драмы, и большие трагедии. Но и все же в большинстве случаев личные драмы были отделены от драм страны и времени. Потрясало свое, личное, частное. И за этим стояли глубинные изменения всей нашей жизни, самого времени, в котором мы сегодня живем.
В первый же свой учительский учебный год (а это был 1952/53 учебный год) я пошел с девятиклассниками в поход. А работал я в единственной в Москве школе, где было совместное обучение. Остановились на берегу реки купаться. Ко мне подошли девочки: «Разрешите нам купаться в другом месте. Мы стесняемся раздеваться при мальчиках». «Но вы же понимаете, что я головой отвечаю за вас. Можете перейти на другое место, но тогда вам придется раздеваться при мне». Решили купаться все вместе. А когда двадцать три года назад в последнем моем учительском походе с учениками мы купались в озере, стеснялся раздеваться только один человек: это был я.
Вспоминаю, как в первые годы своей работы в школе я чуть не погубил в походе одну свою ученицу. Мы шли в жаркий день с тяжелыми рюкзаками, а этой девушке в тот день ни идти под солнцем, ни тем более с рюкзаком было нельзя. Она бы умерла, но мне об этом не сказала бы (я был старше их всего на одиннадцать лет). Хорошо, что отважилась ее подруга.
Это было на заре моей туманной юности. А несколько лет назад прихожу в школу к третьему уроку. Несколько девочек болтают в вестибюле. «А вы почему не на уроках?» – спросил я не подумав. И они весело и немного игриво мне ответили, что у них сейчас физкультура, а они сегодня от уроков физкультуры освобождены.
В мае 2008 года спрашиваю одиннадцатиклассницу, почему она не пришла вчера на последнее сочинение. «У меня вчера начались месячные, и я целый день лежала, не вставая с постели». Смутился я. Не привык еще к такой свободе. Но при этом разговоре никого, кроме нас, не было.
Осенью 2009 года даю всему классу домашнее сочинение на тему «Еще шестнадцать или уже шестнадцать». И называю примерные вопросы, а среди них и такой: «Что особенно сильно подействовало на мое повзросление?» И тут же с места на весь класс одна из десятиклассниц кричит: «Когда у меня впервые начались месячные».
Я, конечно, понимаю, что по существу это именно так. Тем более что прочел монографию С. Борисова «Мир русского девичества. 70–90 годы XX века» (М., 2002), в которой на большом фактическом материале показано, какое огромное значение для девочки имеют первый лифчик и первые месячные. Но то, что самое интимное, самое сокровенное становится публичным, для меня непривычно. Кстати, класс, и мальчики, и девочки, на этот возглас с места вообще никак не прореагировали.
А об интимном говорят все чаще и чаще. Другое дело, что перед первым же сочинением о себе я предупреждаю, что никто, кроме меня, эти сочинения читать не будет и что никогда при анализе сочинений не будет названо ни одно имя.
– Почему ты плакала на уроке? Что случилось? – спрашиваю ученицу одиннадцатого класса после урока.
– А он сказал мне, что может встречаться со мной только до шести часов. А потом он занят.
Вместе с ней остались и три подруги. И вот одна из них говорит: «А я бы согласилась и до шести». О, как она это сказала! И что для нее финансовый кризис, работа Государственной Думы и мои уроки! И все понятно, нормально, естественно.
Иду по классу, другому одиннадцатому. На столе у одной из самых лучших учениц класса переводной любовный роман. «А вы переверните книгу», – говорит мне девушка. Переворачиваю. На переплете крупным шрифтом сказано про главное: «Я потеряла девственность, пока мама с папой смотрели телевизор… У меня такой-то размер, а не такой-то, как считает мой бойфренд». И так далее в таком же роде.
Ну и что? Если бы тогда, когда мы были в их возрасте, у нас издавали такие книги, девочки, а может быть, и мальчики их так же жадно читали бы. Но у нас таких книг не было, и читали мы юнкерские поэмы Лермонтова из полного собрания его сочинений. Я помню, как после свадьбы наших однокурсников (тогда еще было такое понятие, как первая брачная ночь), когда уже молодая жена пришла на занятия, ее окружили подруги: «Рассказывай, как все это было…» Тут ведь важно только одно: хорошо бы, чтобы, закончив школу, выпускники знали, что «про это» куда лучше рассказано у Бунина и в «Тихом Доне» Шолохова.
Время от времени мне старшеклассники приносят свои стихи. Но вот то, что одиннадцатиклассница принесла недавно, мне раньше читать не приходилось.
Давай серьезно о любви поговорим,
Забыв о близости, которая влечет.
Совсем недавно я немного повзрослела
И поняла, что в этом мире все течет.
Скажи, пожалуйста, ответь мне на вопрос
(И вправду забываешь обо всем):
Но почему, но почему его влечет,
Влечет не так, как бы хотелось мне?
И как-то по-другому, повзрослей!
Я понимаю, не до того тебе;
Но мне же надо знать: я юная совсем,
Боюсь я ошибиться вдруг опять…
Мне страшно, но ты скажи мне зачем?
Я не пойму, я ведь еще мала.
Но почему о ней нельзя забыть?
О близости, которая влечет.
Не буду судить о качестве стиха. Но то, что сокровенное, интимное, о чем втайне думают тысячи девушек, становится предметом рефлексии, по-моему, хорошо. Такая рефлексия помогает понять себя, других и, бесспорно, литературу. Раскрепощение мысль и раскрепощение чувств само по себе благо.
Из сочинения ученицы десятого класса 2009 года:
...
«Мне всегда говорили, что все приходит с возрастом. Что в возрасте пятнадцати лет не первом месте должна быть учеба, а не прогулки за ручку, мальчики, поцелуи. Но ведь так хочется, чтобы кто-то ждал тебя, грел ладони, когда холодные, да и просто был рядом!
В четырнадцать лет в моей жизни появился такой человек. Его звали Коля. Мы учились в одной школе. Завязались отношения, которые продлились полтора года. Прошли через многое: через ревность, ужасные ссоры, измены даже. Недавно наши отношения закончились. У него появилась другая. Я долго плакала, родители и друзья поддержали в трудную минуту. Давали советы, и с их помощью я смогла пережить этот разрыв.
Казалось бы, всего пятнадцать лет. А уже такое… И ведь хотели пожениться в будущем, детей завести… Забавно, наверно, но тогда я чувствовала себя такой взрослой».
Еще из одного сочинения.
...
«Когда мама узнала, что я отдалась единственному глубоко любимому молодому человеку, у нее, всегда спокойной и уравновешенной мамочки, случилась истерика. Я считаю, что эта реакция хоть и была приемлемой, но никак не правильной, так как мое решение начать половую жизнь было полностью осмыслено мной, и я уже тогда, почти три года назад, была уверена, что свяжу свою жизнь именно с этим молодым человеком. В общем, года через два мы будем венчаться. Что будет именно венчание, я тогда решила сама. И обжалованию это не подлежит»
(Насколько я знаю, все поломалось.)
Ну что тут сказать? А ничего не скажешь.
Я вспомнил постыдную историю, которая была у нас на первом курсе. Нашу студентку изловили на чердаке общежития с парнем. Вскоре комсомольское собрание. «Такая не может преподавать детям великую целомудренную русскую литературу! Выгнать ее из института!» И выгнали. Я не все понимал в тогдашней жизни. Но то, что это омерзительно, конечно же, понимал. Меня держали, в буквальном смысле слова держали, девушки, чтобы я не выступил: следующим бы вылетел из комсомола и института я.
Так вот: нравится мне или не нравится что-то из того, что происходит сегодня в жизни современной юности, но я, конечно же, рад, что уходит то страшное время, когда нагло и бесцеремонно залезали в чужие постели, когда в личном, интимном искали моральное разложение, попирая свободу человеческую, вмешиваясь в то, что на Западе называют приватной жизнью.
Конечно, огромная наша беда в том, что, как это всегда у нас происходит, из одной крайности мы кинулись в другую. Ханжеская несвобода стала сменяться разнузданностью и мерзостью. И в чужие постели стала залезать телекамера, показывая, что там происходит, миллионам телезрителей.
Но что же за всем этим (а то, о чем мы только что говорили, лишь одно из проявлений универсальной закономерности) стоит? Я бы сказал кратко: приватизация. Естественно, употребляю это слово не в точном и узком экономическом его смысле, а как некую универсальную метафору всей нашей нынешней жизни. Я говорю о всеобщей, массовой, тотальной приватизации всей жизни – строя чувств, характера интересов и стремлений, желаний, жизненных ориентиров, психологии и философии. Все перемещается в сторону своего, личного, частного, негосударственного и необщественного. Я рос в эпоху, когда индивидуальное, личное квалифицировалось как мещанское, чужое, вражеское. Не нужно говорить, что все это было фарисейством: о себе, любимых, своем личном наши вожди и обслуживающие их идеологи думали всегда. Но таков был идеологический декорум. Теперь он отброшен полностью.
С моей точки зрения, в принципе это процесс очеловечивания нашей жизни. Десятилетиями советский человек столь многого был лишен, так во многом себя ограничивал, что это перемещение центра тяжести понятно: люди хотят жить по-человечески, хотят все, не только избранные.
Весной 2009 года я прочитал выступление Светланы Алексиевич на Лихачевских чтениях 2008 года:
...
«Мы встали перед вызовом другой жизни, которой живет остальной мир, слишком человеческий, когда цель – просто жизнь. Смею утверждать, что мы потерпели катастрофу идеи, потому что в нашей культуре отсутствовал смысл счастья и интереса к жизни как просто жизни, у нас нет такого опыта: нам не на что опереться».
И эта переориентация принесла и тяжелейшие испытания, такие деформации, такие нравственные потери, что порой становится страшно. И все трудности современной школьной жизни, того, что в школе называется воспитанием, состоит в том, что нужно решить мучительную задачу: как провести своих учеников (и себя, естественно) между Сциллой обуздания личности и нивелирования ее и Харибдой хищной разнузданности, безразличия к окружающим и судьбам своей страны.
Получая Солженицынскую премию, Андрей Зализняк говорил об огромных сдвигах в ценностных ориентациях современного человека:
...
«Все мы понимаем, что в стране происходит великое моральное брожение. Близ нас на Волоколамском шоссе, где годами нависали гигантские лозунги “Слава КПСС” и “Победа коммунизма неизбежна”, недавно на рекламном щите можно было увидеть исполненное столь же грандиозными буквами “Все можно купить!” Столь прицельного залпа по традиционным для России моральным ценностям я не встречал даже в самых циничных рекламах».
Но вот рядом с моим домом перед ювелирным магазином огромный щит навис над тротуаром: протянута женская рука, на ладони драгоценности, и крупно написано: «Любишь? Купи!» Из той же серии.
А посмотрите выходящий еженедельно миллионным тиражом журнал «7 дней» (программа телевизионных передач). Там только одна тема: кто с кем и как и какие шикарные хоромы у них. Это по существу еженедельный яд растления душ. Знаменем и знамением эпохи стал гламур.
Несколько лет подряд каждое лето я лечился в подмосковном санатории «Русское поле». Пока я работаю, я не беру пенсию, которую переводят на книжку, и на 18 дней могу купить путевку. В этом санатории есть такие, как я, и те, кому за путевку платит их организация. Но это всего лишь половина санатория, остальные – дети с онкозаболеваниями крови в период ремиссии. Они, сопровождающие их (как правило, матери, нередко бабушки и очень редко отцы) получают бесплатные путевки и оплаченный проезд в оба конца из любой точки страны.
Мне много раз приходилось разговаривать с матерями этих детей. Вот и в этом 2009 году молодая тридцатипятилетняя женщина, у которой сын болен вот уже более шести лет, рассказывала мне:
...
«Мы с мужем жили прекрасно. Если бы мне сказали, что что-то может омрачить нашу жизнь, наши отношения друг к другу, я бы не поверила. Но вот заболел сын. Я лежала с ним в больнице. Муж приехал в больницу, посмотрел на все и сказал мне: “Ну что ты его мучишь, бери его домой, пусть дома умирает”. Я ему ответила, чтобы он сам шел домой умирать. Он ушел, ушел вообще из нашей жизни и даже не интересовался и тем более не помогал. После больницы я подала на развод».
Я многим матерям этих детей задавал один и тот же вопрос: «Вы долгие месяцы лежали с детьми в больнице. Естественно, вы знаете, что происходило в семьях других детей. Как часто отец и муж уходили в таких случаях от ребенка и жены?» И все называли одну и ту же цифру: каждый второй. Не забудем, что речь идет о молодых мужчинах, наших вчерашних учениках! Если бы они учились сейчас, вполне возможно, у многих из них были бы прекрасные портфолио.
Страстно говорила об этой нашей общей трагедии Светлана Алексиевич на Лихаческих чтениях:
...
«Мир разделился очень вульгарно и цинично. Мы живем в вульгарный период: граница деления сегодняшнего мира – кто может купить и кто не может купить… Взгляните на наше телевидение, наши гламурные журналы: все посвящено «низу» человека… У нас все сведено к одному: иметь. Иметь и жить – это совершенно разные вещи. Мы пока еще находимся, повторю, на совершенно вульгарной стадии. И телевидение, и журналы говорят о том, что нужно желудку. То есть вся страна превратилась в желудок, каждый из нас превратился в желудок».
С последней фразой согласиться не могу. Это кто превратился в желудок? Офицеры, которые не имеют квартиры годами? Учителя, живущие в большинстве регионов страны на нищую зарплату? Миллионы людей, которые еле-еле сводят концы с концами и у которых нет денег на лекарства? Знаем ли мы, что у нас в стране каждый год миллион человек умирает от излечимых болезней? И о том, что каждый год после призыва в армию тысячи новобранцев вынуждены отправлять сначала, простите за сказанное, на откорм, у них масса тела ниже нормы? Мы живем желудком не только потому, что мы деформировались как люди.
Если говорить о стране в целом, то она еще не прошла и очень долго не пройдет периода первоначального элементарного насыщения (не путать с первоначальным накоплением капитала). Знаете ли вы, что в каждой третьей нашей школе нет горячей воды и теплого туалета? (По другим данным, теплых туалетов нет в 60% наших школ.) Что, по расчетам экономистов, даже в 2030 году мы не поднимемся до уровня европейского пенсионного обеспечения? И еще очень долго стремление иметь нормальное жилье, нормальное питание, нормальную одежду, нормальные лекарства, нормальное образование для детей, нормальную медицину для всех будет для нас первостепенным.
Но это вовсе не снимает вопроса, каким быть и как жить. Тем более что средства массовой информации насаждают низменные идеалы. На бирже играют на повышение курса и на понижение курса. Образ этот – игра на понижение – стал универсальной метафорой. Впервые ее употребил русский философ Б. П. Вышеславцев, написавший об игре на понижение. Сегодня в нашей жизни, нашей культуре идет чуть ли не всеобщая игра на понижение. Все лучшее в литературе, искусстве, журналистике, образовании противостоит ей. И здесь значение уроков литературы в школе, которые постепенно выживают из школы, могло бы быть огромно.
Знаете ли вы, о чем особенно трудно говорить в школе, когда рассказываешь о жизни писателей? О дуэли Пушкина? О смерти Гоголя? О Достоевском, стоявшем перед смертью, которая должна прийти через несколько минут? О трагедии Ахматовой и Булгакова? Нет. Об уходе Толстого из дома. О чеховском Сахалине. О том, что Чехов лечил в Мелихове (как теперь говорят, на общественных началах) людей и строил школы.
В одном из мониторингов по ЕГЭ по русскому языку в Москве был предложен текст (так это у них называется) Г. Бакланова о русском писателе и русской литературе. «Все великие книги созданы страданием и любовью к людям. И если книга причинит вам боль, это боль исцеляющая. Эта боль вызвана состраданием, сочувствием к другому, а такое сочувствие и должна вызвать литература, чтобы в людях не угасло человеческое… Толстой, например, едет на голод, едет с дочерью, дочь ходит по избам, где тиф. Ну ладно сам, но пустить дочь? По-другому совесть не позволяет. А Чехов разве не отправился спасать от холеры в жуткую эпидемию, как будто не существовало угрозы самому заразиться. Но для него вопрос – лечить или не лечить, разумеется, не возникал».
По условиям проведения ЕГЭ, ученик должен прокомментировать предложенный ему текст и ответить на вопрос о своем личному к нему отношении, сказать, согласен или не согласен он с тем, что прочитал. И вот я читаю рассуждение будущего врача: