Текст книги "Улица младшего сына"
Автор книги: Лев Кассиль
Соавторы: Макс Поляновский
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 35 страниц)
Вахтер у ворот порта окликнул его.
– Я с «Красина», – поспешил ответить Володя.
– Ну ходи!
Вахтенный у трапа «Леонида Красина» давно уже заметил маленькую фигурку, бродившую в темноте по пирсу возле теплохода.
– Эй, малый! – крикнул он вниз с борта. – Чего тут выхаживаешь, кого дожидаешься?
– Дядя, – послышалось снизу, – я к помощнику товарищу Дубинину, по политической части.
– Чего? – удивился вахтенный. – Что за дело такое по политической части у тебя?
– Вы ему только скажите, что Вова его просит.
– Вова? Есть доложить, что Вова! А чей ты будешь, Вова? Вов на свете знаешь сколько?
– Нет, не знаю… А вы ему скажите, что Дубинин Вова.
– Стой! Ты кем же помполиту нашему будешь?
– Я ему буду сын.
– Го-o! Ну, силен… Это ты давеча полундру устроил, пар упустил, всех наших духов на прогулку голяком выпустил?
– Ну, я… – сказал Володя, вздохнув, и зашагал прочь от корабля. Видно, все уже знают про ту историю с паром и нечего больше соваться на корабль.
– Го-o! Стой! Куда же ты? Помполит сейчас придет. Куда пошел?..
Володя остановился, потерся щекой о плечо, подумал, опять вздохнул и тихо побрел прочь. Но в это время с борта «Леонида Красина» послышался очень знакомый раскатистый, низкий голос:
– Эй, Дубинин-второй! Владимир Никифорович, погоди! Стой ты!.. Стой, помощник по паровой части, обожди, не тушуйся!..
Володя узнал голос дяди Вилюя. Забухали его шаги по трапу. Гигантская фигура приблизилась к Володе.
– Зачем после бани по ветру гоняешь? Простынешь! – пробасил дядя Вилюй. – Что?.. Была надрайка от отца? Но про то разговор окончен. Идем на судно.
– Мне папа не велел… Он меня на берег списал.
– Э-э, плохо твое дело! Ну, погоди, он из города вернется, я тебе выхлопочу обратную приписку. Чего стал? Идем, говорю, а то простынешь. Э-э, буду я тут с тобой толковать! Сказано – пошли!
И Володя взлетел вверх, поднятый могучей рукой дяди Вилюя, который посадил мальчика к себе на плечо. Было уж совсем темно, и Володе показалось, что он плывет в воздухе. Потом он почувствовал, что подымается все выше и выше, увидел перед собой свет, его быстро опустили вниз, и под ногами у него оказалась опять твердая, размеренно подрагивающая палуба.
Когда помполит вернулся из города, вахтенный доложил ему, что его дожидается у старшего механика сынишка. Никифор Семенович спустился на жилую палубу и еще издали услышал хохот, доносившийся из каюты дяди Вилюя. Он подошел поближе, но войти в каюту не смог, хотя дверь ее была открыта. В коридоре толпились матросы, механики, машинисты. Из каюты густо валили клубы табачного дыма и слышался звонкий голос уже осмелевшего и, видно, хорошо прижившегося на судне Володи. Его заставляли в десятый раз рассказывать историю с паром, так как в коридор прибывали все новые в новые слушатели.
– Ну, ну, так, стало быть, как же это у тебя получилось? Как тебе дядя Вилюй устройство объяснил?
– Он мне показал краники и говорит: «Тут пар, и мы живем прилично, с баней даже». А потом я помылся, и мне стало жарко. Я пошел маму искать. А где машина, там никого нет. Я стал разбираться в краниках, а оно как фукнет, и тут все стали голые бегать, без всего, только с мылом. А оно с них капает…
Новый взрыв хохота.
– Вовка, ты что это там разговорился? – раздался голос помполита, и все разом смолкли, расступились. – А вы уж тут рады, аврал устроили! Гляди-ка, и председатель судкома и комсомольский секретарь!.. Так вас не соберешь, когда надо, а тут полная явка налицо.
– Да больно мальчишка забавный, Никифор Семенович, – оправдывались моряки.
– Вот орел!.. Устроил маскарад!
– Ну, хватит тебе, идем, – сказал Никифор Семенович и повел Вову к себе в каюту. – А мама где? Наверху? – спросил он по дороге.
Володя молчал.
– Чего молчишь? Мама, спрашиваю, где? Глухой, что ли? Паром уши заложило?
– Я не знаю…
– Как так – не знаешь?
– Я один, – чуть слышно признался Володя. – Я все сидел и сидел один, ну в пошел к тебе… Я думал, мама тут. Я к тебе захотел… я соскучился.
– Ф-фу! – только выдохнул отец. – Ну, погоди, будет тебе сейчас от матери! Ключ-то ты где оставил?
– Он вот.
Отец, выхватив у него из рук ключ, побежал куда-то.
До Володи донесся его голос:
– Парфенов! Будь друг, снеси этот ключ в общежитие портовое, там небось жена с ума сходит. Галчонок этот мой удрал и ключ взял.
Парфенов спросил что-то, и отец ответил:
– Да у меня он. Я бы сам сходил, да мне скоро на вахту заступать. А потом, разве его можно одного тут оставить!
– Шустрый…
– Вот я возьмусь за него сейчас, за шустрого!.. Вернувшись в каюту, Никифор Семенович плотно закрыл за собой дверь, медленно прошел к столу, сел в вертящееся кресло. Володя угрюмо перебирал на занавеске у койки помпоны, похожие на огрубевшие одуванчики.
– Ну, Владимир, – начал отец, – давай разговаривать. Брось ты там занавеску щипать! Иди сюда. Что же это, Вова?.. Долго это у нас так будет продолжаться с тобой? Мать на тебя жалуется – сладу, говорит, с тобой нет… То чуть не утонул, то в каменоломню провалился, всех перепугал. А сегодня только ногой ступил на корабль – и опять тарарам на весь белый свет! Это, по-твоему, хорошо? И опять: мать сажает тебя в комнату, велит до вечера ждать ее, а ты самовольничаешь. Кто тебя сюда звал?
– Я не хочу на берег… – Володя хныкнул. – Папа, ты меня не списывай!..
– Будешь еще так безобразничать, и спишу мигом! Если хочешь быть на корабле, так изволь подчиняться. У нас тут дисциплина, брат! Ах ты, Вовка, Вовка, отчаянная ты голова! Ну, лезь сюда. Что, самому небось совестно?
Володя забрался на колени к отцу, и, хотя ему было уже совсем хорошо, он пробормотал: «Совестно», – сам в душе ужасаясь, до чего же он бессовестный, потому что никаких угрызений он в эту минуту больше не чувствовал.
– Ну, расскажи что-нибудь, – попросил отец. – Как ты там в садике занимаешься, как Валя? Ссоришься все с ней?
Володя, чувствуя, что все утряслось и наступил самый подходящий момент для разговора, пока не пришла мать, устроился поудобнее на коленях у отца и, заглядывая ему прямо в глаза, задал вопрос, который давно уже мучил его.
– Папа… – сказал он, – папа, а правда ты за градусник воевал?
– То есть как это понимать, в каком смысле за градусник? – удивился Никифор Семенович.
– Вот мама говорит, что ты воевал за градусник.
– Это ты чего-то, Владимир, сочиняешь.
– Ну честное же слово!.. Я, когда градусник разбил… ну, нарочно, так… а она говорит, это был общий, а папа воевал не за свой, а за общий градусник. И велела отдать потом.
– Погоди, давай-ка разберемся по порядку, – сказал отец. – Ты уж выкладывай все, как было.
Пришлось Володе рассказать всю историю с крапивой и термометром. Никифор Семенович, хмурясь, но с невольным уважением посмотрел на пухлые, отмытые ладони Володи в ласково взял его за кончики пальцев:
– Однако же! И вытерпел? Ведь она жжется, наверное… Больно, чай, было?
– Еще как!.. Нет, правда, не очень, так, чуть-чуть.
– Ну, вот что, – проговорил отец и стал очень серьезным. Лицо его как будто отвердело, и большие глаза под темными густыми бровями наполнились каким-то торжественным светом. – Вот что я тебе скажу, Вовка: хорошая у нас с тобой мамка! Это она тебе все правильно сказала. Она главное тебе объяснила, а мне уж мало что и осталось. Честно говоря, я бы с тобой и толковать не стал, если бы ты всю эту штуку с градусником ради самого себя сочинил. Оно и так дело вышло противное, но все-таки уж тут одно тебе прощенье, что действовал ради слова, которое товарищу дал. Только вот запомни на будущее: слово надо давать с умом, когда твердо знаешь, что в силах его сдержать. А ты сперва нахвастался, а потом уж пришлось тебе расхлебывать. Ну, а насчет своего да общего это тебе, Вовка, мать все верно сказала. Это она тебе хорошо объяснила, правильно: и за общий градусник мы воевали, чтобы для всех ребят детские сады были, и чтобы игрушки у всех были в тех садах, и градусники – за то, брат, тоже дрались. Ясно?
– Ясно.
– Ну вот то-то. И заруби себе на твоем курносом… – Отец легонько потрепал Володю за нос, но тотчас отнял руку и очень серьезно проговорил: – Лучше сто раз свое собственное отдать, чем то, что общим стало, над чем народ хозяйствует, себе присвоить. Мы, когда надо, жизни своей не жалели ради общего дела. А ты – градусник…
Володя взглянул в лицо отцу, облизал свои от волнения пересохшие губы и тихо сказал:
– А я знаю, папа, где ты жизни не жалел…
– Ну, ясно где: когда в гражданской воевали.
– Нет, я то самое место видел, где ты воевал… Я туда сперва провалился… Я, папа, честное слово, не виноват. Там даже корова дяди Василия один раз провалилась. Я как съехал – стал там шариться – мы в прятки играли, – а потом сверху свет пошел через дырку, и я прочел на стене, как вы с дядей Гриценко расписались, когда еще вы были партизаны.
– Брось! Быть того не может! – проговорил отец, откинулся в кресле и как бы издали посмотрел на Володю, словно художник, проверяющий точность картины. – Да неужели сохранилось до этих пор? Ты, признайся, не сочиняешь?
– Да нет, папа, ты слушай… Мы сперва думали – это про нас там написано, потому что там неразборчиво… и темно было. А потом, как я ртуть достал, мне Ваня поверил. И мы пошли туда опять с фонарем… Только мы маме не говорили, а то она меня заругала бы опять. И это вовсе оказалось не про нас, а про вас с дядей Гриценко. Так и написано: «Н. Дубинин», потом такая закорючка и – «И. Гриценко». Значит, про тебя с дядей. И под этим еще вот такие цифры, как на часах бывают. Сперва один час, потом девять часов, а потом опять один и опять девять. Это почему?
– То написано: одна тысяча девятьсот девятнадцатый год, сынок! – произнес Никифор Семенович, бережно снял сынишку с колен, встал с кресла, поднял на сиденье Володю, чтобы стал сын сейчас ростом вровень с ним, чтобы можно было разговаривать, как с большим.
А сам прошелся по каюте, словно помолодев, затем остановился перед креслом и положил обе руки Володе на плечи:
– Ну, Вовка, это такое ты мне сказал, прямо словно сердце теплом обдало… Погоди, подрастешь, все тебе расскажу.
– Папа, да я уж давно подрос… Я уж маме выше даже локтя. А сейчас я, смотри, даже выше тебя стою. Я все пойму. Вот увидишь!
– Ну, слушай тогда, коли поймешь. Слушай, Вовка, как мы в девятнадцатом году белую моль из Крыма выбивали. Дядя Гриценко лихой был пулеметчик. А я тогда из батраков в партизаны пошел. Белые Крым захватили. Понимаешь? Белогвардейцы.
– Буржуи, знаю, капиталисты, – быстро пояснил Володя и тотчас же добавил: – Скопидомы…
– Ну да, правильно, кулаки, помещики. А мы все были за Советскую власть, пролетарии, бедняки.
– А ты, папа, был бедняк?
– Ну ясно, батраком был у помещика, ничего у меня не было – ни своего, ни общего. Понял? Только жизнь своя была молодая. Да вот общее было то, что все мы с народом одну общую думку имели, чтобы была у нас наша Советская власть. И ушли мы в каменоломни. Они ведь с тех пор так и зовутся – Краснопартизанские. Слышал, наверное? И, как ни хотели нас беляки из-под земли выковырять, ничего у них не получилось. Ушли мы под землю, вклещились в камень, – попробуй вытяни! Мы, как дубы, корнями в землю ушли. Кто сунется – тому пулю. Круто нам пришлось. Но и мы им из-под земли давали жару. Английские миноносцы пришли. Ну, пришли… Начали бить по нашим каменоломням. За один день три сотни снарядов выпустили. А что?.. Только камень перекрошили. А у нас народ крепче камня был. Правда, один раз пришлось нам туго. Полезли на нас со всех сторон. Генеральную атаку повели. Вот мы тогда как раз с дядей Гриценко в том штреке и отбивались. Как вышла передышка, закурили мы с Иваном Захаровичем, он и говорит: «Давай хоть на камне о себе памятку оставим. Может, будем живы, а может, и нет». Вот я тесаком тогда и вырубил расписку. Насчет грамоты я тогда был слабоват… Ошибок-то там нет? Эх, Вовка, досталось вашим батькам… Вот однажды было, помню…
Евдокия Тимофеевна, которую привел на корабль матрос, посланный Никифором Семеновичем, остановилась у двери каюты и прислушалась. Она уже представляла себе, как сейчас попадает Вовке от отца. Она слышала громкий голос Никифора Семеновича, что-то грохало в каюте, как будто кулаком били по столу. Евдокия Тимофеевна не выдержала и постучалась.
– Входите! – крикнул Никифор Семенович и увидел, оглянувшись, входившую в дверь Евдокию Тимофеевну. – Погоди, Дуся… – И, стуча кулаком по столу, продолжал: – Тут, понимаешь, мы их с левого фланга – бах-бах-бах!.. Погоди, мать, не мешай, прошу минуточку, это я Вовке про девятнадцатый год рассказываю…
– Погоди, мама… правда, погоди… – нетерпеливо прошептал Володя. Глаза его горели. Он стоял на кресле и восторженно слушал рассказ отца.
Глава IV Буква к букве
Володя долго не мог решить, кем ему быть, когда он вырастет. Недалеко было то время, когда он мечтал стать доктором. Потом, как и многие его сверстники в те годы, он решил, что будет полярником и станет плавать на льдине под красным флагом. Вскоре после этого собирался стать пограничником и сражаться на Дальнем Востоке против японских самураев. Затем видел себя на краснокрылом самолете, совершающем рекордный беспосадочный перелет. А шесть раз подряд посмотрев в кино «Чапаева», начал готовить себя к военной будущности и, оседлав хворостину, гарцевал во дворе, на полном скаку рубя деревянной шашкой воображаемые вражеские головы в папахах.
Когда он побывал с матерью в Мурманске и попал на большой корабль, все заслонила мечта быть моряком. И не просто моряком, а обязательно машинистом на большом теплоходе, вроде «Леонида Красина». Хоть и неприятная вышла тогда история с этим паром, все же Володя своими руками потрогал одну из тайн в грозном хозяйстве дяди Вилюя, и сам, пусть нечаянно, но все-таки разбудил дремавшую силу, жившую в машине.
Все лето Володя провел на Севере. Сперва жили в Мурманске, потом перебрались в Архангельск. Хотели выписать туда и Валентину, но она заболела – у нее долго не проходила простуда, и доктор сказал, что ехать на Север ей опасно. Поэтому решили, что к осени Евдокия Тимофеевна вместе с Володей вернется в Керчь.
Отец летом уходил на полтора месяца в дальнее плавание; а потом «Леонид Красин» отстаивался на якоре у входа в широкую Северную Двину, возле Соломбалы. Здесь царил над всем вечно терпкий, даже беломорским ветром не сдуваемый аромат распиленного смолистого леса. Лежали штабеля досок, высились целые горные хребты из наваленных бревен, и почва, по заверениям соломбальских мальчишек, с которыми Володя быстро сошелся, на два метра в глубину состояла из одних сплошных древесных опилок.
Не привычны были для Володи бесконечно длинные дни северного лета, ночи, светлые напролет, прохладная бледность северного неба, окающий неторопкий говор его новых друзей. Но жареная треска и искусно приготовленная камбала оказались не менее вкусными, чем черноморская скумбрия, бычки и барабульки. Да и соломбальские мальчишки ни в чем не уступали товарищам Володи, которых он оставил в Старом Карантине, Камыш-Буруне и на своей улице в Керчи.
Из-за одного спора с этими соломбальскими мальчишками у Володи опять вышли неприятности. Он похвастался, что может прыгнуть в воду с высокого борта «Леонида Красина». Мальчишки не поверили. Вода в Северной Двине была холодной. Скуповатое на тепло архангельское лето еще не успело прогреть ее. Купались только отчаянные. Да и вообще видавшие виды мальчишки из Соломбалы сомневались, чтобы такой малыш прыгнул с высокого корабельного борта на рейде, то есть далеко от берега.
Спорили на коньки. У Володи коньков никогда еще не было, да и мало у кого водились они в Керчи. Но в Керчи была речка Мелекчесме, она зимой ненадолго замерзала, и керченские ребята делали себе деревянные полозы или привязывали железки, если не было настоящих коньков, и катались на льду реки. Соломбальские же мальчишки, рассказывая маленькому черноморцу о лютости беломорской зимы, хвастались своими лыжами и коньками, – и Володе страстно захотелось иметь коньки. Он представлял себе, как будут завидовать ему керченские приятели, когда он промчится перед ними на «снегурках» или «нурмисах» по первому ледку, как он будет шаркать сверкающими лезвиями влево, вправо, туда, назад – как правят бритву на ремне… Да и следовало проучить соломбальцев, чтобы они впредь не зазнавались перед черноморцами, крымчанами, керченцами…
Со своей стороны, Володя отвечал на спор новеньким карманным компасом, который ему привез из плавания отец. Володя называл его адмиралтейским. Он не расставался с этим чудесным прибором, на донышке которого под выпуклым стеклом жила беспокойная красно-синяя стрелочка, острым красным носиком своим словно принюхивающаяся: «А ну, где тут у вас север?.. « Володя носил компас в маленьком замшевом чехольчике, сверялся с ним на каждом шагу, надо не надо, вообще никогда не расставался с ним, да и не собирался расставаться. Он был уверен, что соломбальским мальчишкам не видать его компаса у себя; а сам он уже протер до дыр подошвы своих сандалий, пробуя на деревянном настиле архангельского тротуара, как он будет кататься на коньках…
Соломбальские спорщики не знали, что имеют дело с человеком твердого слова… В назначенный день они собрались на плоту у берега, уселись на бревнах и стали ждать компас, который, как они были уверены, крымский хвастунишка им уже проспорил. Володя в этот день отправился к отцу на корабль. Он должен был улучить удобный момент, когда его оставят на палубе одного.
«Леонид Красин» стоял на якоре метрах в двухстах от, берега. Мальчишки с берега хорошо видели, как над кормой, украшенной золоченой надписью «Леонид Красин», возле флагштока появилась маленькая фигурка в голубых трусиках. Она постояла минутку на планшире борта, потерлась плечом о щеку, вскинула вверх тоненькие руки и ринулась вниз. Мальчишки на берегу вскочили.
Вечером, получив выигранные коньки, которые посрамленные спорщики вручили ему с хмурым уважением, Володя не удержался, показал свой трофей отцу и на первый же вопрос отца: «Это ты где их раздобыл?» – отвечал чистосердечным признанием. После этого ему было запрещено показываться на «Красине» три недели. Впрочем, две из них он проболел, простудившись в ледяной двинской воде.
Но и на берегу Володе хватало дел.
Оправившись после болезни, он решил ни в чем не отставать от соломбальских и поэтому попросил одного из старших своих береговых друзей нататуировать ему на руке якорь. Операция эта, проводившаяся при помощи булавки и химического карандаша, оказалась более мучительной, чем история с крапивой. Дело кончилось тем, что доктор соломбальской больницы, крепко выбранив Володю, забинтовал ему руку и сказал, что если парень не хочет стать калекой на всю жизнь, то пусть бросит эти глупые и вредные затеи. А отец, узнав обо всем, увидев забинтованную руку Володи, сказал ему сердито:
– Не с того краю взялся! Если хочешь моряком быть настоящим, так мозги подготовь хорошо, а уж кожу портить не для чего! И вообще это дело всем пора теперь бросить. Я вот нашим молодым ребятам на корабле давно уж рассказал, какой у нас случай был в гражданскую войну. Матрос у нас служил один. Тоже вот так, по молодости лет да по собственной дурости, наколол себе когда-то во всю грудь украшение: двуглавый орел с короной – понимаешь? – и всякие лозунги старого режима – за веру там, за царя и тому подобное. Ну, и что же в конце концов получилось? Человек за Советскую власть воевать решил, в мозгах у него уже давно прояснилось… На нашем же миноносце «Незаможник» служил красный моряк, все честь честью, а кожа у него старая, со всякими глупостями от старого режима. Ни в баню пойти, ни с ребятами искупаться. Как, бывало, разденется, так сразу к нему братва: «Эй, ты, за веру-царя!» Ребята говорят: «Давайте мы с ним в орлянку сыграем: подкинем да загадаем, чем он ляжет – орлом или решкой!» Он уж и к докторам ходил, да те говорят, что ничего вытравить нельзя. Пересадку кожи думали сделать с другого места, да больно он уж широко разукрасился – вся грудь. Куда уж тут пересаживать! Так и мучился человек. А хороший был моряк!
– Папа, так ведь я же не старого режима значок хотел, а якорь, – возразил Володя.
– Не для чего, брат, это дикое дело. Ну, может быть, еще раньше, на старом флоте выгодно было, чтобы человека заклеймить навечно; а мы людей снаружи не метим. Мы народу сознание прививаем. А дикарство – это чепуха! Человек должен себя уважать. Что за радость тавро на себя ставить?
– Папа, – нерешительно, но глядя, как всегда, прямо в глаза отцу, сказал Володя, – а у тебя у самого на руке якорь и звезда нататута… ированы…
Никифор Семенович не смутился.
– Ну зататукал!.. А что же ты думаешь, – проговорил он, – и во мне прежде было достаточно темноты. Поглядишь – совестно станет за прошлую несознательность, зато старое припомнишь – новых глупостей поменьше натворишь. А уж вам, молодым, повторять этого не следует. Вам уже с детства к культурности приучаться надо. Вот о чем разговор идет, сынок…
В прохладный августовский день «Леонид Красин» уходил в дальний рейс. На берегу собрались провожающие: друзья, жены, матери, ребятишки. За черным, заново выкрашенным бортом корабля, которым он касался береговой стенки, уже стукотали дизеля. В последний раз торопливо обняв Евдокию Тимофеевну и Володю, Никифор Семенович прыгнул на нижнюю решетчатую площадку трапа и, держась за леер, скомандовал наверх: «Пошел трап! Вира!»
И, возносясь вместе с трапом, крикнул сверху:
– Ну, счастливо!.. Пошел, Вовка, в науку! Расти, мальчуган!..
Перезвякнулись на мостике и в машине. Взвились отданные на корабль концы. Между бортом и берегом образовалась ширящаяся с каждым мгновением пропасть, в которой бурлила вода. Маленький буксирный катер с толстой, сплетенной из канатов подушкой над форштевнем, словно с пришлепкой на носу, уперся ею в борт «Красина» и стал отпихивать его от берега, чтобы помочь теплоходу выйти из узкого пространства бухты. Огромное тело корабля сперва казалось неповоротливым, но, очутившись на просторе устья и словно обретя привычную свободу, стало выглядеть ловким и мощным. «Красин» коротким гудком отблагодарил буксир за подмогу, тот отвечал ему своим пискливым голоском. Теплоход загудел торжественно, долго, то затихая, то снова оглашая все окрестности своим тягучим прощальным ревом…
Отец ушел в новое плавание.
На другой день Евдокия Тимофеевна с сыном уехала в Керчь: через неделю Володе надо было впервые идти в школу.
А еще через месяц Володя уже твердо решил, что самое интересное в жизни – это входить с журналом в класс, неся глобус или чучело какой-нибудь птицы, и чтобы все в классе сразу вставали, как только ты появишься, и громко хором здоровались с тобой. Ты садишься важно за стол, вешаешь красивую картину на стену, и ты все знаешь, тебя все уважают, все слушаются и даже немного побаиваются. Ты можешь читать все, что написано в классном журнале, и заглядывать в любые отметки. Ты имеешь право вывести из класса любого силача, если он забалуется, и толстым красным карандашом или – даже более того – совершенно красными чернилами подчеркивать ошибки в тетрадях и подписываться внизу страницы: «Смотрел В. Дубинин, 100 ошибок. Очень плохо»…
Словом, все было ясно: Володя знал теперь окончательно, что, когда он вырастет большой, он станет учителем. И учился он сам в двух первых классах отлично.
Потом опять стали появляться силуэты кораблей, сперва на промокашке, а потом на полях черновичков, где на пробу решались домашние задачки. И уже захотелось быть не просто учителем, а специально морским преподавателем. И каждая чурбашка, попавшая в руки Володе, через час превращалась в подобие какого-нибудь судна, две-три лучинки становились мачтами, спички – реями. И весь стол Володи был заставлен маленькими самодельными кораблями, линкорами, миноносцами, фрегатами с парусами из папиросной бумаги и алыми вымпелами, вырезанными из конфетных оберток. А рядом с моделями кораблей, понемножку тесня их и занимая все больше и больше места на Володином столе, все растущей стопочкой укладывались книги.
Книги стали новой страстью Володи. Они не вытесняли прежних увлечений – наоборот, они питали старые мечты и порождали новые, еще более увлекательные. Путешественники, воины, революционеры, люди отважные, презиравшие смерть, не знавшие страха, великодушные, воители за правду, ненавистники лжи и насилия действовали в этих особенно полюбившихся мальчику книгах. Герои врубались в полярные льды, чтобы проложить новые дороги для человечества. Они открывали новые моря и материки, они резко бросали вызов несправедливости, дрались на баррикадах… Одни из них умирали в неравном бою под красным знаменем, но другие вставали на их место, подхватывали алый стяг, поднимали его высоко над всем потрясенным миром…
Володя читал много и частенько без разбора. Не спросясь, брал он книги у Валентины.
– Ну что ты всегда берешь без спросу! – сердилась сестра. – Ты же все равно ничего не поймешь в этой книге. Я ее сама только в прошлом году, когда уже в пятом классе была, прочла. Это же серьезная книга. Видишь? Тут написано: «Для среднего и старшего возраста».
– А я уже почти что средний.
– И ничего подобного, ты еще младший. Средний считается уже с пятого класса. Тебе еще далеко до среднего. Тебя еще даже в пионеры не приняли.
– Во-первых, я тебе, Валентина, определенно заявляю, что меня вот-вот примут… А во-вторых, пионерам, если они настоящие, не следует нос задирать перед теми, кто еще не принят. Потому что, когда примут, неизвестно еще, кто будет лучше по пионерской линии. Вот смотри, будешь переходить в комсомол, я тебе отвод дам!
– Так тебя и спросят!
– Пока еще не спросили, так спросят. А «Спартака» я все равно возьму. Я его уже прочел и еще читать буду, потому что эта книжка не для вас, она не девчачья. Это боевая книга про гладиаторов, революционная. Это тебе не твои романы! Я вот брал у тебя позавчера, так живо бросил. Что за интерес? Разговаривают, разговаривают все про любовь одну, переживают, говорят, спорят, а никаких приключений не происходит, никто даже не сражается.
– А Спартак твой не переживает? Его тоже Валерия Мессала как полюбила!
– Ну и что ж, что полюбила? – не сдавался Володя. – Полюбила потому, что он справедливый был, всех смелее, за рабов воевал, за свободу. А не просто так полюбила!
– А он тогда ее за что полюбил, если она была, совсем наоборот, римская богачка?
– А он ее перевоспитывал, и она стала тоже за него… Эх, что ты понимаешь! А я прямо даже наизусть помню там. – И Володя, схватив линейку со стола в правую руку, а левую продев через ручку круглой корзины, стоявшей на стуле, выставив ее, как щит, перед собой, двинулся на Валентину: – «С громовым „барра“, которое потрясло окрестные холмы, могучий Спартак двинул своих гладиаторов против многотысячных легионов римлян… „Свободы и света! – воскликнул он. – Победа или смерть!“
– Мама! Чего Володька опять книжки берет без спросу и еще лезет! – пищала Валентина, отбивая выставленным вперед веником атаку восставших гладиаторов.
Появлялась мать, молча отнимала у Володи корзину и линейку, вырывала из рук Валентины веник и разводила враждующие стороны по разным комнатам.
Часто теперь, мастеря новый корабль или какую-нибудь другую хитроумную самоделку, Володя упрашивал мать почитать ему вслух. Евдокия Тимофеевна брала книгу, садилась возле стола. Она сама давно уже полюбила книги. Голос у нее был негромкий, немножко монотонный, но каждое прочитанное слово произносила она с уважением, истово и доверчиво. И лицо у нее при этом было по-хорошему строгим, будто она сообщала сыну какие-то очень важные, только им двоим доверенные тайны. Володе очень нравилось работать, слушая чтение матери. Иной раз он даже вскакивал со своего места, кидался на шею к Евдокии Тимофеевне и целовал ее, приговаривая:
– Ну, знаешь, мама, ты так читаешь, так читаешь, что прямо я будто своими глазами все вижу! Так никто не может читать, как ты!
Так они прочитали пушкинские сказки, «Воздушный корабль» Лермонтова. Взялись читать Гоголя. Особенно понравился Володе «Тарас Бульба». Какие удалые и сильные люди были описаны в этой книге, с какой веселой отвагой рубились они в бою с врагами русской земли! Ах, как захватила обоих – и мать и сына – эта дивная книга, где слова сами и пели, и смеялись, и плакали, и передавали то свист сабли и стремительный топот казачьей конницы, то тишину теплой приднепровской ночи…
Немало новых мечтаний вызвала эта книга у Володи. Не раз всплакнула над ней Евдокия Тимофеевна. На всю жизнь запомнил Володя, как читала ему мама те страницы, где описывалось, как мать пришла ночью посмотреть на сыновей, которых утром она должна была проводить в Сечь. Как хорошо читала мама эти страницы!
»… Одна бедная мать не спала. Она приникла к изголовью дорогих сыновей своих, лежавших рядом; она расчесывала гребнем их молодые, небрежно всклокоченные кудри и смачивала их слезами; она глядела на них вся, глядела всеми чувствами, вся превратилась в одно зрение и не могла наглядеться. Она вскормила их собственной грудью, она взрастила, взлелеяла их – и только на один миг видит их перед собой. «Сыны мои, сыны мои милые! что будет с вами? что ждет вас?.. «
Светло было в комнате, где мать читала эти строки своему сынишке. Весело пересвистывались птицы на деревьях за открытым окном. И столько интересных дел, книг, новостей приносил Володе каждый день, так славно жилось ему, что не понял он в тот час, почему на какой-то миг с внезапной тревогой глянула на него мать, вскинув глаза и тотчас же снова склонившись над страницей, с которой она незаметно для сына стерла оброненную слезу.
Зато оба одобрили суровую решимость Тараса, когда тот, проговорив: «Я тебя породил, я тебя и убью!» – сам застрелил собственного сына Андрия за то, что тот продал своих и изменил казачьему воинству, родной земле…
А когда мать читала последнюю страницу и дошла до того места, где враги схватили старого Тараса, привязали его над костром, и уже огонь поднимался, захватывая его ноги, когда прочла мать чудные и грозные слова: «Да разве найдутся на свете такие огни, муки и такая сила, которая бы пересилила русскую силу!» – Володя не выдержал, вскочил и закричал:
– Конечно, не найдутся! Верно, мама? И мать согласилась:
– Выходит, что так.
Начинал Володя уже рыться и в отцовских книгах. Никифор Семенович перевелся работать в Черноморский торговый флот. Он служил в Керченском порту и учился в вечернем комвузе. Однажды, роясь в книгах отца, которые тот держал на этажерке, Володя среди толстых, тяжелых книг нашел потрепанную, всю исчерканную карандашом книжечку без обложки. На первой пожелтевшей странице ее Володя прочел слова, которые заставили его сразу взять книжку и усесться тут же, возле этажерки, на полу. Судя по началу, книжка должна была быть захватывающей.