Текст книги "Огненный дождь"
Автор книги: Леопольдо Лугонес
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
В 1928 году Лугонеса избрали председателем только что созданного Общества аргентинских писателей.
Литературной работой интересы Леопольдо Лугонеса не исчерпывались. Он был президентом Национального совета по образованию, представлял Аргентину в Комиссии Лиги Наций по интеллектуальному сотрудничеству. Много времени Лугонес всегда – и особенно в последнее десятилетие своей жизни – отдавал политической борьбе. При этом его политические взгляды менялись кардинальнейшим образом. Поначалу он был бунтарем-анархистом и социалистом, затем – демократом и либералом, позже – сторонником крайнего национализма и «сильной власти». Вот уж поистине: «полное несходство взглядов».
К сожалению, политических «переломов» (словечко Борхеса) в жизни Лугонеса – как, впрочем, и в истории Аргентины – было действительно в переизбытке. И они вряд ли обогатили его творчество. Политика была не самой удачной маской из тех, что примерял на себя Леопольдо Лугонес. Все тот же Хорхе Луис справедливо заметил: «Он подлинный вне этих политических личин» [32]32
Борхес X. Л., Феррари О.Указ. соч. С. 166.
[Закрыть].
Что за бес искушал писателя?
Когда в сентябре 1930 года в результате государственного переворота президентом страны стал генерал Урибуру [33]33
Урибуру Хосе Феликс(1868–1932) – аргентинский военный и государственный деятель. В 1930–1932 годах – президент Аргентины.
[Закрыть], Леопольдо Лугонес поспешил войти в его ближайшее окружение. Группа офицеров выразила генералу-президенту недовольство тем, что тот приблизил к себе «штафирку» Лугонеса; на это Урибуру ответил с усмешкой: «Не волнуйтесь. Он здесь только для того, чтобы писать за меня». Лугонес не мог не сознавать, каково к нему истинное отношение правителей страны. Самолюбие его, конечно, было уязвлено. Но полагая, что он делает это во благо Аргентине, официально признанный «национальным гением» Леопольдо Лугонес еженедельно, словно прилежный ученик, писал статьи, в которых воспевал грядущую Эру Меча. (Эти статьи Борхес называл жалкими, но вспомним слова из некролога: «При жизни о Лугонесе судили по последней мимолетной статье, которую позволяло себе его перо. Теперь он обладает всеми правами умерших, и судить о нем нужно по лучшему из написанного».)
Тончайший лирик и громогласный апологет военной диктатуры, – как они уживались в одном человеке? Вопрос, увы, уже абсолютно риторический. До поры до времени как-то уживались.
Но настал роковой для Лугонеса день. 18 февраля 1938 года он приехал на поезде в северо-восточный пригород Буэнос-Айреса Тигре и там, в гостинице «Эль-Тропесон», свел счеты с жизнью.
Перед смертью поэт написал письмо: «Прошу, чтобы меня похоронили в земле, без гроба, без какого-либо знака или упоминания обо мне. Запрещаю называть моим именем общественные места [34]34
Эта его просьба не была исполнена: сейчас в Буэнос-Айресе две улицы носят имя Леопольдо Лугонеса.
[Закрыть]. Никого ни в чем не виню. Ответственность за все лежит только на мне, на моих поступках» [35]35
Цит. по: Тейтельбойм В.Два Борхеса: Жизнь, сновидения, загадки. СПб., 2003. С. 194.
[Закрыть].
Никаких объяснений, почему добровольно уходит из жизни…
Для всех, кто знал Леопольдо Лугонеса, его самоубийство стало полнейшей неожиданностью. Лугонес был человеком скрытным, не склонным распахивать перед кем-либо свою душу – все, что он хотел бы сказать людям, он переносил на бумагу, преобразовывал в стихи. Может быть, иссяк талант поэта? Все-таки ему было уже шестьдесят три. Но, хотя поэзия, несомненно, – дело молодых, Лугонес как поэт не исчерпал себя и в тридцатые годы. Свидетельство тому – книга «Романсы Рио-Секо» («Romances del Río Seco»), вышедшая в 1938 году вскоре после смерти автора. Может быть, он совершил какой-либо «некрасивый» поступок? Но что же должен был сделать литератор, чтобы вынести самому себе смертный приговор?.. Хотя Лугонес и писал постоянно о смерти, он был, как утверждают его друзья, жизнелюбом. Психическими расстройствами поэт не страдал… С невыносимой для себя ясностью понял: для власть имущих он – «полезный дурак» и не более? Или, может, в какой-то момент он остро осознал (если воспользоваться пушкинскими словами): «Служенье муз не терпит суеты»? Что же гадать? – тайна самоубийства великого аргентинца до сих пор не раскрыта. Определенно можно сказать только одно: с собой Лугонес покончил не в состоянии аффекта.
Перуанский поэт-модернист Хосе Сантос Чокано (1875–1934) написал в конце жизни стихотворение «Ностальгия»:
Уже десять лет, как я
странником в мире стал.
Слишком мало я жил!
Но слишком устал!
Живущий наспех – навряд ли живет;
не будет плодов, если нету корней.
Рекой быть бегущей, быть тучей летящей,
никем и ничем быть для близких людей —
столь грустно. Но видеть лишь реку в ущелье,
лишь тучу средь неба – стократно грустней.
Хотел бы я деревом быть, а не птицей,
не дымом костра, но охапкою дров,
и странствиям землю родную
теперь предпочесть я готов;
мой город родной – колокольные звоны,
балконы, ограды, резные врата
и узкие улочки – каждому дому
отрадна привычная здесь теснота.
Стою на краю
горной тропки один.
Смотрю, как змеится дорога,
петляет, доходит до самых вершин;
и я понимаю, что путь мой – далек,
что крут каждый кряж,
кремниста земля,
печален пейзаж…
Господь! Я устал от скитаний,
меня ностальгия схватила рукой
за горло… Я страстно желаю теперь
быть дома, сидеть окруженным родней,
и всем бы с охотой я тысячу и одну
историю жизни своей рассказал,
о бедах поведал бы я, о победах,
и знаю заранее грустный финал:
Слишком мало я жил.
Но слишком устал!
Подобное стихотворение мог бы создать и Лугонес – только он, стараясь не выплескивать свои чувства безудержно, сделал бы его, наверное, более гармоничным. Леопольдо Лугонесу, певцу Аргентины, пришлось не раз жить вдали от родины; трижды – в 1906, 1911 и 1924 годах – он ездил в Европу (в Париже он даже издавал журнал «Revue Sud-Américaine»). Все эти поездки лишь обостряли любовь поэта к родной земле. Последняя книга Лугонеса называется «Романсы Рио-Секо», – и он отнюдь не случайно дал ей такое имя. Рио-Секо – город, где поэт родился. Еще в сборнике «Стихи родового гнезда», вышедшем за десять лет до смерти, Лугонес писал:
И земля – я на ней был рожден,
и хочу я быть в ней погребен.
Круг земной жизни поэта замкнулся… Расхожей и уже почти ничего не значащей стала фраза Достоевского: «Красота спасет мир». Красота мира не спасла Лугонеса-человека. Но стихи, в которых Лугонес-поэт воспел красоту мира, безусловно оказались спасенными от забвения.
Виктор Андреев
Огненный дождь
ПОСЛАНИЕ РУБЕНУ ДАРИО {1}
Учитель, Весна к нам снова явилась,
и мне она повелела опять
беспрекословно ей сдаться на милость
и стихами письмо написать.
Весна на тебя в обиде, конечно:
она, сверкая звездами очей,
цветы на полянах целует нежно, —
а ты ничего не пишешь о ней.
Она не в радость тебе неужели?
Быть может, ты ни в кого не влюблен?
Ты раньше был полон жизни в апреле.
А ныне тебя утомляет он?
Мюссе был с любовью шутить не намерен,
он ей отдавал всю нежность и пыл,
а ты себе оставался верен:
беспечен и легкомыслен ты был.
Призналась Весне над рекою ракита:
безумно она в соловья влюблена,
но в этом году им, должно быть, забыта.
Конечно, всплакнула немножко Весна.
Но, впрочем, печалиться ей не пристало,
и вправе тебе она бросить упрек,
ведь прежде такого и не бывало,
чтоб ты любовью земной пренебрег.
Я вновь вспоминаю вечер далекий:
с любимой вдвоем… под ясной луной…
Рубена Дарио страстные строки
в гармонии с чуткою тишиной…
Учитель, пусть флейта твоя нас манит
в бессонные дали весенних ночей.
Без соловья что с розою станет,
что станет с душой без песни твоей?
Перевод Виктора Андреева
Из сборника «Золотые горы» {2}
АНТИФОНЫ {3}
Как крылья лебяжьи, наши седины
увенчивают надгробие лба…
Как крылья лебяжьи, наши седины.
С лилеи упал ее плащ непорочный,
как с грустной невесты, – минула пора…
С лилеи упал ее плащ непорочный.
Мук и оскверненной облатки причастья
чудесную силу опять обрела…
Мук и оскверненной облатки причастья.
Плоть жалкая, плоть, угнетенная скорбью,
плодов не дает, как сухая лоза…
Плоть жалкая, плоть, угнетенная скорбью.
На смертном одре и на ложе любовном
покров из того же лежит полотна…
На смертном одре и на ложе любовном.
Колосья роняют созревшие зерна
в извечных конвульсиях мук родовых…
Колосья роняют созревшие зерна.
О, как скудострастная старость бесцветна!
Пусть чувства остынут, пора им остыть…
О, как скудострастная старость бесцветна!
Твои, мою шею обвившие, руки —
как две ежевичные плети язвят…
Твои, мою шею обвившие, руки.
Мои поцелуи глухим диссонансом
враждебные струны тревожат в тебе…
Мои поцелуи глухим диссонансом,
не впитываясь, словно капельки ртути,
по коже твоей безответной скользят…
Не впитываясь, словно капельки ртути.
И наши сплетенные инициалы
глубоко вросли в сердцевину дубов…
И наши сплетенные инициалы.
Поправшее тайною силою годы,
незыблемо совокупление их…
Поправшее тайною силою годы.
Как будто на шкуре черной пантеры {4} ,
во вкрадчиво-мягкой истоме ночной…
Как будто на шкуре черной пантеры,
подобна царице из древней легенды {5} ,
ты дремлешь на мраморном сердце моем…
Подобна царице из древней легенды.
Пролью по тебе я белые слезы
струистым каскадом венчальных цветов…
Пролью по тебе я белые слезы.
Ночных светлячков наблюдаю круженье,
и мнятся мне факелы траурных дрог…
Ночных светлячков наблюдаю круженье.
Столетнего дерева крона мне мнится
архангелом белым, простершим крыла…
Столетнего дерева крона мне мнится.
На черной Гелвуе {6} кощунственной страсти
он явит мне свой устрашающий лик…
На черной Гелвуе кощунственной страсти
архангел звездою пронзит мой язык.
Перевод Михаила Донского
ГОЛОС ПРОТИВ СКАЛЫ
(Фрагмент)
Мерцали в небе звезд ночных короны,
шумели глухо, как лесов сосновых кроны.
Под молнией и ветром ураганным,
что хаосом рожден был первозданным,
гремели богохульные проклятья —
и все стихии мира без изъятья
внимали знаменьям из темной бездны
и трепетали, блеск завидя звездный.
Аккорды гнева в сумрачном клавире
брал ураган {7} на полуночной лире.
«Душа мрачится!» От такой угрозы
катились алые, сверкающие слезы
с небес, и траурный деревьев свод
был темен, как тоски смертельной гнет.
И Южный Крест пылающие руки
простер по небу в бесконечной муке
над тьмой лесов и белизною льдин;
а я средь этой жути был один,
меж вечностью и мыслью. Дантов ад
зрил среди бури потрясенный взгляд,
стонали звезды, плакали планеты,
но род людской не ждал от них совета;
сквозь мглу скакала огненная рать —
никто не смел поводья в руки взять.
Никто, стряхнув с очей оцепененье,
не разбирался в звезд хитросплетенье;
никто, умом возвышен и могуч,
не находил к их знакам тайный ключ
и не следил их путь в крови, в огне…
С тех пор примкнул я к звездной стороне.
Перевод Анастасии Миролюбовой
Из сборника «Сумерки в сад» {8}
ОКЕАНИДА {9}
Ярилось море, пенилось, ревело
от похоти, стан обнимая твой,
но берег длинною своей рукой
тебя укрыл. Твое нагое тело
во мраке ночи на песке белело,
и звездный свет мерцал над головой,
и по равнине он скользил морской,
ведь море без добычи присмирело.
С кошачьей лаской, нежною волною
оно теперь стелилось пред тобою,
и голос его вкрадчивый дрожал,
скользило по твоей упругой коже,
пьянило, чтоб затем в твое межножье
волной вонзиться – острой, как кинжал.
Перевод Виктора Андреева
СТАРОСТЬ АНАКРЕОНА {10}
Кончался день. Из алых роз корона
увенчивала вдохновенный лик.
Божественных созвучий бил родник,
полн искристого солнечного звона.
В лад сладостным стихам Анакреона
звук мерный и глухой вдали возник:
мычало море, как безрогий бык,
впряженный в колесницу Аполлона.
И ливень роз!.. Поэт склонил чело,
в его душе отрадно и светло, —
как будто в жилы юный пламень влили!
Он чувствует: в его кудрях цветы;
к ним протянул дрожащие персты…
Венок был не из роз – из белых лилий.
Перевод Михаила Донского
КОКЕТКА
В обрамленье струистом золотого каскада
абрис нежной головки так утончен и строг,
и просторный копотик – ей приют и отрада
от забот повседневных и житейских тревог.
Вырез в меру нескромен. Дразнит запах медвяный.
И лазурная жилка размытой чертой
белизну оттеняет лилейной поляны,
затуманенную лишь слегка кисеей.
Как хрупка ее грация, как подобраны краски,
как идет ее облику этот деланый сплин!
И толику иронии к ее милой гримаске
добавляет умело нанесенный кармин.
В глуповатых глазах нет ни дум, ни мечтаний,
затуманен вечерними бденьями взор,
а тщеславною ножкой в узорном сафьяне
попирает она пестроцветный ковер.
Что-то шепчет поклонник. Речь игриво-пустая…
Она веер сжимает, – поза так ей к лицу! —
веер вздрогнет лукаво, невзначай осыпая
его сердце мгновеньем, превращенным в пыльцу.
Перевод Михаила Донского
МАКОВОЕ ПОЛЕ
В парче златой и в рубище, в убогой тоге,
о соблазнительница Хлоя {11} , ты – прекрасна!
Юнцы безусые влюбляются напрасно,
едва завидят в поле, на дороге,
слагают оды и рондели {12} недотроге.
Стерня и терние в кровь жалят властно
ланиты, ноги. Солнце светит ясно.
Гвоздики – алы; маки в золотистом стоге
сокроют страстный поцелуй и всклики…
Стыдливый ветерок колышет зыбко
душистые цветы и солнечные блики.
Слетает вздох. Блаженная улыбка.
И, словно в неводе, в льняных сетях туники
блеснет игриво розовая рыбка.
Перевод Владимира Литуса
ЛЕНИВАЯ УСЛАДА
В вечерний томный час, когда прохлада
лениво льется в дом, последний яркий штрих
лучом златым коснется стен. Дворец наш тих:
убежищу покой и сон – отрада.
Светило – страж блистающего града —
луна в зеленом мареве. В листах сухих
паук, средь звезд немых, сплетает тонкий стих.
Колышется незримая преграда.
Мышей летучих тьмы… Покой недолог.
Шуршит, словно живой, китайский полог.
Уносит нас безжизненная нега
рекой – теряем под собой земную твердь;
поток достигнет сумрачного брега, —
в чертоги тайные, где затаилась смерть!
Перевод Владимира Литуса
ПЛАТОК
Хавьеру де Виане {13}
Иную красоту приобретая,
небесный свод весенне-молодой
темнеет, словно бы гипноз ночной
его объял от края и до края.
Прибрежный старый лес; листва густая
склонилась низко над водой морской.
Печален сумрак, словно бы тоской
сердечной полнится вся твердь земная.
Как зимородка раненого крылья
(он поднимал их прежде без усилья),
бьют весла лодки по морским волнам.
Темно, и между небом и водою
прощальный взмах платка лег тишиною,
которая дана надолго нам.
Перевод Виктора Андреева
ПЛЕННЫЙ ЛЕВ {14}
Владыка царственный, надменная руина,
он прутьев каверзных не замечает сеть,
артрит никчемных лап, лежащих словно плеть,
глухой прострел в крестце – виновник злого сплина.
Но иногда в себе припомнив господина
пустынь, способен он вдруг царственно вскипеть,
и гривы яростно взлохмаченная медь —
оправа лику с вертикальною морщиной.
В урочный скрытый час, когда к прибрежной мели
нисходят боязливые газели,
звериной шкурою он чует зов судьбы,
и взор его златой и зоркий в темной ночи
докука бременит, и меркнущие очи,
власть презирающие, смотрят без мольбы.
Перевод Веры Резник
Из сборника «Чуждые силы» {15}
Огненный дождь {16}Воспоминание о гибели Гоморры
И небо ваше сделаю, как железо,
и землю вашу, как медь.
Левит, 26:19
Помню: день был прекрасный, солнечный; город – поистине человеческий муравейник, улицы оглушали грохотом повозок. День – довольно жаркий, совершенно великолепный день.
Со своей террасы я видел огромное скопление крыш, островки садов, часть залива, исколотого мачтами, серую прямую линию главной улицы…
Первые искры упали примерно в одиннадцать часов. Одна здесь, другая там – частички меди, похожие на искорки от горящего фитиля; частички раскаленной меди, которые падали на землю с шуршанием песка. Небо было все таким же чистым; городской шум не утихал. Только птицы в моем саду перестали петь.
Падение первой искры я заметил случайно, когда мой взор был прикован к далекому горизонту. Сначала я подумал: это оптический обман, в котором виновата моя близорукость {17} . Я решил набраться терпения и дождаться, когда упадет новая искра; частичка меди вспыхнула столь ярко, что была видна даже в свете дневного солнца. Быстрый огненный прочерк и слабый удар о землю. Спустя довольно долгое время.
Должен признаться: увидев искры, я ощутил смутный страх. Я поднял глаза к небу. Оно, как и прежде, было совершенно чистым. Откуда этот странный град, эта медь? Это была медь?..
Одна искра упала на мою террасу, совсем рядом. Я наклонился; это был медный, медленно остывающий шарик. По счастью, поднялся ветер, и он отвел сей необычный дождь в сторону от моей террасы. Искры падали весьма редко. Иногда можно было даже подумать: дождь прекратился. Но он не прекращался. То там, то здесь изредка, но постоянно падали несущие угрозу шарики.
Приближался полдень, и никакой дождь не должен был стать помехой для завтрака. Я пошел в столовую залу через сад не без некоторого страха перед искрами. Да, конечно, меня защищал полог, укрывавший обычно от жаркого солнца…
Защищал? Я поднял голову: полог был дырявым.
В столовой меня уже ожидал превосходный завтрак; к счастью, я – холостяк и более всего на свете ценю чтение и еду. Столовая, как и библиотека, была моей гордостью. Пресытившийся женщинами, страдающий подагрой, из всех столь отрадных пороков я мог позволить себе только чревоугодие. Трапезничаю я один, во время еды раб читает мне сказания о разных странах. Я никогда не понимал: как это можно есть в компании; если женщины, как я только что сказал, мне наскучили, то мужчины – вы сами, вероятно, догадались – вызывали во мне презрение.
Добрых десять лет как я не предаюсь оргиям. Я провожу жизнь в своих садах, среди рыб, среди птиц; у меня нет ни времени, ни желания выходить в город. Иногда по вечерам, когда слишком жарко, я прогуливаюсь по берегу ближайшего озера. Мне доставляет удовольствие смотреть на него, серебристое от вечерней луны, но и такие прогулки я позволяю себе нечасто.
Огромный распутный город являлся для меня теперь пустыней, сокрывшей мои наслаждения. Немногие друзья; краткие визиты; долгие часы за обеденным столом; чтение; мои рыбы, мои птицы; иногда – вечер с приглашенными флейтистами; два-три приступа подагры в год…
Подчас я оказывал горожанам честь и соглашался давать советы, как устраивать пиры; упомяну – с определенной долей хвастовства: мною придуманы два-три соуса. Это дало мне право – вот уж предмет гордости! – на мраморной бюст; с таким же основанием можно поставить памятник тому, кто придумал новую манеру целоваться.
Я ел, а раб читал мне. Он читал истории о морях и снегах, эти истории восхитительно дополняла благословенная прохлада амфор. Кажется, огненный дождь прекратился, во всяком случае челядь не выказывала никакой озабоченности.
Неожиданно один раб, шедший по саду с новым блюдом, испустил пронзительный крик. С превеликим трудом, но он все же смог дойти до стола; от невыносимой боли он был мертвенно-бледен. На его обнаженной спине, в образовавшейся лунке, потрескивала обжигающая искорка. Мы потушили ее маслом, а стонущего раба уложили на скамью.
Аппетит у меня пропал; и хотя, чтобы не пугать челядь, я продолжал поедать кушанья, происшедшее заставило меня задуматься. Я встревожился.
Сиеста еще не завершилась, но я решил подняться на террасу. Почти вся земля была уже усеяна медными шариками, – хотя дождь вроде бы не усиливался. Я стал успокаиваться, но вскоре испугался еще сильнее. Вокруг царила мертвая тишина. На улицах города не было никакого движения. Никакого шума. Только время от времени ветер-скиталец шуршал листвой деревьев. Встревожило меня также и поведение птиц. Все они забились в один угол, можно сказать: залезли одна на другую. Мне стало их жалко, и я открыл дверцу клетки. Они не захотели вылететь; сгрудились еще теснее и выглядели еще печальней. И тут я со страхом подумал о несомненной катастрофе.
Я человек не слишком-то образованный, но я знаю: никто нигде и никогда не упоминает о дождях из раскаленной меди. Дождь из меди?! На небесах нет медных рудников. Да и небо к тому же было совершенно чистым. И это пугало более всего. Искры сыпались отовсюду и ниоткуда. Огромное количество мельчайших частиц меди, невидимых в огненных вспышках. Устрашающая медь падала с неба, но само небо все так же безмятежно сверкало лазурью. Мною вновь стала овладевать тревога; странно, но до той поры мне не хотелось думать о бегстве. Мысль «бежать» соединялась с невеселыми рассуждениями. Бежать! А мои трапезы, мои книги, птицы, рыбы, которых я начал разводить, сады, уже облагороженные старыми деревьями, мои пятьдесят лет – в покое, в нынешней радости, в завтрашней беззаботности?..
Бежать?.. Я с ужасом подумал о своих владениях (о которых я ничего не знал) по другую сторону пустыни, о погонщиках верблюдов, живущих в шатрах из темной шерсти, пьющих кислое молоко, едящих поджаренные зерна и горький мед.
Я мог бы переплыть на лодке через озеро – для бегства самый короткий путь, но, что логично, над озером, как и над землей, наверное, тоже идет дождь из огненной меди; в том, что это так, убеждало следующее: я нигде не видел ни одного огонька.
Как бы там ни было, страх, неизвестно почему овладевший мною, лишал меня сил, тем более что сиеста, во время которой я обычно предавался полному покою, еще продолжалась. И кроме того, что-то подсказывало мне: долго так продолжаться не будет. В конце концов, никогда не поздно сесть в повозку.
В эту минуту воздух наполнился густым звоном колоколов. И почти тут же я увидел: дождь перестал идти. Непрерывный звон колокольный стал благодарением Богу; он соединился с привычным городским шумом. Город очнулся от своей краткой летаргии вдвойне оживленным. Кое-где даже стали запускать шутихи.
Облокотившись о перила террасы, я – с незнакомым мне прежде наслаждением – смотрел на вечерний оживленный город, погруженный в любовь и роскошь. Небо продолжало оставаться совершенно чистым. Мальчишки старательно собирали медные зернышки в плошки; медных дел мастера покупали их с охотой. Так закончилась на этот раз кара небесная.
Улицы заполнились многоцветными толпами праздного народа, более многочисленными, чем обычно; помню: я слегка улыбнулся, увидев на изгибе улицы женоподобного юношу, его задранная до бедер туника обнажала безволосые, перехваченные ремешками сандалий ноги. Куртизанки с обнаженным по последней моде животом, – затянутые в белоснежные корсеты, лениво прогуливались, источая благоухания. Старый сводник, стоящий в повозке, держал в руках, словно парус, тонкую пластину олова, на ней были изображены немыслимые совокупления животных: ящериц с лебедями, обезьяны с тюленем, а также девица, которую покрыл исступленный павлин. На мой взгляд, великолепная афиша; к тому же не лгущая. Подпавшие под неведомо какие чары, одурманенные опиумом или асафетидой {18} , животные покорно подчинялись прихотям варваров-дрессировщиков.
Прошел – в сопровождении трех юношей в масках – широко улыбающийся негр; в пыльных городских двориках он исполнял священные танцы. Еще он умел удалять волосы и красить ногти.
Желеобразный человечек – его мягкотелость свидетельствовала о том, что он евнух, – под звуки кр о тал {19} расхваливал одеяла ручной работы: они прогоняли сон и пробуждали желания. Достопочтенные горожане требовали запретить производство этих одеял. Но город и без них умел наслаждаться, умел жить.
Поздно вечером меня навестили двое друзей, с которыми я и отужинал. Один из них – мой соученик, любящий повеселиться математик, его беспорядочная жизнь возмущала научные круги, второй – разбогатевший землевладелец. После огненного дождя люди ощущали потребность пойти к кому-нибудь. Пойти – и напиться; оба моих друга ушли от меня совершенно пьяными. Ночью я немного прошелся по городу. Он, причудливо освещенный, объединил людей для праздничного веселья. На некоторых карнизах были зажжены лампады с благовонным ладаном. Стоящие на балконах молодые горожане в роскошнейших одеяниях развлекались тем, что кидали в головы зазевавшихся прохожих надутые бычьи кишки, размалеванные и увешанные бубенцами. Почти на каждом углу плясали. С балкона на балкон перебрасывали цветы и сласти. Трава в садах была до корней измята влюбленными парочками…
Я вернулся домой под утро, донельзя усталый. Никогда прежде я не ложился в постель с большим желанием уснуть.
Проснулся я весь в поту, с мутными глазами, с пересохшей глоткой. Снаружи слышался шум дождя. Поворачиваясь, я неосторожно прислонился к стене, и мое тело, словно от удара хлыста, содрогнулось от страха. Стена была горячей и подрагивала. Мне не надо было открывать окно, чтобы понять, что случилось.
Снова шел дождь из раскаленной меди, теперь – более плотный. Густой туман накрыл город, тяжелый воздух пропитался запахом фосфата и мочи. Мой дом, по счастью, окружали галереи, и дождь пока еще не барабанил в двери.
Я открыл дверь, ведущую в сад. Деревья стояли черные, уже без кроны; земля была покрыта обгоревшими листьями. Воздух, исчерченный огненными искрами, застыл, словно мертвый; а небо над землей висело все такое же безмятежное, все такое же лазурное.
Я позвал рабов, но – тщетно. Прошел в их часть дома. Никого. Обернув ноги плотной тканью, прикрыв плечи и голову железным корытом, согнувшись в три погибели, я смог добраться до конюшни. Лошадей тоже не было. И со спокойствием, которое делает честь моей выдержке, я признался себе: все потеряно.
К счастью, в столовой было полно съестного, а в погребе – вина. Я спустился в погреб. В нем было все так же, как и всегда, прохладно, сюда еще не добрались жар и треск огненного дождя. Я выпил бутылку, затем извлек из потайного шкафчика сосуд с отравленным вином. Мы, все те, у кого есть винный погреб, приобретаем на всякий случай подобную бутылку, хотя никогда никого не отравляем. У меня хранился бесцветный и безвкусный ликер моментального действия.
Приободрившись от выпитого вина, я стал размышлять о том, что мне делать. Все очень просто. Если я не смогу спастись бегством – меня ожидает смерть; но у меня есть яд, и значит, я – владыка смерти. И я решил досмотреть, по возможности, сей несомненно неповторимый спектакль до конца. Дождь из раскаленной меди! Пылающий город! Это вам не какой-нибудь пустячок.
Я хотел выйти на террасу, но не смог до нее добраться. Однако я все увидел из столовой. Увидел и услышал. Нигде ни единой души. Потрескивание раскаленной меди не прекращалось; то тут то там слышался вой собак либо раздавался непонятный взрыв. Все вокруг сделалось алым; стволы деревьев, печные трубы, дома отливали – на фоне красного цвета – мертвенной белизной. Те немногие деревья, на которых сохранилась листва, согнулись, они были черными с оттенком обгоревшего олова. Свет уменьшился, но тем не менее сверкал небесной чистотой. Горизонт – это действительно было так – приблизился, и казалось: он словно бы засыпан пеплом. Над озером плыл густой туман, и этот туман хотя бы немного смягчал невероятную сухость воздуха.
Воздействие раскаленного дождя ощущалось повсюду, кусочки меди подрагивали, словно струны огромной арфы, и время от времени вспыхивали легкими язычками огня. То здесь то там поднимались черные клубы дыма от возникающих пожаров.
Мои птицы начали умирать от жажды, и я пошел к своему домашнему водохранилищу. Оно соединено с винным погребом подземным ходом; это – большой водоем, надежно защищенный от любого дождя, но по желобам от дома и внутренних двориков кусочки меди попали в него, вода стала окисляться и приобрела странный вкус – что-то среднее между едким натром и мочой. Я закрыл на водостоках мозаичные створки, оградив тем самым водоем от каких-либо контактов с внешним миром.
Вечером и ночью город представлял собой устрашающее зрелище. Люди, объятые огнем и ужасом, выбегали из домов и сгорали на улицах, посреди пустырей; они стонали и пронзительно кричали от боли, их предсмертные мучения были чудовищны. О, нет ничего более поразительного, чем человеческий голос. Рушились здания, горели торговые лавки с товарами, и апофеозом катастрофы стал тошнотворный, адский смрад от многочисленных трупов. На закате воздух от клубов дыма и пыли сделался почти черным. Пляшущие язычки огня, которые утром вспыхивали среди кусочков меди, превратились теперь в роковые пожары. Подул горячий, густой, как расплавленная смола, ветер. Словно бы все сущее оказалось в темном нутре необъятной печи. Небо, земля, воздух – все исчезло. Остались только тьма и огонь. О, страх тьмы, порожденной огнем; эту тьму не мог ни в малейшей мере победить огонь горящего города; и еще зловоние от лохмотьев, от серы, от трупов, зловоние, разлитое в сухом воздухе, который заставлял харкать кровью; и крики, которые, кажется, не прервутся никогда, крики, перекрывающие шум пожаров, более сильные, чем ураган, крики, в которых слышались стоны, вой, рев всех живых существ в их невыразимом ужасе перед вечностью!..
Я спустился к водохранилищу; я не утратил самообладания, но от всего увиденного нервы мои были натянуты как струна; и, оказавшись в дружелюбной темноте, в приятной прохладе, в безмолвии подземной воды, я вдруг вздрогнул от страха, какого не испытывал – я уверен в этом – уже добрых сорок лет, от детского страха: я ощущаю присутствие кого-то враждебного мне и вездесущего; и я заплакал, заплакал, словно безумный, от страха, там, в темном углу, без всякого стеснения.
Спустя короткое время я услышал, как рушится крыша дома, и стал укреплять дверь винного погреба. Я подпер ее деревянной лесенкой и брусьями п о лок и вновь обрел некоторое спокойствие: не потому, что сумел спастись, а потому, что физическая работа подействовала на меня благоприятно. Так, в ежесекундном ожидании роковой развязки, я провел несколько часов. Все время я слышал: надо мной – то там то здесь – что-то рушится. В подземелье горели две лампы, они придавали мне храбрости; от темного водоема веяло печалью. Без аппетита я доел остатки пирога. Воду я пил с жадностью.
Неожиданно лампы стали гаснуть, и я ощутил ужас, ужас, парализовавший меня. Когда обе лампы погаснут, я окажусь в полной темноте. Я ведь не догадался захватить с собой все светильники, что были в доме.
И вот тьма наступила. К тому же я ощутил: от водохранилища исходит зловоние пожарищ. Мне не оставалось ничего иного, как попытаться выйти; что ни случится – все лучше, чем задохнуться здесь, подобно хорьку в норе.
С превеликим трудом мне удалось приподнять крышку погреба – она была завалена остатками столовой залы.
…Адский дождь прекратился – уже во второй раз. Но города уже не существовало – одни руины. Крыши, двери, стены, городские башни повержены наземь. Безмолвие царило полнейшее, безмолвие катастрофы. Пять или шесть столбов дыма вздымали высоко в небо свои плюмажи, а здесь, на земле, под совершенно безмятежным небом, под небом, лазурная жестокость которого лишний раз подтверждала вечное равнодушие природы, несчастный город – мой бедный город, – мертвый, мертвый навеки, смердел, словно труп.