Текст книги "Эварист Галуа (Избранник богов)"
Автор книги: Леопольд Инфельд
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
Но чтобы дать силу королю, нужно сломить мощь республиканцев. А могущество их было велико и не переставало расти. Республиканцы ненавидели короля. Хуже того, они безжалостно высмеивали его. Они называли его попугаем, грушей (голова его напоминала грушу), они устраивали волнения и беспорядки, разжигали ярость народа. Они требовали, чтобы каждый гражданин получил право голоса, старались ввязать Францию в войну ради защиты поляков, бельгийцев и итальянцев; они угрожали террором и грабежом. Пока республиканцы не будут раздавлены, у Франции нет ни власти, ни достоинства, ни престижа, ни порядка, ни благополучия. Вот почему вся сила в руках Казимира Перье была обращена на решение первой и основной задачи: сломить республиканцев.
Два с половиной месяца прошло с того дня, как Эварист в третий раз послал свою работу во Французскую академию. Когда он спросил о судьбе рукописи, ему сказали, что ее изучают господа Лакруа и Пуассон.
Лакруа был уже стар в то время, и ныне имя его занимает незначительное место в истории математики. Пуассон, маленькое существо, державшееся всегда с большим достоинством, никогда не выбросил бы математическую рукопись в корзинку. Но он занимался главным образом прикладной математикой, и проблемы алгебры его не очень интересовали. Ни одного крупного, известного математика во Франции не было в те дни. Коши последовал за Бурбонами в изгнание; впрочем, от его присутствия в Париже Эваристу не стало бы легче.
– Есть ли великие математики во Франции? Кто, кроме меня, может ответить на этот вопрос? – Так, горько и гордо улыбаясь, говорил себе Эварист.
31 марта 1831 года он писал в академию:
«Смею надеяться, что господа Лакруа и Пуассон не сочтут дерзостью мое напоминание о работе, посвященной теории уравнений и представленной на их рассмотрение три месяца тому назад.
Исследования, содержащиеся в этой рукописи, составляют часть труда, представленного мною в прошлом году на соискание премии за работы в области математики.
В этом труде мною даны правила, необходимые, чтобы во всех случаях узнать, можно ли решить данное уравнение в радикалах. Так как до сих пор решение этой проблемы представлялось математикам если не невозможным, то весьма трудным, комиссия, не ознакомившись с работой, вынесла заключение, что я ее разрешить не способен: во-первых, потому, что меня зовут Галуа, а во-вторых, потому, что я студент. Мне сообщили, что рукопись утеряна.
Казалось бы, этого урока должно быть достаточно. Тем не менее, вняв совету почтенного члена академии мосье Пуассона, я восстановил часть моей работы и представил ее Вам.
Соблаговолите, мосье президент, разрешить мои сомнения и выяснить у господ Лакруа и Пуассона, потеряна ли вновь моя рукопись, или они намерены доложить о ней академии.
Примите, мосье президент, заверение в совершенном к Вам уважении Вашего покорного слуги.
Галуа».
15 апреля 1831 года
Девятнадцать человек из расформированных артиллерийских частей национальной гвардии были арестованы. Им предъявили обвинение в заговоре против Луи-Филиппа, устроенном в декабре 1830 года во время процесса министров Карла X. По словам прокурора, они собирались передать орудия народу, вызвать революцию и свергнуть королевскую власть.
Обвинение было предъявлено Кавеньяку, Гинару, Пеше д’Эрбинвилю и шестнадцати другим. На них выбор пал, по-видимому, случайно: многих из наиболее активных артиллеристов не тронули. Прежде чем привлечь к ответственности других видных республиканцев, правительство хотело создать прецедент и доказать, что заговоры подлежат наказанию.
Галуа пошел в Пале де Жюстис (Дворец Правосудия). Здание окружали солдаты муниципальной гвардии. Внутренние дворы под сводами были заполнены кавалеристами.
Эварист пробрался сквозь оцепление, сквозь толпу рабочих и студентов. Сто раз пришлось ему показать пропуск, прежде чем он вошел в битком набитый зал суда. Зал был полон хорошеньких, одетых по моде женщин. Ни одна не заметила Эвариста. Блестящими глазами они смотрели на девятнадцать героев.
Галуа стал слушать. Все его сочувствие было на стороне обвиняемых. Да, он ощущал свою близость к ним. «Дело девятнадцати» было и его делом. Но сейчас же его смутили тайные мысли, сразу охладившие пыл, родившие чувство вины и недовольства собой.
Он поймал себя на том, что думает не только об обвиняемых – об их судьбе, об исходе судебного процесса, – но и о себе. Все создавало преграды у него на пути. Его преследовали в Луи-ле-Гран и в Нормальной школе. Его преследовали Французская академия и Политехническая школа. Он ждал, что его будут преследовать и как республиканца. Но в этом последнем гонении – единственном, которое означало славу и известность, – именно в нем-то ему было отказано. Почему его не отдали под суд вместе с другими? Разве он не был в Лувре 21 декабря? Не был готов перейти на сторону народа и свергнуть Луи – Филиппа? Нет, неправда, что правительство его не преследует. Не замечать его существования – разве это не значит преследовать? И преследовать жестоко!
Он старался справиться с этими чувствами, сосредоточиться на процессе. Он услышал вопрос председателя суда Ордуина, обращенный к Пеше д’Эрбинвилю:
– Вы обвиняетесь в хранении и раздаче оружия. Признаете ли вы справедливость обвинения?
Судья указал на стол, где лежали найденные в доме обвиняемого патроны. Они были завернуты в шелковую бумагу и перевязаны розовой ленточкой.
Галуа напряженно ждал ответа Пеше, но тут же к нему закралась горькая мысль: «Что бы ответил я, если б мне задали этот вопрос? Если бы взоры всех этих женщин были обращены на меня?»
Пеше посмотрел на судей, на присяжных. Взгляд его был так же спокоен и холоден, как в тот июльский день, когда он выступал на площади перед Ратушей и Галуа увидел его в первый раз. Ровным звучным голосом, слегка кривя нижней губой, он отвечал:
– Не только признаю, господин председатель. Я этим горжусь. Да, у меня было оружие, и очень много! Буду рад сообщить вам, как я его достал. В июле во главе горсточки людей я под огнем взял один за другим три поста и отобрал оружие у побежденных. Я сражался за народ. Солдаты в народ стреляли. Виноват ли я, взяв оружие, предназначенное для того, чтобы ранить и убивать граждан?
Эти слова были встречены рукоплесканиями. Аплодировал и Галуа, шепча про себя: «Придет и мой час. Вам не удастся отказать мне в этой трибуне. Вы не сможете не заметить меня!»
Потом настал момент, которого ждали все собравшиеся. Вопрос, признает ли он себя виновным, задали Кавеньяку.
Оратор, народный герой обвел взглядом присяжных и публику, затем величественным движением повернулся к прокурору:
– Вы обвиняете меня в том, что я республиканец. Я считаю это обвинение одновременно и честью и отцовским наследством. Член Национального Конвента, мой отец пред лицом всей Европы провозгласил республику. Он защищал ее. Прожив двадцать лет в ссылке, он умер изгнанником. Отец пострадал за дело республики, которому столькие изменили. Это было последнее, что он мог предложить стране, так храбро защищаемой им в юности. Я его сын. Его идеалы вдохновляют и меня. Принципы, в которые он верил, за которые боролся, перешли теперь по наследству ко мне. Знания, жизнь, опыт лишь укрепили меня в моих убеждениях. Я заявляю от всего сердца, без лицемерия и без страха: я республиканец.
Галуа почувствовал, как от теплых взглядов и горячих слов Кавеньяка исчезают его затаенные тревожные мысли. Теперь он слился со всем залом в едином чувстве, от которого у многих показались на глазах слезы любви и восхищения.
– Вы обвиняете нас в организации заговора. Пустое обвинение. Заговоры мало что значат. Ни организация, ни ход революции не зависят от них. Революцию порождает гнев народа, его решимость. Устраивать заговоры – значило бы потерять терпение, потерять веру в народ. В этом республиканцы неповинны. Мы не устраиваем заговоров. О нет, не мы замышляем тайные козни.
Возвысив голос, он показал на прокурора:
– Монархия устроила заговор против народа. Она пошла на заговор, издав ордонансы. Она устраивала заговоры в прошлом и будет устраивать в будущем.
Нам, республиканцам, незачем торопиться. Наше время должно прийти и придет. Мир волнуют новые и могучие помыслы. Народы мира шагают вперед! Люди, делающие вид, будто управляют страной, рубят сук, на котором сидят. Они разрушают источник собственной силы. Это их дела, а не чьи-то заговоры приводят к революциям. Скоро и богу легче будет изменить, переделать, перестроить нашу страну, чем управлять ею. Республиканцам тысячи раз бросали в лицо упреки за кровавые события девяносто третьего года. Но люди с головой, с сердцем, люди, которые любят Францию, знают: именно Конвент защищал священную землю нашей страны, Конвент вернул Франции ее природные границы, от Конвента исходили все великие политические идеи.
Революция! Вы нападаете на нее! Какое безумие! Революция охватывает все государство, всю нацию, не считая лишь тех, кто эксплуатирует государство и живет за счет народа.
Революция! Это наша страна, выполняющая свой священный долг освобождения народа, доверенного ей провидением! Это вся Франция, выполняющая долг перед миром. Что касается нас, мы всем сердцем верим, что сможем выполнить свой долг перед Францией. Всякий раз, когда мы понадобимся – чего бы она, наша глубоко чтимая мать, ни попросила от нас, – мы, ее верные сыны, готовы повиноваться.
Теперь зал откликнулся не просто восторженным одобрением. Публику охватила истерика. Мужчины швыряли в воздух шляпы; люди обнимали друг друга, становились на скамьи. Они были так растроганы, что не могли кричать или аплодировать. Люди плакали и не стыдились своих слез.
Сорок шесть вопросов было задано присяжным[10]10
Судья, перечисляя пункты обвинения, задает вопрос присяжным относительно виновности подсудимых.
[Закрыть]. В последний день суда, в без четверти двенадцать, присяжные удалились на совещание. В половине четвертого объявили, что совещание окончено. Зал был переполнен до отказа. Тысячи ждали оглашения приговора на улице.
Старшина присяжных сказал:
– По чести и по совести перед богом и людьми ответ присяжных на первый вопрос таков: «Нет, обвиняемые невиновны». Ответ на второй вопрос: «Нет, обвиняемые невиновны».
Сорок шесть раз повторил он слово «невиновны». С каждым разом стрелка, отмечавшая степень радости и возбуждения, поднималась на одно деление выше, пока не перешла критическую черту. После сорок шестого «невиновны» тишина взорвалась выкриками и рукоплесканиями. В воздух полетели шляпы. Видно было, как шевелит губами председатель, но слов не было слышно. Все знали, что он освобождает обвиняемых из-под стражи. Некоторые перепрыгивали через скамьи, чтобы пожать руки девятнадцати оправданным, обнять их. Другие бросились из зала сообщить добрые известия друзьям. Радость выплеснулась из зала суда к. людям, стоявшим на улице.
Здесь волнение так возросло, что жизнь оправданных подвергалась сейчас большей опасности от народной любви, чем прежде от ненависти королевской власти. Толпа была готова задушить их в объятиях. Большинству оправданных удалось скрыться от ликующей толпы, незаметно покинув дворец через боковой выход.
Пеше д’Эрбинвиль и четверо его друзей сели в фиакр и велели кучеру гнать вперед как можно быстрее. Но их узнали. Повозку остановили, открыли дверцу. Толпа понесла пятерку на руках. Они кланялись, махали платками, и улицы в ответ оглашались приветственными криками.
Галуа видел эту сцену. Тонкий привкус горечи примешался к его радости. Росток зависти, правда маленький и слабый, пустил глубокие корни в сердце. Ни грубой силой, ни благими намерениями его нельзя было вырвать оттуда.
Понедельник, 9 мая 1831 года
9 мая, в пять часов вечера, в длинном зале ресторана «Ванданж де Бургонь» («Урожай Бургундии») двести человек собрались на банкет в честь девятнадцати оправданных.
Среди собравшихся были те, кто сильнее всех в Париже ненавидел Луи-Филиппа. Если бы сжечь или отравить этих двести, партия республиканцев потеряла бы своих вождей и героев.
Цыпленок был хорош, десерт вкусен, и перед каждым прибором стояла бутылка вина. Встал распорядитель мосье Гюбер. Он сказал, что главным оратором будет Марра, он предложит тост за девятнадцать. Поднялся Марра. «Маркиз революции» обладал изящными чертами лица и пышной шевелюрой. Он гладко и с иронией говорил о режиме, который на процессе девятнадцати попытался показать силу и решимость, но вместо этого продемонстрировал свою слабость и низость. Он поднял бокал.
– Граждане! Пью за девятнадцать благороднейших республиканцев, и словом и делом поддерживающих честь Франции.
– Да здравствуют девятнадцать!
– Ура!
– Да здравствует республика!
От имени девятнадцати с ответом выступил Кавеньяк:
– Не далее чем вчера я перечитывал газету «Монитер» – рассказы о славных днях, о великих свершениях, гигантских войнах, огромных делах, содеянных французским народом ради того, чтобы добыть свои права. Я шел блистательной тропой, проложенной за последние сорок лет гением свободы. Следил за событиями, потрясшими землю от полюса до полюса.
Он говорил о Франции, родине свободы, о ее теперешней борьбе.
– Будем помнить, друзья и сограждане: мы в этот час не одиноки. Не только Францию мы представляем, не только ее мы должны и будем защищать. Наше дело – дело всех свободных людей. Это дело польского народа, который так доблестно борется против грубого царского насилия. Помогли мы ему в час беды? Нашлось ли у нас для старых собратьев по оружию что-нибудь, кроме слез? В Польше есть новая пословица: «До бога высоко, до Франции далеко». Да! Сегодняшняя Франция далека от всех, кто борется за свободу: от Польши, Бельгии, Италии, от всех угнетенных народов мира. Она далека – быть может, дальше всего – от собственного народа.
Будущее Франции, будущее всего свободолюбивого мира принадлежит республиканцам.
Он снова поднял бокал.
– За будущее Франции! Да будет она сильной, славной и свободной! Да принесет она свободу всем угнетенным!
Торжественно поднялись бокалы, и не скоро еще вернулся в зал приглушенный шумок разговоров.
По мере того как опорожнялись бутылки, речи становились короче и звучали менее торжественно.
Тосты состояли из кратких лозунгов. Лозунги бросали в зал, который, прежде чем осушить стаканы, подхватывал их криком: «Да здравствует…» – или отвергал криком: «Долой!»
– За революцию восемьдесят девятого года!
– Нет, не восемьдесят девятого! За год девяносто третий!
– За Робеспьера!
– Да здравствует Конвент!
– Да здравствует партия Горы. В память монтаньяров!
Мосье Гюбер был в замешательстве. Эти тосты не предусмотрены. Нельзя допустить, чтобы так продолжалось.
Он поднял бокал:
– За мужественного гражданина Распая, отказавшегося от креста Почетного Легиона.
– Да здравствует Распай!
– Не понравился мосье Гюберу тост за Робеспьера, – заметил Галуа студенту-медику Бильяру, сидевшему напротив.
– Да. И не ему одному. Посмотрели бы, какое было лицо у Дюма, когда упомянули девяносто третий год. Люди добропорядочные, не нам чета. Интересно знать, разозлил бы их сильнее тост за Луи – Филиппа?
– Вы правы, дорогой мой Бильяр, – взволнованно ответил Галуа. Он был слегка пьян. – Совершенно правы. Нужен тост за Луи-Филиппа.
– Вы хлебнули лишнего.
– О нет! Я предложу тост за Луи-Филиппа.
– Ну, если не пьяны, значит вы сумасшедший.
– Не пьян и не сумасшедший и выпью за здоровье Луи-Филиппа.
– Да вам шею свернут! И я, да поможет мне бог, вместе с ними.
– Никто не посмеет тронуть мою бесценную шею, и я, да поможет мне бог, непременно выпью за здоровье Луи-Филиппа.
Послышался немногочисленный, но дружный хор:
– Дюма, Дюма! Пусть Дюма скажет тост!
Александр Дюма встал. У него была блестящая, темная, как у негра, кожа и синие глаза. Кричащий пунцовый жилет был в винных пятнах.
– За искусство, – он говорил, преувеличенно жестикулируя, – ибо перо и кисть так же действенно, как ружье и шпага, служат делу социального возрождения, которому мы посвятили жизнь и за которое готовы умереть.
– Да здравствует искусство!
– Да здравствует Дюма!
– За революцию 1830 года!
Поднялся Распай. При виде его присутствующие чуть отрезвели.
– За солнце 1831 года. Да будет оно таким же горячим, как солнце 1830 года. И пусть оно не слепит нас, как в прошлом году.
(Продолжительные возгласы одобрения.)
– Пусть новая революция наступит скоро!
– Скоро, скоро!
И вдруг:
– За Луи-Филиппа!
Головы прояснились; в зале зашикали. Все встали, стараясь рассмотреть, откуда послышался голос. Может быть, это шпион, у которого от вина развязался язык? Люди сжали кулаки. Заткнуть дерзкую глотку, осмелившуюся произнести эти слова! Толкая друг друга, все беспорядочно кинулись в одну сторону. Автора предательского тоста окружили плотным кольцом.
И опять раздалось:
– За здоровье Луи-Филиппа!
Все увидели Галуа. Левой рукой он держал на уровне сердца стакан вина. В правой сжимал над стаканом кинжал, острием вниз. Он стоял подобно изваянию, ожившему ровно на столько мгновений, сколько нужно, чтобы дважды произнести смертный приговор королю французов.
Толпа пришла в движение. Она перестала быть толпой. Только что ее объединяла злоба против человека, дерзнувшего предложить тост за Луи-Филиппа. Но сейчас толпа из двухсот человек разбилась на две сотни отдельных частей.
– Пойдем отсюда, – шепнул своему другу Александру Дюма актер театра Франсэз. – Дела принимают слишком опасный поворот.
Дюма был тоже настроен неодобрительно.
– Это уж чересчур. Слишком далеко зашло. Что за несдержанный юноша! Разве можно угрожать жизни короля?
Они быстро оставили зал.
Пеше д’Эрбинвиль посмотрел на Галуа с таким видом, как будто все происходящее его совершенно не касается, и, почти не раскрывая рта, процедил:
– Дурак.
Распай улыбнулся Галуа и вышел из кольца обступивших его республиканцев. Многие из присутствовавших поспешили уйти, но больше половины осталось. И те, кто остался, ликовали вовсю. Они были счастливы найти четкое выражение скрытой ненависти, доныне выражавшейся только в иносказательных лозунгах и косвенных угрозах. А тут был жест острый, как клинок кинжала, и сильный, как сжимавший его кулак.
Несколько республиканцев взяли со стола ножи, подняли наполненные вином или пустые стаканы и, подражая жесту Галуа, хором кричали:
– За здоровье Луи-Филиппа!
Другие, стоя поодаль, подняли только сжатые кулаки – один над другим, как бы сжимая стакан и кинжал:
– За Луи-Филиппа!
Много раз прозвучали эти слова, сопровождаемые тем же движением, пока понадобился новый клич. Кто-то нашел его:
– На Вандомскую площадь!
– На Вандомскую! – подхватили все.
Более ста республиканцев направились от ресторана «Ванданж де Бургонь» на Вандомскую площадь. Галуа вытолкнули в первый ряд. Придя на площадь, они снова стали повторять тост, сопровождая его тем же угрожающим жестом. Собралась толпа любопытных, привлеченных таинственным движением двух поднятых друг над другом кулаков. Людям объяснили его значение, и он пришелся по вкусу. Они примкнули к демонстрации.
Республиканцы, пришедшие с банкета, и народ, собравшийся на Вандомской площади, сомкнулись воедино, как братья. Их пьянило вино и предвкушение победы. Пели «Марсельезу», плясали вокруг Вандомской колонны и, поднимая сжатые кулаки, повторяли:
– За Луи-Филиппа!
Им никто не мешал. Они веселились и радовались, как будто от их магического жеста на земле исчезла тирания.
10 мая 1831 года
Полиция знала, какие были сказаны речи, какие предложены тосты. Знала, что угрожали королю, знала, кто осмелился произнести угрозу. Знала, кто в знак протеста ушел с банкета и кто остался. Полиция знала все.
Был подписан ордер на арест Галуа. Рано утром на другой день, как он и предвидел, к нему явились гости. Полицейский комиссар и жандарм произвели в комнате Эвариста обыск и забрали его в префектуру на площади Дофина. Все трое пришли в маленькую комнатку в большом мрачном здании. Здесь блюститель порядка зевнул и, не переставая ковырять в зубах, взял от полицейского комиссара ордер и протянул ему расписку. Этот жест двух скучающих людей пустил в ход направленную против Галуа всесильную машину правосудия.
Комиссар ушел. Жандарм повел Галуа по коридору в длинное помещение, заполненное караульными в темно-зеленой форме, чиновниками, сидящими за столиками, и заключенными, стоявшими перед ними.
Старые и молодые, кое-кто в кандалах, все они были грязны, плохо одеты, несчастны. За окошечком какой-то чиновник считал деньги и писал цифры. К этому окошечку жандарм легонько подтолкнул Галуа. Сейчас он пройдет все этапы процедуры, о которой так часто слышал от друзей-республиканцев. Как они любили обмениваться воспоминаниями, сравнивать впечатления, давать советы зеленым республиканцам, никогда не нюхавшим параши! Что ж, они правы, окошечко действительно похоже на театральную кассу.
Чиновник спросил:
– «Пистоль» или Сен-Мартен?
Да, все именно так, как говорили. Можно заплатить за одиночную камеру – «пистоль» – или сидеть вместе с другими в тюрьме Сен-Мартен, о которой шла зловещая молва.
– «Пистоль».
Эварист заплатил, взял квитанцию. Потом жандарм передал его одному из темно-зеленых стражников. Вместе подошли к столику, и караульный вывернул карманы Галуа.
Чиновник за столиком взял лист бумаги и, не поднимая головы, спросил:
– Имя?
– Эварист Галуа.
Он записал фамилию с двумя «л», но Эварист не потрудился поправить.
– Возраст?
– Двадцать лет.
– Профессия?
Эварист на мгновение запнулся.
– Репетитор.
– Место рождения?
– Бур-ля-Рен.
– Где живете в настоящее время?
– Улица Бернарден, шестнадцать.
– Рост?
Стражник измерил Галуа, проверил цифру, объявил:
– Сто шестьдесят семь сантиметров.
Чиновник записал и пробурчал:
– Волосы?
Он взглянул на Эвариста.
– Темно-русые.
– Брови? – Он поднял голову. – То же. Лоб? Квадратный. Глаза? Карие. Нос? Крупный. Рот? Маленький. Подбородок? Круглый. Лицо? – В глазах чиновника мелькнул интерес. Он был явно озадачен, но все-таки решительно написал: «Овальное».
После того как с формальностями у столика было покончено, жандарм взял Эвариста за плечо и повел вверх и вниз по коридорам, по лестницам, открыл дверь и сказал:
– Ваш «пистоль».
Эварист вошел в камеру. Стражник долго возился, запирая дверь на все ключи. Наконец после скрежета и позвякивания Эварист услышал – все дальше и дальше – звук уходящих шагов.
Он посмотрел на крошечное оконце под потолком. Через него был виден квадрат чистейшей голубизны, перерезанный черными брусьями решетки. В оконце пробился резко очерченный пылинками луч солнца, осветив по дороге предмет тюремной обстановки, стоявший на другой стороне камеры. Нет, это не просто предмет обстановки. Это легендарная вещь. О ней он слышал целые диссертации – о том, как мучило ее присутствие заключенных в долгие дневные часы, как утешительно было оно в недолгие минуты нужды.
Параша была металлическая и занимала квадратный фут. Она была высотой со стул, с грубой деревянной крышкой. В этот жаркий день вонь ее проникала в нос, в рот, в легкие, даже если стараться не дышать. Заключенные божились, что, хотя парашу и выносили каждое утро, ее ни разу не мыли с того дня, как она появилась на свет. А это, по всей видимости, произошло в первый день сотворения мира.
Время движется, только когда человек думает или действует. Иначе оно застывает в неподвижности. Галуа начал производить обмер «пистоля». Он делал это очень медленно, методично и тщательно. Разве не узнал он в Луи-ле-Гран, а потом в Нормальной школе, что каждый опыт нужно проделать трижды и за образец взять средний результат? Средний равнялся восьми футам на шесть, или – заключил Галуа – сорока восьми квадратным футам. Один фут – на парашу; значит, остается сорок семь. Он взялся за тщательное исследование сорока семи.
Посмотрел на кровать. Сделана из дерева. Массивная, тяжелая, с соломенным тюфяком, с грязной подушкой. Две грубые простыни. Потрогал их: жестче, чем солома в тюфяке. Потрогал одеяло: еще жестче.
С осмотром кровати покончено. Теперь остальное. Поле исследования не слишком обширно. Стул, серый от многолетней пыли стол, изрезанный праздными руками предшественников. И, наконец, стены. Стены покрыты подписями и инициалами, нарисованными карандашом, нацарапанными ногтями. Их сопровождают неприличные изображения мужчин и женщин, обязательно обнаженных, с весьма искаженными пропорциями тела. Фигуры либо обнимаются, либо сидят на параше. Даты, ругательства. Революционные лозунги.
На серой стене рядом с дверью висел лист бумаги с печатным текстом. Очень медленно Галуа стал изучать его. Объявление, подписанное директором заведения. Суточная плата за «пистоль». Подробная опись предметов обстановки. Один за другим Галуа читал параграфы списка, сравнивая перечень с данными наблюдений.
– Стол. Есть стол. Кувшин с водой. Посмотрим. Да, совершенно верно. Есть. Жестяной. Стоит на столе. Изъеден временем. Сотни рук продавили на нем впадины. Жалкий предмет, но нельзя отрицать, что он все-таки есть. Стул. Так. Кровать. Допустим. Ага, вот и седалище, это орудие пыток. Почему оно названо в конце? Почему после кувшина?
Список инвентаря занимал всего несколько строчек. Под ним шел текст. В тексте, не оставляя и тени сомнений, говорилось, что «пистоль» подлежит посуточной оплате, что обитатель отвечает за целость и сохранность обстановки и, наконец, что неплательщик немедленно переводится в Сен-Мартен, прославившийся своими ужасами в истории тюрем.
Галуа прочел список и объявление. Потом начал читать во второй раз. После этого он уже знал все наизусть. Он даже мог отчетливо представить себе все точки, которыми объявление украсили мухи. Читать третий раз нет смысла. С равным успехом можно сесть на стул и повторить все на память. Он с некоторым облегчением заметил, что запах не так уж невыносим. Снял сюртук, башмаки. Подумал, не написать ли на стене свое имя, но вместо этого стал думать об эллиптических функциях.
Машинально присел на деревянную кровать. Зачесалась левая рука. Поскреб ее. Зуд начался выше. Эварист взглянул на кровать и увидел, что по ней очень медленно ползет клоп – маленький, плоский, красновато-коричневый. Эварист убил его, и бренные останки раздавленного клопа отвратительной красноватой массой запачкали ему пальцы. Запах был так резок, что, казалось, на секунду заглушил даже зловоние параши. Он снял рубашку и стал искать клопов на теле, на одежде. Нашел двух.
«Тоже способ заполнить время и заставить его идти вперед», – подумал Галуа.
Наступила обеденная пора. В двери открылось маленькое окошечко, и Эваристу просунули тарелку фасоли, кувшин с водой и деревянную ложку. Голос сказал ему, что, уплатив деньги, он может послать за собственной едой. При мысли о том, что можно есть в этом воздухе, где смешались запахи параши и раздавленных клопов, его затошнило. Он выпил воду и не притронулся к фасоли.
Лег на кровать. Возникла мысль о связи между алгебраическими уравнениями и эллиптическими функциями. Несколько минут спустя он забыл, где находится. Руки автоматически почесывали зудящие места, отгоняли мух. Теперь он был далеко от камеры; даже ее запахи перестали тревожить его.
Май 1831 года
На другой день Галуа перевели из префектуры полиции в тюрьму Сент-Пелажи. Вместе с одиннадцатью другими стоял он перед «салатной корзинкой» – так заключенные называли тюремную карету, перевозившую их из одного места заключения в другое.
Снаружи «салатная корзинка» сверкала чистотой. Жандарм не слишком вежливо подсадил заключенных, помогая взобраться в высокую повозку, потом запер дверь.
Внутри было темно. Слабый свет пробивался через решетку в конце повозки. Сквозь нее Галуа увидел две темно-зеленые спины и крохотный кусок лошадиного крупа. В длинных боковых стенах на равном расстоянии друг от друга были просверлены четыре отверстия, сантиметров по десять в диаметре. Скамьи вдоль стен клонились сиденьями к центру повозки. Как и все, кого перевозили в «салатной корзинке», Галуа ломал голову: почему скамейки устроены таким фантастическим образом? Ни он, да и никто другой, ответа найти не мог. Может быть, чтобы заключенные были заняты стараниями сохранить равновесие и не могли поболтать друг с другом? И в самом деле: каждый сидел молча, упираясь руками в колени сидящего напротив.
Повозка миновала Луи-ле-Гран. Через маленькие отверстия Эварист разглядел знакомые стены. В первый раз приятно вспомнить Луи-ле-Гран – тихий, навеки канувший в прошлое мирок. Стены, защищавшие его от внешнего мира, более опасного и жестокого, чем все, что могли придумать или представить себе наставники Луи-ле-Гран.
Шум повозки сливался с мелодичным звоном колокольчиков на шеях лошадей. Колокольчики возвещали жителям Парижа, что едут враги государства; экипажи богачей должны уступать им дорогу.
Приехали в Сент-Пелажи. Карета остановилась на улице Пюи-де-Лермит, перед входом в тюрьму. Жандарм и форейтор отворили железную дверь. Другой жандарм, сопровождавший карету верхом, мрачно наблюдал, как высаживаются заключенные. Форейтор, помогавший им спрыгнуть вниз, протянул руку, беззастенчиво выпрашивая мзду за труды. В узких оконцах Сент-Пелажи, выходящих на убогую улочку Пюи-де-Лермит, показались лица, прижавшиеся к железным прутьям.
– Милости просим к домашнему очагу!
– Ура новым патриотам!
Когда новоприбывшие вошли в здание, приветствовать их собрались во дворе старожилы. Галуа встретили радостными криками и грозным движением кулаков, поднятых друг над другом. Заключенные читали и слышали о банкете и теперь просили Эвариста еще и еще раз описать им подробности всего, что произошло в «Ванданж де Бургонь» и на Вандомской площади.
Тюрьма Сент-Пелажи делилась на три изолированные части. Одна, с выходом на улицу Пюи-де-Лермит, предназначалась только для политических заключенных. Здесь на обширном дворе заключенные могли свободно гулять, разговаривать, спорить о политике, ссориться. Вольны они были пойти и в столовую – темное и грязное помещение, где можно было написать письмо, купить продовольствие, сыграть в шашки, напиться и снова поспорить о политике, поссориться.
Надзор был слабый. Можно было громко выражать свою ненависть, еще громче хвастаться подвигами, которые привели их сюда. Нередко рассказы ловило сочувственное ухо шпиона, умеющего прикинуться другом.
По вечерам заключенные возвращались в камеры. Тюремщики запирали их, чтобы рано утром открыть вновь. Камеры были маленькие, на несколько заключенных, и большие, примерно на двадцать коек каждая. Многие были смежными. На ночь двери запирались.
Никто ни на мгновение не оставался наедине. Всегда на виду. Газеты и посетители приносили новости с воли. Новичков засыпали бесконечными вопросами: «Как в Париже? Что республиканцы? Есть ли надежда на новую революцию? За что они попали в Сент-Пелажи?» Все ответы арестанты знали заранее. Но, как дети, у которых пропасть времени и нечем его занять, они жадно слушали повторение старых историй. Отплевывались, когда слышали имена Луи-Филиппа или Казимира Перье; подогревали ненависть, лелеяли надежду на месть.