Текст книги "Эварист Галуа (Избранник богов)"
Автор книги: Леопольд Инфельд
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
Дважды потерпел неудачу на экзаменах в Политехническую школу. Поступил в Нормальную школу. В июльской революции не принимал участия. Выступал против директора мосье Гиньо за то, что студентов не выпускали из здания школы. 3 декабря 1830 года опубликовал в «Газетт дез Эколь» письмо против мосье Гиньо. Исключен из Нормальной школы 4 января 1831 года.
В августе 1830 года стал членом Общества друзей народа. Старался вызвать волнения среди присутствовавших на открытом собрании общества 17 сентября 1830 года, выступив с пламенной речью и бросив клич «Смерть министрам!». Вступил в артиллерию национальной гвардии. Ночью 21 и 22 декабря находился во дворе Лувра; пытался убедить артиллеристов передать орудия черни. Участвовал почти во всех мятежах и волнениях в Париже.
9 мая 1831 года на банкете республиканцев в «Ванданж де Бургонь» с кинжалом в руке предложил тост «За Луи-Филиппа». До 15 июня находился в предварительном заключении в Сент-Пелажи. 16 июня был оправдан судом присяжных. На суде весьма яростно нападал на правительство. Утверждал, будто бы произнесенный им тост был: «За Луи-Филиппа, если он предаст». Хотел либо сам убить короля, либо побудить к этому других – в случае, если король предаст. Утверждал, будто бы король способен к предательству, если уже не совершил его.
Характеристика: говорит либо очень спокойно и иронически, либо страстно и несдержанно. По всей видимости, обладает выдающимися математическими способностями, хотя и не признан профессиональными математиками. Читал лекции по математике в книжной лавке Кейо, улица Сорбонны, 5. Республиканской пропаганды на лекциях не проводил. Один из самых крайних республиканцев. Чрезвычайно храбр, непримирим и фанатичен. С женщинами связей не имеет. Не знает страха и может быть весьма опасен. Способен оказать большое влияние на народ. Сблизиться с ним для наших не составит труда: он доверчиво относится к людям и неискушен в житейских делах».
Мосье Лавуайе кончил чтение и аккуратно вложил листки в папку.
– Отличная работа, – тихо, как бы про себя произнес мосье Жиске. Он забарабанил пальцами по столу. – Похоже, что он будет одним из ваших первых клиентов.
– Да. Он будет одним из первых моих клиентов, – тем же ровным голосом, но с оттенком нежной мечтательности отозвался мосье Лавуайе.
VII СЕНТ-ПЕЛАЖИ
14 июля 1831 года
Сорок два года прошло с тех пор, как народ Парижа штурмом взял Бастилию и поднял на копье головы Делонэ и Флесселя. Это была первая после июльских дней годовщина Великой революции. Помянет ли народ славное прошлое, возобновив борьбу? В качестве предупредительной меры полиция подготовила и совершила перед 14 июля ряд предварительных арестов. Вместе с другими был заключен в Сент – Пелажи Распай, которого обвинили в том, что он писал памфлеты, поднимавшие народ против короля.
В этот июльский день Галуа и Дюшатле тоже были готовы сыграть свою роль. Им предстояло повести республиканцев от Елисейских полей до Гревской площади, где сорок два года тому назад народ расправился с защитниками Бастилии. Здесь, на Гревской площади, они собирались посадить деревья в память свободы, такой близкой, что, казалось, протяни руку – и она будет твоей сегодня же. И такой далекой, что завтра опять нужно идти за нее на бой.
В полдень Галуа и Дюшатле, оба в форме артиллеристов, перешли Новый мост. За ними шли пять-десять республиканцев. По обе стороны моста тесными рядами стояли жандармы, полицейские, шпионы.
Когда колонна вступила на мост, полицейские с видимым безразличием лишь наблюдали за ней. Но когда группа поравнялась с серединой моста, Галуа увидел, что выход на левый берег реки преградил маленький отряд жандармов. Отряд стоял «вольно». Он не перекрыл движения, а только замедлил его своим присутствием, разбивая на узкие ручейки и создавая, таким образом, пробку. Столкнувшись с этим неподвижным препятствием в полицейской форме, Галуа и Дюшатле повернули направо. Колонна республиканцев, шагавших за ними, вытянулась в длину и сузилась. Нужно было пробраться через свободный проход между отрядом жандармов посреди моста и людьми, стоявшими вдоль перил.
Комиссар подал знак. Четыре жандарма, стоявшие у перил, стремительным броском отрезали Галуа и Дюшатле от остальных республиканцев. Двое накинулись на Галуа сзади, схватив за воротник мундира и скрутив руки. Затем, со знанием дела толкая перед собой, подвели к перилам, где стоял полицейский комиссар. Двое других проделали то же самое с Дюшатле. Одновременно отряд жандармов, до сих пор спокойно стоявший на месте, врезался в колонну республиканцев, и она мгновенно рассыпалась во все стороны. Все было проделано быстро и искусно. Никто не оказал сопротивления.
К Галуа и его другу обратился комиссар полиции:
– Галуа и Дюшатле, вы арестованы. Вот ордера на ваш арест.
Он повернулся к четырем жандармам:
– Забрать в Депо.
Галуа отчетливо представил себе, что его ждет. Только два месяца прошло с того дня, когда он впервые посетил это заведение – дом заключения при префектуре. Сегодня даже чиновник в длинной комнате заинтересовался, составляя список имущества Галуа одно заряженное ружье, один заряженный пистолет, один кинжал.
15 июля 1831 года
По закону каждый заключенный должен был предстать перед судебным следователем в течение суток после ареста. Минут за двадцать до истечения этого срока в «пистоль» Галуа вошли два жандарма. Внимательно осмотрели стены Один заметил:
– Нет, здесь чисто. – Потом покачал перед носом Галуа парой наручников. Раздался тупой металлический звон. – Если обещаете не пытаться бежать, не наденем. Обещаете?
Галуа кивнул.
Его вывели на улицу. Перешли на ту сторону, вошли в другой дом, поднялись по винтовой каменной лестнице. Галуа привели в комнату, где за большим столом в удобном кресле сидел крупный мужчина с жирным рябым лицом. Перед ним, отвечая на вопросы, стоял Дюшатле. Тут же сидел секретарь, бойко строчивший протокол допроса.
– По всей очевидности, вам мало обвинения в заговоре против государственной безопасности. И вот вчера, сидя в камере, вы совершаете новое преступление.
«Интересно, – подумал Галуа, – какое еще преступление можно совершить в камере? Убийство клопов? Злоупотребление парашей?»
– На стенах вашего «пистоля» вы нарисовали человеческую голову и гильотину. И внизу подписали: «Филипп сложит голову на твоем алтаре, о Свобода!» Правда это?
– Голову не рисовал. Я нарисовал грушу.
– Ах, грушу. Тогда вам придется сказать спасибо вашим друзьям-республиканцам. Они так ясно дали понять всем, что груша для них символизирует голову короля. Зачем вы это сделали? Что вы хотели сказать?
– То, что сказал, – ни больше, ни меньше.
– Превосходно, мосье Дюшатле. Я сам скажу вам, зачем вы это сделали. Вы рассчитывали, что у нас не хватит ума разгадать ваш замысел?
Голос следователя был сладок как сахар.
– Вы изучали право, не так ли, мосье Дюшатле? Вы боялись, что вам будет предъявлено обвинение в незначительном проступке. В том, что вы надели форму гвардейского артиллериста. За маленький проступок вам может вынести приговор сам судья, без присяжных. Этот судья мог бы дать вам шесть месяцев. И вот вы совершаете серьезный проступок. Вы оскорбляете короля. За это, по-вашему, вам полагается суд присяжных. Конечно, думаете вы, никто не придаст особого значения такому пустяку, как незаконное появление в артиллерийской форме. Другое дело суд присяжных. Как раз то, что вам нужно. Тут вы герой. Прекрасный случай сказать речь. Может быть, еще и оправдают. Присяжные за последнее время очень снисходительны к республиканцам. Ну как, мосье Дюшатле, верно?
– Как вы изволили заметить, мосье, я изучал право. Я знаю, что не обязан отвечать на вопрос.
– Разумеется. Никто не заставляет. Но вы допустили одну ошибку, мосье Дюшатле. Вы забыли, что судья может судить вас за появление в форме, а потом за недозволенные рисунки – еще раз – присяжные. Значит, вы не избежали никакой опасности, а просто устроили себе две беды вместо одной.
Он окинул Дюшатле благодушным взглядом.
– А пока что вам придется подождать суда в Ла Форс. Это, конечно, всего только предварительное заключение.
Не переставая ласково улыбаться, он подписал какие-то бумаги и велел увести Дюшатле.
Наступила очередь Галуа. Он увидел на столе свое ружье, пистолет, нож.
Следователь раскрыл набитую бумагами папку. Эварист с гордостью отметил про себя, какая она толстая.
Следователь задал ему множество вопросов: и о родителях, и о брате, и сестре; о Луи-ле-Гран и Нормальной школе. Ответы он сверял с лежавшими перед ним документами. Затем показал на выставку оружия на столе.
– Зачем вы все это носили с собой?
– Защищаться и нападать.
– От кого защищаться?
– От тех, кто мог напасть на меня.
– Кто же это, по-вашему?
– Кто всегда нападает на народ.
– Что вы хотите сказать?
– То, что сказал.
– Кого вы собирались защищать этим оружием?
– Народ, если бы он подвергся нападению. И самого себя.
Галуа очень устал. Ни огня, ни иронии не было в ответах. Казалось, они, помимо воли, соответствуют заранее подобранному образцу – жесткому, как математическая формула.
– Для этой цели вы бы пустили в ход не только ружье и пистолет, но и нож?
– Если нужно, да.
– Вы интеллигентный юноша. Не думаете ли вы, что нож куда более варварское и жестокое оружие, чем ружье и пистолет?
– Я думаю, что пренебрегать оружием, которое может пригодиться в случае необходимости, – трусость и идиотизм.
– Признаете ли вы, следовательно, что ваши действия были направлены против безопасности государства?
– Нет. Государству, в котором подобные действия возможны и необходимы, постоянно грозит опасность.
– При всем том вы были готовы пустить в ход оружие?
– Разве это не очевидно?
– Вполне. Теперь скажите, почему вы надели форму артиллериста?
– Это уже не форма артиллериста.
– Вы отрицаете, что на вас была артиллерийская форма?
– Артиллерия национальной гвардии расформирована. Форма ее больше не является артиллерийской формой.
– Глупый ответ, арестованный Галуа. Артиллерия была расформирована, значит с этого дня никто не имеет права носить ее форму.
– Не вижу логики.
– Вы – нет, но судья может увидеть. А у вас есть возможность заняться логикой во время предварительного заключения в Сент-Пелажи.
Следователь сладко улыбнулся.
В тот же день «салатная корзинка» доставила Галуа в Сент-Пелажи. Равнодушно выслушал он громкие приветствия.
– Вот он, наш великий ученый Галуа. Добро пожаловать!
– Мы знали, что ты покинул нас ненадолго.
– Он любит нас! Он должен был к нам вернуться.
Заметив светлые волосы и хорошо знакомое лицо, Эварист чуть оживился. Он кинулся к Распаю. Они пожали друг другу руки и в один голос сказали:
– Рад, что ты здесь, старина.
И рассмеялись над собственной глупостью.
25 июля 1831 года
В тот день Распай писал одной приятельнице:
«Для «чистой» публики в Сент-Пелажи только что открылась новая столовая. Ее содержит один заключенный: без патента, без специального разрешения, но и без препятствий. Обслуживают в ней, как в ресторане или в кафе. Там можно найти все, что по правилам запрещается продавать в общей столовой. Рекой льется кофе и ликер. Запрещенная водка передается через решетку в паре ботинок, которую каждый день приносит одна женщина и снова берет как бы в починку. Тюремный смотритель, сопровождающий эту даму, принимает запах спиртного за запах венгерской кожи. Да и как можно подвергать хоть малейшему сомнению правдивость хорошенькой женщины, которая каждое утро, перед тем как идти в тюрьму, наносит визит начальнику отдела тюрем в департаменте Сены мосье Паризо?
Эта столовая приводит меня в отчаяние. Наши светские любители выпить кончают тем, что затаскивают сюда самых благородных из находящихся здесь юных товарищей.
– Идем, идем, бедный мой Эварист! Вы должны быть с нами! Попробуйте выпить этот стаканчик! Без женщин, без доброго вина человек не мужчина!
Отказаться принять вызов – значит струсить. А в тщедушном теле бедняги Эвариста кроется столько храбрости, что он отдал бы жизнь за сотую часть самого незаметного подвига. Бесстрашный, как Сократ, принявший чашу с ядом, он хватает стаканчик и опорожняет его одним глотком, правда зажмурив глаза и скривив губы. Второй стакан осушить не трудней, чем первый. С третьим новичок теряет чувство равновесия. Триумф! Победа! Слава тебе, тюремный Вакх! Ты опьянил чистую душу, которой вино омерзительно!
Пощады, пощады этому ребенку, такому слабому и мужественному! На челе его три года занятий проделали глубокие борозды, какие могут проложить шестьдесят лет ученейших размышлений. Во имя науки и добродетели дайте ему жить! Через три года он будет великим ученым.
Но полиция не верит в существование ученых такого склада. Какими ничтожными показались бы секретари и начальники департаментов – эти люди, на которых и ученые мужи взирают с почтением, эти святоши или либералы, смотря по инструкции, – если бы зерна, посеянные этим молодым ученым, дали ростки в нашей несчастной стране?
Я не сомневаюсь, мадам, что Галуа вызвал бы у вас интерес и уважение. О, если бы у него была такая сестра! Он забыл бы о матери!
Тринадцатого июля этому ребенку сказали, что на другой день все верные патриоты готовятся с оружием в руках защищать свои убеждения. Он ответил: «Мы с другом будем там. Подрастем на несколько дюймов». И оба появились в полном артиллерийском обмундировании, с оружием и снаряжением. Набили карманы пулями, порохом и пистолетами всех сортов. И можете не сомневаться: если бы Галуа вернулся с битвы, он не принес бы назад ни грамма своих боевых припасов. Уверяю вас, сообщники Галуа боялись его присутствия на демонстрации 14 июля не меньше, чем сама полиция. Я убежден, у них стало легче на душе, когда они узнали, что он арестован. Мало ли что можно ждать от достойного человека, рассчитывающего все действия с математической точностью?
Однажды Галуа бродил по тюремному двору с видом человека, лишь тело которого на земле, а дух витает в облаках. Он весь ушел в свои мысли. Завсегдатаи столовой начали задевать его криками из окна: «Эй вы, двадцатилетний старичок! Мало того, что вам не под силу пить, вы и понюхать вино боитесь!»
Он поднялся наверх, прямо навстречу опасности. Единым духом опорожнил бутылку и швырнул ее в голову наглому задире. Как справедливо было бы, если б Галуа убил его на месте! Ведь ему дали бутылку водки!
Твердым шагом Галуа опять сошел вниз. Он держался прямо; водка была еще в пищеводе. Но горе нам, когда она попала в желудок! Я никогда не представлял себе, что облик бедняги может так резко измениться! Он горделиво выпрямился, как бы стал выше ростом. Он как будто собирался за час исчерпать все жизненные силы, которыми природа щедро одарила бы его в грядущие двадцать лет.
«Как я люблю вас! – сказал он мне, ухватившись за мою руку, как вьющееся растение, которое ищет опоры. – И в эту минуту больше, чем когда-либо. Вы не пьянствуете, вы серьезный человек и друг бедняков. Но что со мной происходит? Во мне как будто два человека, и, к несчастью, я предвижу, который из них одержит верх. Я слишком нетерпелив, чтобы достигнуть цели. Всеми поступками, свойственными моему возрасту, руководит нетерпение. Даже наши достоинства таят в себе этот порок. Вот посмотрите! Я не люблю вина. Но стоит сказать слово, и я пью, зажав себе нос. И напиваюсь. Я не люблю женщин. Мне кажется, я мог бы полюбить только Тарпейю или Гракху.
Знаете ли, друг мой, чего мне не хватает? Я говорю это вам одному: человека, которого я мог бы полюбить всем сердцем. Я, понимаете ли, потерял отца, и никто мне его так и не заменил. О, как вы добры ко мне! Вы не смеетесь надо мной, как смеялись бы эти низкие паяцы из пошлой мелодрамы. Меня берет дрожь, когда я слышу их голоса! В какой мы грязной дыре! Кто вытащит нас из нее?»
Вы прекрасно понимаете, что, как ни трогала меня исповедь этой чистой души, я только и искал удобного случая, чтобы положить ей конец. Я тихонько потянул его к лестнице и заставил подняться в камеру. В этот момент зазвенел колокол: стали запирать двери. Мои товарищи по камере сочувственно отнеслись к несчастному случаю. Без особого труда я уговорил тюремщиков запереть лишь двери, выходящие на лестницу, и оставить незапертой дверь между нашей камерой и камерой нашего подопечного. Мы положили его на одну из коек. Но нашего бедного друга стала трепать лихорадка опьянения. Он то лежал без сознания, то снова возбужденно вскакивал. Он изрекал высокопарные пророчества, которые порой становились смешными.
«Ты презираешь меня, ты, мой друг! Ты прав. Но человек, который провинился, как я, должен умереть».
И он покончил бы с собой, если бы мы не бросились на него: у него в руках было оружие. Наконец бог сжалился над его страданиями. Его опьянение кончилось рвотой. И бедняга заснул. Его добрым друзьям осталось лишь навести порядок. Мы надели деревянные сабо и стали колотить ногами в дверь. Никто не отозвался. Один из нас, более отважный, чем другие, начал приводить в порядок камеру. Мы убрали ее, как могли, всем, что попалось под руку. Грязные тряпки отнесли в камеру больного, а его оставили у себя. И на другое утро к Науке и Свободе вернулся верный слуга. Молодой друг вновь завоевал наше уважение, а больного мы предали забвению. Несчастный мальчик! Чтобы оградить себя от всех козней, которые ждут его на каждом шагу, ему не хватает лишь капельки недоверчивости. Но природа не награждает этим качеством. Его можно приобрести лишь во вред самим себе, общаясь с другими. О общество! Вот дилемма, которую ты ставишь: либо стать жертвой зла, либо потерять веру в добро! Но есть такие существа, которых ангел – хранитель уносит с земли в тот момент, когда их юному взору открывается сущность нашего лживого строя».
2 августа 1831 года
В этот день Распай писал своему другу:
«С тех пор как я в последний раз писал вам, мадам, важные события произошли в этом уголке земли, куда нас заключил закон. Мы на деле отметили годовщину трех славных дней. Был момент, когда казалось, что годовщина превратится в три дня траура.
27 июля заключенных Сен-Пелажи пригласили отстоять мессу за упокой души июльских жертв. Если бы в этот святой день мы разбили катафалк, появилась бы возможность покарать нас за святотатство. И этой басне поверили бы, ибо Париж все еще чтит славных погибших, как святых. Он рукоплесканиями принял бы обвинителя, который, пользуясь гнусным эпитетом святотатство, заявил бы, что пресек попытку осквернить память храбрейших сынов Парижа.
Сразу же после мессы из толпы внезапно послышались голоса, что нужно уничтожить жалкий катафалк, оскорбляющий память революции. За этот год правительство так часто подвергало эту славную память оскорблениям, что ныне оно не может и слова сказать о ней, чтобы его не приняли за новое надругательство. Итак, не найдись в толпе две-три здравые головы, предложение, прозвучавшее из толпы, осуществили бы тем более легко, что тюремщики (по причине, известной лишь им самим) уже разошлись. Благоразумие состоит не в том, чтобы прямо выступить против злого помысла, но в том, чтобы заменить его иным – безобидным. Это и было сделано. И столь искусно, что зачинщики продолжали с гордостью думать, что этот мудрый поступок был совершен по их воле. Вместо того чтобы разбить катафалк, его вынесли во двор с тем, чтобы он простоял три дня в знак траура, внушая почтительное молчание во имя самой святой и возвышенной скорби.
Наступило 29 июля. Ни единого инцидента, хотя бы самого ничтожного. Прозвонил колокол, возвещающий время запирать двери. Предполагаемый мятеж так и не разразился.
Бах! Не успели запереть камеры, как раздался выстрел. Мы услышали крики: «На помощь! Убийца!»
Двери нескольких камер задрожали под градом ударов. Позвякивание ключей возвестило нам, что тюремщики поднялись наверх в полном составе и вновь спустились в сопровождении двух-трех заключенных, которых боль и возмущение вынудили к протесту. Вслед за этим на всю ночь – глубокая тишина. Понимаете ли, мадам, какие только предположения мы не строили! Двенадцать часов предстояло ждать, пока мы не сможем выяснить, в чем причина столь необыкновенного события.
Когда открылись двери, из каждого «пистоля», из каждой камеры хлынули во двор заключенные. Отсюда, вопреки усилиям стражей, поток наводнил канцелярию и контору директора. Сей чиновник, потерявший от страха голову, был бы задушен руками доведенных до исступления арестантов, если бы не вмешательство старших надзирателей и прочих советников префектуры, появившихся в самый последний момент.
– Стало быть, нас, беззащитных, собираются тут прикончить одного за другим? – единодушно, охваченные общим порывом, выкрикнули заключенные.
– Нет, господа, – отвечали высокие полицейские чины тем невозмутимо-официальным тоном, которым палач приглашает жертву положить голову на плаху. – Это не входит в намерение администрации. Вас не собираются убивать.
– А где же те трое заключенных, которых здесь недостает?
– В карцере.
– В карцере? Что же они такое сделали, чтобы бросать их в карцер?
– Они подняли шум и нагло жаловались.
– Нагло! Как можно быть наглым с такими, как вы? На что же они жаловались?
– Один сказал, что ему выстрелили в лицо. Другой это подтвердил.
– Это правда?
– Безусловно.
– Виновный вам известен?
– Мы его подозреваем.
– И он не в карцере?
– Правосудие расследует.
– Оставьте нас в покое с этой фразой. Над ней стали смеяться даже лавочники. Правосудие расследует! Как бы не так! Не говорите о правосудии. Вы обошлись без него. Вы по своему произволу бросили в карцер наших друзей. Почему же вы не схватили виновника этого чудовищного преступления?
– Мы еще сомневаемся.
– Вы бессовестно лжете, господа доносчики, – раздался из толпы голос человека, до сей поры стоявшего безмолвно. Те оцепенели от ужаса. – Я все видел и все знаю. Я вчера вечером не просился вниз. Я предвидел, что, когда имеешь дело с пошлой и скрытной душонкой, вроде нашего директора, лучше промолчать, зато назавтра быть свидетелем. Видите, как он побледнел и растерялся? Этот укрыватель убийц знает, что я буду говорить правду.
– Я ничего не боюсь, – залепетал директор.
– Не боишься, но дрожишь. Ты хочешь сказать, что ни в чем не раскаиваешься, потому что действовал по приказу. Факты таковы. Я занимаю камеру, расположенную под крышей банного павильона. Все спокойно ложились спать. Тот, чья койка стоит в простенке между двумя оконными рамами, поневоле должен, раздеваясь, стоять лицом к окну. Он вполголоса напевал какой-то мотив.
В это мгновение с чердака напротив кто-то выстрелил. Мы думали, что наш товарищ мертв. Он был лишь без сознания! Откуда раздался выстрел, была ли серьезной рана, мы не знали. Мы стали звать на помощь. Ведь в камере, со всех сторон открытой шестью окнами, любой чуть более точный выстрел сразил бы жертву наповал. Какую нам оказали помощь, вы знаете. Но вам должен быть известен и виновный, подстроивший эту западню.
– У нас есть сомнения на этот счет.
– Я намерен вас убедить окончательно. Этот человек обитает на чердаке, откуда раздался выстрел. Он и сейчас там. Пошлите за ним.
– Не имеем права.
– Почему же? Это ведь тюремный стражник, который еще вчера сторожил нашу дверь.
– Один из наших?
– Ну да, один из ваших! – возмущенно закричала толпа. – Тот, кто занимает чердак на улице Пюи-де-Лермит. Вы прекрасно знаете. А если хотите убедиться, возьмите с собой любого из нас, он вам покажет дорогу.
– У нас на этот счет не имеется распоряжений.
– Что? Нет распоряжений схватить виновного, раз он вашего поля ягода? А бросить в карцер жертву и свидетелей подлой западни – на это у вас есть распоряжение? Утверждать, что администрация подкупает тюремщиков, чтобы убивать заключенных, – это и в самом деле выглядит наглостью. Но что поделаешь, если это так и есть? А я свидетель, что ни в какой другой наглости брошенные в карцер не повинны. Молодой Галуа голоса не возвышает, вам это хорошо известно. Когда он с вами говорит, он холоден, как и его математика.
– Галуа в карцере! Ах, подлецы! Они смеют мучить нашего маленького ученого!
– Да, еще бы! Жалят его, как гадюки. Его завлекают во всевозможные ловушки. А потом им нужно спровоцировать бунт.
– Будет им бунт! Будет повод устроить резню! Лучше умереть вместе, чем позволить перестрелять себя одного за другим, как голубей. Долой полицейских шпионов! Вон отсюда, убийцы! Тюрьма наша. Она станет нашей крепостью! Вперед!
Надо было видеть, мадам, как, услышав этот крик – он и сейчас звучит в моих ушах, – представители власти пустились наутек. С какой быстротой тяжелые двери разом повернулись на петлях.
Заключенные закрыли двери за караульными. Столами и конторками забаррикадировали окна и двери. Решетку во дворе закрутили железными цепями. Ключом к такому замку мог бы послужить только напильник. Политические заключенные объявили мятеж. Теперь и дети вышли на свободу. Они могли бы бежать из тюрьмы, но и не подумали! Они сказали, что служат свободе. С непостижимой быстротой эти мышки принялись грызть железные звенья мышеловки, ослабить которые стоило такого труда взрослым. Железные прутья с готовностью гнулись и ломались в их пальцах, как стеклянные трубочки. Прутья лестницы растаяли у нас на глазах, как в гигантском горниле. Через четверть часа от них не осталось и следа. Куда делось это железо, которым пятнадцать минут тому назад щетинилась тюрьма? Догадайтесь сами. Мы обыскали все уголки здания, но так ничего и не нашли. И ведь наружу ничего не выносили. А эти обезьянки с величайшим равнодушием слушали, как заключенные спрашивают друг друга, что случилось.
Что бы там ни было, день прошел в приготовлениях к обороне и полнейшем мире и тишине. Тюрьма осталась без надзирателей, и никогда еще не было в ней так спокойно. Никогда не царил такой порядок в этом сборище людей, которых наш справедливый закон преследует, как поборников смуты. Любопытно видеть, как мирно живут люди с той минуты, как они сами себе хозяева! Господа утверждают прямо противоположное, но они лгут, мадам, можете в этом не сомневаться.
С утра до ночи здание, контора, канцелярия, караульные помещения, столовые принадлежали нам. Когда власти возьмутся за проверку инвентаря, я могу вас уверить, окажется, что не пропал и стаканчик из столовой.
У нас был ключ от всех дверей, ведущих в помещения для арестованных. Его добыли наши ребятишки, подставив подножку удиравшему в панике тюремщику.
Не было сомнения, что администрация совещается и не ждет грядущих событий сложа руки. Правда, к нам они не обратились с увещеваниями. И национальной гвардии не было приказано устроить нам осаду.
Среди заключенных царил революционный дух. Все были полны мужества и решимости защищать общее дело. Один из нас, старый офицер, подражающий Наполеону, расхаживал по двору, неподвижно глядя перед собой, заложив руки за спину. Не можете представить себе, какое удовольствие чувствуешь, освободившись от зла! Как легко на сердце, когда вокруг друзья!
Признаюсь вам в своем ребячестве: никогда еще борьба за справедливость не представлялась мне в более привлекательном свете! И когда вечером, в сумерках, мостовые прилегающих улиц огласились эхом скачущей кавалерии, появившейся эскадрон за эскадроном; когда, перекрывая стук ружейных прикладов пехоты, до нас донеслись слова: «Стой!» и «К ноге!» – я понял высокое нетерпение трепетного скакуна, пламенными ноздрями почуявшего запах битвы. О, кто даст мне когда-нибудь возможность еще раз сразиться за святое дело плечом к плечу с людьми, которые – я твердо знаю – не шпионы!
Вдруг большая парадная дверь открылась, и у решетки появилось великое множество чиновников префектуры, чтобы вступить с нами в переговоры.
– Префект здесь? – спросили заключенные.
– Приедет очень поздно. Он на придворном балу.
– На придворном балу! Сейчас?!. Шутники они там, при дворе. Танцуют, когда здесь, не вытерпев мучений, восстали несчастные узники! В таком случае идите напомните, что его место здесь. Скажите, что с ним желают говорить заключенные.
– Мы имеем те же полномочия, что и он. К порядку! Иначе…
– Иначе?
При этих словах я увидел, как все это сборище форменных головных уборов и трехцветных шарфов одним прыжком оказалось на улице: один заключенный сделал вид, что хочет взяться за прутья решетки.
– Гвардейцы, к нам! Гвардейцы! – всполошилось потерявшее остатки достоинства начальство, чихая, кашляя, сморкаясь.
И взвод за взводом гвардейцы, примкнув штыки, бросились к воротам но чуть не расплющили носы о решетку.
– Эй, берегись! – закричали арестованные. – Не сверните шею. Стойте лучше спокойно. Да не бойтесь. Мы первыми не начнем.
И снова тюрьма приняла тот же спокойный вид, какой имела весь день, как будто целая армия не ждала у дверей сигнала к нападению. Стояла одна из тех прелестных летних ночей, когда сумрак приятен, как тень днем. Наши детки, которых развеселила случившаяся сцена, стройно и гармонично запели хором. Их учитель музыки отбивал ритм. Бедные маленькие парии! Лебедиными голосками они пели, приветствуя ночь, прилетевшую к ним в темницу на крыльях ветерка вместе с еще одной звездой, звездой падучей, мимолетной, которая блеснет в настоящем и затеряется в будущем, – звездой Свободы!
Мы так заслушались милым пением детей, что в конце концов совсем забыли о трудных обстоятельствах, собравших нас в этот поздний час за стенами камер. Забыли, почему мы свободны от надзора.
Между тем, не слишком подверженные музыкальным чарам, а такие были среди нас, могли бы заметить, что вокруг рыщут призраки. Вид их весьма напоминал тех, кто всегда возбуждал в нас серьезнейшие подозрения. Чуть побольше той недоверчивости, с которой благоразумному человеку никогда не следует расставаться во времена революции, и мы увидели бы, как эти тени направляются к воротам решетки, чтобы сбросить с них цепи.
Неожиданно ноктюрн был прерван криком: «Спасайся кто может!» Железные ворота, так искусно забаррикадированные нами, открылись как по волшебству! Примкнув штыки, во двор вошли гвардейцы. Наши храбрые вояки спаслись бегством на верхнем этаже. Даже наш Наполеон, впервые за его доблестную карьеру, повернулся спиной к врагу. Неприятель почти бегом устремился по двору и вдруг отпрянул назад, как доселе бесстрашный путешественник, только что наступивший на хвост змеи.
Путь к победе преградил двойной ряд детей: поменьше – в первом ряду, старшие – во втором. Все они были вооружены теми самыми железными прутьями, которые мы безуспешно искали весь день. Эти дьяволята прятали их до поры до времени в своих штанишках. И ни одному их движению, ни одной проделке, ни одному прыжку ничуть не помешали твердые железные прутья, спрятанные под одеждой. Мы видели, как энергично они размахивают своим оружием. Не оставалось сомнений, что кровь польется, как на поле брани. Так и случилось бы, если бы не благоразумие полицейского комиссара, который счел за благо капитулировать, и если бы заключенные, которых эти неукротимые лилипуты облекли своим доверием, не приняли предложение сдаться.