Текст книги "Эварист Галуа"
Автор книги: Леопольд Инфельд
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
Она отозвалась еле слышно:
– Сент-Пелажи нужно забыть.
Лакей подал шоколадный крем и кофе.
– Не могу. Это мое несчастье: я ничего не забываю. Все, что я видел, прочел или пережил, врезается в память. Вот почему я не могу ни разлюбить, ни перестать ненавидеть. Люди и события так и стоят перед глазами.
«Поможет ли она мне сейчас? Если бы только спросила: «Вы любили когда-нибудь?» Разве вы не видите, Эв, как мне нужна поддержка, помощь ваших красивых, понимающих глаз?»
Он с облегчением увидел, что пара, сидевшая за соседним столиком, уходит.
– Я совсем другая, – сказала Эв. – Очень легко все забываю. Это, должно быть, означает, что я не способна ни любить, ни ненавидеть.
– Не верю. Я убежден, что никто не в силах любить так глубоко и нежно, как вы.
«Нужно что-то добавить. Так много хочется сказать».
Лицо Эв внезапно приняло жесткое выражение.
– Вам, кажется, все обо мне известно.
«Откуда эта перемена? Я сам виноват. Всегда говорю не то, что надо».
Эв прервала молчание:
– Повидали своих друзей-республиканцев?
– Да, кое-кого.
«Стыжусь признаться ей, как мало трогают меня сейчас дела республиканцев. Но она должна понять».
– Завтра увижу моего друга Лебона. Он теперь возглавляет группу, в которую я вхожу. Нужно отдохнуть: я очень устал. Ближайшие две-три недели я вряд ли смогу взяться за работу в обществе. У меня будет масса свободного времени.
«Если бы решиться сказать: «Эв, все свое время я оставил бы только для вас!»
Лакей принес счет. Эварист вынул из кармана два золотых. Эв равнодушно спросила:
– Что же вы станете делать целыми днями?
«Я мог бы сказать, что буду думать о ней. Если бы она спросила иначе! И если б не нужно было решать, сколько оставить лакею!»
– Буду заниматься математикой.
– Математикой?
В глазах ее появился интерес.
«Нужно сказать, какая у меня важная работа. Она мне поверит».
– До того как попасть в Сент-Пелажи, я написал работу по математике. Послал ее в академию. С ней должен был ознакомиться один из членов академии, мосье Пуассон. Мне ее возвратили; мосье Пуассон сказал, что не понимает ее. Он понял бы, если б был большим ученым. Я добился новых, очень важных результатов, которых еще нигде не изложил. Все они здесь. – Он показал себе на лоб. – Но изложить нужно. Может быть, удастся заставить этих безмозглых академиков признать важность моей работы, пока я еще не состарился или не умер.
Эв думала: «Бедный мальчик не в своем уме. Его бы надо пожалеть. Что им от него нужно? Вот теперь он решил, что он великий ученый и что профессора и академики просто дурачки перед ним. Но раз он безумец, может стать и опасным. Разве не было безумием провозгласить этот тост? Кто знает, на что он еще способен?»
– А кто-нибудь понимает вас? – спросила она.
– Никто. Я знаю, этому трудно поверить. Но вы, Эв, поверите. Ни одна живая душа не понимает, что я сделал. В целом мире найдутся немногие, кто мог бы оценить мою работу. Но они либо не знают о ней, либо не хотят узнать. Кроме того, есть один-два человека, которые верят в меня, хотя и не могут понять, что я делаю.
«Он помешан, бедняжка; вот и мучается. Жаль его».
Эв участливо посмотрела на него, и Эварист счел это знаком того, что она поверила.
– Кто же это?
– Очень немногим известно, что я математик. Об этом неприятно говорить. Но с вами – совсем другое дело.
«Она смотрит сочувственно. Я слишком нетерпелив. Может быть, когда-нибудь она полюбит меня».
– Мой близкий друг Огюст Шевалье, наверное, единственный, кто верит в меня.
– Кто такой Огюст Шевалье?
– Удивительный человек. Сен-симонист. Пожалуй, с несколько странными идеями о спасении мира. Но в остальном самый благородный и бескорыстный человек, какого только можно себе представить.
«Единственный, кто верит в него. И, по его же признанию, со странностями. Мальчик и в самом деле сумасшедший. Но глаза у него красивые – глубокие, горящие».
– И он единственный?
– Еще отец. Он кончил жизнь самоубийством почти три года тому назад. Он верил в меня.
«Такой же безумный, как сын? Бедняжка, чуть не плачет».
Она мягко спросила:
– Но ваши учителя, они знали вас. Неужели они не верили в ваш талант?
– Только один – мосье Ришар, в Луи-ле-Гран. Когда он узнал, что я республиканец, он постарался убедить меня не заниматься ничем, кроме математики. Он решил, что я сумасшедший, потому что верю в революцию и готов защищать права народа. С тех пор я его не видел.
«Теперь говорит мне, что еще кто-то считает его сумасшедшим. Верит мне, бедненький. Да, из него можно веревки вить. Даже неинтересно».
Она улыбнулась. Эварист пришел в восторг от дружеской улыбки.
– Я надоедаю вам всеми этими математическими разговорами? Никому другому я бы этого не сказал. – Он собрался с духом. – Любой подумал бы, что я болен манией величия. Но вы мне верите.
– Да, Эварист, верю.
Выйдя из своей комнаты на улице Бернарден, Эварист направился на улицу д’Эколь де Медесин, где жил его друг Николá Лебон. Он все еще испытывал удовольствие от того, что мог бродить по улицам, где вздумается. За год Париж притих, стал сдержаннее. Много женщин в трауре. Изредка попадаются мебельные фургоны, собирающие гробы. Холера надоела Парижу, перестала быть модной темой. К тому же эпидемия затихает.
Эварист свернул на улицу Нуайе и медленно пошел по ней, жадно вглядываясь в дома, в лица прохожих. На одной стене бок о бок висели две старые прокламации, чудом уцелевшие на одном месте больше недели. Эварист остановился. Одна была подписана загадочно: Республиканцы. Он стал читать:
«Вот уж два года народ является жертвой тягчайших мучений и испытаний: его притесняют, убивают, бросают в застенки. И это еще не все. Под видом мнимой эпидемии людей отравляют в больницах, умерщвляют в тюрьмах. Где избавление от бедствий? Не в терпении, ибо терпение истощилось. Нет! Только оружием может народ завоевать и сохранить свободу и хлеб».
Хватит! Он почувствовал стыд и отвращение. Одна надежда, что это дурацкое провокационное воззвание, подписанное Республиканцы,никогда не было составлено республиканцами. Он стал читать другую прокламацию, подписанную полицией:
«Чтобы убедить народ в справедливости своих чудовищных обвинений, некие ничтожные личности проникают к общественным водоемам, винным и мясным лавкам с ядовитым порошком в карманах для того якобы, чтобы всыпать его в фонтаны, в вино, на мясо. Они даже притворяются, что так и делают, позволяя задержать себя своими же соучастниками. Соучастники признают в них полицейских и инсценируют их побег, пытаясь таким образом доказать истинность своих гнусных обвинений против властей».
Эварист перечитал прокламацию дважды, чтобы вполне постигнуть ее немыслимое вероломство. Но возмущение вспыхнуло и погасло. Всепоглощающая ненависть, владевшая им год тому назад, утратила силу. Он думал об Эв.
Студент-медик встретил друга взволнованным потоком слов:
– Два раза заходил к тебе и не мог застать. Чем ты занят? Мое письмо ты, конечно, получил. Ну, как поживаешь с тех пор, как мы виделись? Рассказывай. Неплохо было в лечебнице? Чувствуешь себя хорошо?
Он говорил шумно, оживленно, размахивая руками, что не вязалось с его тучным, ленивым обликом.
– Страшно счастлив, что ты опять на свободе. Через два дня у нас будет собрание; как раз об этом я и хотел тебе сказать. Всем не терпится, чтобы ты снова был с нами.
Он утих.
– О последних неделях нечего особенно рассказывать, – сказал Эварист. – В лечебнице республиканцев не видел. А в тюрьме – ничего, кроме гнетущей скуки. То, что там происходит, важно только для заключенных.
– Не согласен. Сент-Пелажи имеет для нас большое значение. Это наша крепость. Три недели тому назад, как тебе известно, на нее напала банда шпионов и провокаторов и убила одного нашего патриота. Хотят от нас избавиться, не прибегая к суду. Видишь, до чего додумались: убили патриота и валят вину на республиканцев, будто бы атаковавших тюрьму. Чертовски поумнели. Этого подлеца Жиске надо повесить на первом фонаре. Но скажи, как ты-то себя чувствуешь? Ты страшно изменился за год, похудел. Неприятно говорить, но у тебя очень усталый вид. Ты кажешься даже старше меня. В чем дело?
– От твоего зоркого медицинского ока не скроешься. Я устал, я совершенно без сил.
– У нас большие надежды. Я собирался просить тебя сразу взяться за работу. Во Франции в июне и июле что-нибудь да случается. Так уж повелось. Случится и в этом году, если погода будет хорошая. В дождливый день революции не сделаешь. – Он разразился громким смехом. – Масса горючего материала. Куда больше, чем год назад. Нужна лишь хорошая спичка, чтобы вспыхнул порох, и все взлетит на воздух. – Он порывисто вскинул руки, изображая чудовищный взрыв.
– Милый мой Николá! Я помню, в прошлом году ты говорил нечто весьма похожее.
– Да, да, знаю. Я неисправимый оптимист. Может, я и говорил так год назад, но на этот раз будет по-моему. Одна славная искра, и раздастся взрыв.
– Рад, что ты так думаешь.
– Эварист, дорогой, за тот год, что тебя не было, многое изменилось. Противник с каждым месяцем наступал все решительней и безжалостней. Но росли и наши силы. С одной стороны – холера. Затем, пожалуй, главная удача: умирает Казимир Перье. Того и гляди, отдаст богу душу. Не так-то легко будет королю его заменить. Этот сукин сын был силен, ничего не скажешь. Держал в руках всю эту гниль, не давал развалиться. Нам нужно одно происшествие, одно событие, я уж сказал, спичка. И гигантский пожар революции вспыхнет сам собой.
Он опять посмотрел на Эвариста.
– А вот ты меня беспокоишь. Переменился. Я думал, ты сразу примкнешь к нам, но теперь не знаю. Не лучше ли тебе две-три недельки отдохнуть, а уж потом начинать работу?
– Вот хорошо, что ты это сказал. У меня еще не хватает сил. С этим я к тебе и шел, но рад, что ты заговорил первый.
– Черт, и манеры у тебя! Наверное, за последнее время встретил людей с хорошим воспитанием. Ладно, одним словом, слушайся меня и как друга и как лекаря. Тебе нужен отдых. В Париже его не найти, так что отправляйся за город. Вернешься, будешь вдвойне полезен. Но уезжай немедленно: ты очень скоро можешь понадобиться. Обещай, что уедешь из Парижа.
– Попозже, может быть. Сейчас не могу.
Лебон молча оглядел его.
– Женщина?
Эварист кивнул и смущенно уставился в пол.
Лебон произнес, обращаясь скорей к самому себе:
– Удивил, а почему, не знаю. Ведь самая нормальная вещь на свете. Но никак не пойму, что ты так чертовски деликатничаешь на этот счет?
Прошел почти месяц с тех пор, как он впервые встретился с Эв. Теперь он мог провести рукой по ее лицу, по гладким черным волосам – при условии, что не слишком растреплет прическу. Мог трогать и целовать ее щеки, рот, шею – до самого выреза платья и там, взволнованно, мельком, увидеть грудь. Раз или два он даже нежно коснулся ее через шелк платья, что не вызвало ни следа поощрения. Он гладил ее ноги ниже колен, чтобы увериться в том, что уже знал, – что они превосходной формы. Девственная, нетронутая земля лежала перед ним. Образ ее и надежда покорить ее любовью – только любовью – не давали ему спать по ночам. Днем, утомленный и ленивый, он рисовал в мечтах будущее; думал, как покорить ее, боялся поражения.
«Знает ли Эв, что я ее люблю? Любит ли меня? Иначе как бы она могла позволить мне держать и целовать ей руки? Почему же она постоянно велит мне молчать, когда я пытаюсь признаться в любви? В прошлый раз я собрался с духом и спросил: «Знаете ли, что я чувствую?» Зачем она закрыла мне рот ладонью? Я покорно поцеловал ладонь и не посмел повторить вопрос. Нет, так дальше продолжаться не может. Нужна ясность, только ясность!»
– Сегодня месяц с тех пор, как мы узнали друг друга. Мы празднуем этот день там же, где впервые обедали вместе.
Эварист поднял бокал.
«За один этот месяц я истратил в четыре раза больше, чем получаю. Модные рестораны, кафе, портные, шляпники – все стоит денег. Заметила ли она мой новый сюртук?»
Эв сказала:
– Есть и еще один повод для праздника. Сегодня день похорон Казимира Перье.
– Не люблю праздновать смерть. Даже смерть
Перье. Похороны были жалким зрелищем. Его смерть никого не тронула. Что теперь будет?
Эварист упрямо посмотрел на стол и, не поднимая глаз, сказал:
– Я хочу говорить о нас.
Она думала: «Когда ты мне говоришь, какой ты великий математик, ты кажешься безумным. Когда расписываешь добродетели Робеспьера, ты скучен. Но когда ты берешься ухаживать, ты неуклюж, как никто на свете. Глаза твои мне нравятся, и мне все еще жаль тебя. Но чаще всего я ненавижу тебя за то, что ты видишь во мне святую невинность. Твой самый страшный враг – твоя глупость».
– Я хочу, чтоб вы послушали меня, Эв. – «Нужно держаться принятого решения. Вчера ночью я не смог заснуть. Я решился сказать ей и скажу. Надо быть смелым. Я буду говорить, поможет она мне или нет». – Согласны?
«Решился. Ничего не поделаешь. Он как марионетка: потянешь за веревочку, и покорно движется. Нужно делать, что велит тот негодяй. А может быть, сказать, что дело не выгорело? Даже совестно, как все это вышло легко. Почему он так глуп, бедняга?»
– Конечно. Я слушаю, Эварист.
Он поднял голову и благодарно взглянул ей в глаза.
– Спасибо, Эв. – «Поздно отступать».
– Этой ночью я не мог уснуть. Всю жизнь я стремился к ясности. Дни и ночи я могу обдумывать математические проблемы, стараясь четко представить себе их решение, – и разговаривая с друзьями, и за едой, и слушая речи республиканцев. Мой мозг работает за меня даже во сне. Бывает, просыпаюсь, и вдруг у меня перед глазами решение, которого я искал неделями. Я всегда искал ясности. – Он помолчал, рассеянно чертя пальцем кривые на скатерти. – За этот месяц я работал очень мало. Отошел и от работы в республиканском обществе. Когда я не вижу вас, я целыми днями мечтаю. Так продолжаться не может. Я больше не могу.
«Еле говорит от волнения. Ждет помощи. Нет, мне его не жаль. Он глуп».
– Очень грустно слышать, Эварист. Я и не думала отрывать вас от важной работы: от республиканцев, от науки. Когда вы мне впервые признались в страсти к математике, я сказала себе: «Я счастлива, что помогу большому ученому отвлечься. Он будет работать еще лучше».
«Неужели она не понимает, о чем я говорю? А вдруг то, что я собираюсь сказать ей, неправда?»
– Эв, вы не поняли меня. Вы, кажется, думаете, что я вас обвиняю. Я хочу сказать, что всю жизнь шел к ясности. А наши отношения – нечто прямо противоположное. И это волнует меня день и ночь. Счастье наших первых часов сменилось горькими мыслями и тоской. Мне нужна ясность. Я должен знать, каковы ваши чувства. Я вас люблю, Эв.
«Правда ли, что я ее люблю? Никогда не представлял себе, что буду нелюбим. Я старался угадать, что она может ответить. Но в каждом ответе была любовь или хотя бы надежда на нее. Сейчас иначе. Я чувствую, я в этом уверен. Нет, она меня не любит. Что-то получилось не так. Где, когда? Почему? У меня в жизни все идет не так».
Он обвел взглядом картины, зеркала, стулья. Все приняло фантастические очертания. А Эв говорила:
– Мы познакомились недавно, всего месяц назад. Правда, мы виделись часто. Нам было хорошо вместе, и мне всегда с вами приятно. Но, признайтесь, мы очень мало знаем друг друга.
Она хотела что-то добавить, но Эварист возбужденно прервал:
– Я знаю, что вы собираетесь сказать: мы будем друзьями, но вы меня никогда не полюбите. – Он говорил враждебно, оскорбительно. – Вы будете любить меня, как брата. Ни один дешевый роман не обходится без того, чтобы героиня в какой-то главе не предложила герою свою искреннюю привязанность. Очень мило, что вы позолотили пилюлю. Она унизительна. В жалости я не нуждаюсь.
«Он способен на что угодно. Я ему не дам устроить здесь сцену».
– Нет, Эварист, я не это собиралась сказать.
– Что же тогда? Что? Пожалуйста, Эв, скажите. Мне, наверное, нельзя было так говорить. Но если бы вы знали, как я измучился, вы бы простили меня. Скажите, Эв.
– Я хотела сказать, что никогда не думала, как вы. Ваши слова для меня – полная неожиданность. Я, право, не знаю, что ответить. Нужно будет обдумать ваши слова. Завтра, быть может, я скажу вам больше.
«Еще есть надежда. Должно быть, я действовал слишком поспешно. Мы знаем друг друга всего месяц. Может быть, в сердце Эв есть капля любви. Эв сама и не знает, но любовь будет расти. А вдруг у нее есть еще кто-нибудь? Почему мне это раньше не пришло в голову? Другой мужчина?»
– Может быть, в вашей жизни есть кто-то другой? Если так, скажите, Эв, прошу вас.
Теперь у нее сделалось страдающее лицо.
– Пожалуйста, Эварист, ни о чем не спрашивайте. Завтра после полудня я к вам приду и все скажу. Сегодня не будем больше говорить об этом. Пожалуйста, обещайте.
Слабая надежда, еще теплившаяся в нем, угасла. Он безразлично сказал:
– Как вам угодно, Эв. Обещаю.
Эварист пришел к себе, зажег свечу и бессильно опустился в старое обитое красным бархатом кресло. Он сделал то, что хотел: признался Эв в любви. Никогда еще не был он так далек от любви, как сейчас. То, что он чувствовал, скорей напоминало ненависть. И все-таки он знал: стоит услышать от Эв одно нежное слово, как любовь овладеет им с прежней силой.
«Если она подвергнет меня унижению, я возненавижу ее, Я знаю. Я хочу не только любить, но и быть любимым. Что она скажет мне завтра? Может быть, попросит быть терпеливым: пройдет год, два, а там она посмотрит? А вдруг она скажет, что есть другой? Какой-нибудь пустой, разодетый тупица, у которого много денег».
В первый раз перед ним стояла другая Эв, не та, какой он всегда представлял ее себе.
Он машинально разделся.
«Почему нельзя пройти свой путь без женщины? Математика! Чистая, прекрасная математика. В ней-то я никогда не разочаруюсь. Эв. Что я, по существу, знаю о ней? Почему у меня вечно все не ладится, все идет не так? Опять жалею себя. Фу, какая гадость!»
Он задул свечу и лег.
«Еще можно надеяться. Завтра не за горами. Увидим. А нет, так остается математика, остается борьба за народ. Любит меня Эв, нет ли, какая разница? Почему я решил, что она понимает меня, что она не такая, как все? Наверное, женщине меня не понять. Нужно учиться одиночеству. Никаких женщин. Один. Как Ньютон. Великие люди всегда одиноки. Да и жизнь меня учит. Нужно принять урок со смирением. Но кое-что мне остается: борьба за народ и математика».
Войдя к Эваристу, Эв неподвижно остановилась возле двери. Какой жесткий взгляд! Эварист придвинул ей свое единственное кресло. Сквозь вытертый красный бархат белыми пятнами просвечивала набивка.
Он посмотрел на поджатые губы, на чопорно-прямую фигуру, одновременно испытывая желание и бросить ей в лицо оскорбление и нежно просить о ласке. Он сказал:
– Как вы спали?
– Благодарю, очень хорошо.
«Я еще не видел этого холодного каменного лица. Что на нем написано? Уж, конечно, не любовь; но и не равнодушие. Ненависть? Тоже нет. Не знаю. Во всяком случае, все будет совсем иначе, чем я мог представить себе. Два дня тому назад я трогал ее руки, гладил волосы, целовал губы. Больше этому не бывать, ясно. Мне и не хочется. А вот бросить ее на кровать, грубо, насильно; увидеть страх в ее глазах, унизить ее – если она заставит меня испытать унижение – да, этого я хочу».
– Вчера я обещала прийти. Я пришла сказать, что мы видимся в последний раз.
Эварист испугался.
– Но отчего, Эв? – заговорил он робко. – Что между нами произошло? Я не понимаю. Должно быть, я был в чем-то не прав, слишком нетерпелив, быть может. Не следовало начинать этот разговор вчера? Не понимаю. Отчего вы так переменились? Если я не прав, если вина моя – скажите. Может быть, все еще поправимо?
Удивительно, как не вяжутся эти слова с настроением, которое им владело лишь минуту назад. Не зная, что еще сказать, он круто остановился.
Эв сидела не шелохнувшись. Она заговорила, медленно цедя слова, почти не шевеля губами. С каждым словом все более жестким становилось ее лицо.
– Вы говорили, вам нужна ясность. Хорошо, получайте. Я любовница одного человека, который мне очень нравится. Он патриот. Шесть недель его не было в Париже. Меня устраивало, что кто-то водит меня по хорошим ресторанам и кафе и рассказывает о наших революциях. Я не противилась вашим поцелуям. Возможно, позволила бы вам и большее, если бы вы знали, как попросить. Вообще говоря, вы мне нравились, хотя приемы у вас неуклюжи даже для начинающего. Но в конце концов вы математик. Не станешь ждать, что математик способен быть искусным любовником. Через несколько дней мой друг возвращается в Париж. Я не могу и не желаю вас больше видеть. Сожалею, что пришлось назвать вещи своими именами, но вы просили ясности. Теперь вы удовлетворены?
– Лжете! Не может быть!
Она твердо, нагло посмотрела в его побелевшее лицо.
– Похожа ли я сейчас на женщину, которая лжет?
Он встал. Эв сидела напротив в своей облегающей, доверху застегнутой ротонде. Руки ее небрежно лежали на ручках кресла. Эварист сам не знал, зачем он поднялся: то ли, чтобы избить ее, то ли, чтобы задушить или ударить кинжалом, который ему сделал мастер Анри. Ему хотелось сделать все сразу. Но порыв внезапно прошел. В лице Эв не было страха. Рот ее – он целовал его когда-то – сейчас стал жадным, большим. Полные непримиримой вражды блестящие черные глаза словно окаменели. Безобразное лицо, злобное, жестокое. Олицетворение греха и разврата. Эварист встал перед нею.
– Значит, вы обыкновенная уличная девка, которую может взять кто угодно? – Он кричал. – Вы играли мной, как сотнями других! Нашелся один дурак, решивший, что вы невинны и способны любить. Да, очень забавно! Меня поймала в свои сети заурядная бесстыдная кокотка. Вы, должно быть, и деньги берете? Не скажете, сколько я вам должен? Проституткам ведь платят, не так ли?
Он выкрикивал оскорбления, вульгарную, грязную брань – он слышал ее в Сент-Пелажи.
Эв поднялась. На щеках ее горели красные пятна. Бешенство, презрение, ненависть исказили ей лицо.
Ее громкий голос покрыл выкрики Галуа:
– Лопаетесь от сознания своего превосходства, мосье Галуа? Я низкая тварь, а вы великий ученый, благородный человек? Вы невинны. Вы друг народа. Так вот я вам кое-что скажу. Вы говорите о вещах, которых не понимаете и не поймете никогда. Я низкая, необразованная, порочная женщина. Вы образованны, благородны; вы великий математик. Сынок мэра, который откармливал вас цыплятами и белым хлебом. И тем не менее вы посмели сказать мне самые грубые слова, какие я слышала в жизни.
Эварист сжал кулаки:
– Я убью вас, если вы будете говорить о моем отце.
– Убью, – презрительно передразнила она. – Вы и убить-то не способны. О том, как убивают, вы тоже вычитали из книг. Вы способны лишь болтать, и все.
Никогда я вас не боялась и не испугаюсь теперь. Я вам больше скажу. Вам бы лучше остерегаться меня. Потому что, клянусь, вы пожалеете о том, что сказали. Пожалеете, мосье Галуа. Это мое последнее слово.
Эварист услышал резкий стук двери и быстро удаляющиеся шаги. Один. Он посмотрел на красное кресло, где сидела Эв, бросился к нему, встал на колени, сорвал обивку, разбрасывая по всей комнате большие куски ткани. Попробовал разбить на части деревянный остов, но удалось только отломать ножку. Остальное он швырнул в угол и в изнеможении бросился на кровать.
Слезы полились у него из глаз; трудные слезы. Лишь ничтожную долю тяжести, давившей его, унесли они с собой.
25 мая 1832 года
В апреле 1832 года сорок учеников Сен-Симона последовали за отцом Анфантеном в Менильмонтан. Среди них – братья Мишель и Огюст Шевалье. Поэты, музыканты, художники и ученые ремонтировали дом, подметали комнаты и двор, ухаживали за садом, посыпали гравием дорожки. В пять часов вечера звонили к обеду. Члены сен-симонского семейства складывали инструменты и рассаживались за столом. Отца Анфантена встречали словами: «Приветствуем тебя, отец! Да славится бог!»
Здесь, в Менильмонтане, Огюст Шевалье получил от Эвариста горькое, бессвязное письмо, в котором сквозило мучительное разочарование. О чем в нем говорилось, Огюст понял не слишком хорошо. По его мнению, для Эвариста было лишь одно целебное средство: вступить в семью сен-симонистов, быть среди тех, кто любит его. 25 мая Эварист написал Огюсту еще раз:
«Дорогой друг!
Приятно грустить, когда есть надежда утешиться. Тот, кто страдает, по-настоящему счастлив, если у него есть друзья. Письмо твое, полное апостольской мягкости, немного успокоило меня. Но как уничтожить следы бурных душевных волнений, которые мне пришлось вынести? Как утешиться, когда за месяц я исчерпал величайший источник счастья, какой только может быть? Он не принес мне ни счастья, ни надежд, а лишь уверенность, что он иссяк для меня навек.
О! Проповедуйте теперь мир! Требуйте от тех, кто терзается, сострадания. Нет! Ненависть и ничего больше. Кто не испытывает глубокой ненависти к настоящему, не способен действительно любить будущее.
Я убежден – если не рассудком, то сердцем, – что насилие необходимо. Я хочу отомстить за страдания.
Во всем остальном я на вашей стороне. Но оставим это. Есть люди, которым суждено, может быть, творить добро, но никогда не испытать его. Кажется, я отношусь к их числу.
Ты говоришь, что любящие меня желают мне помочь, устранить жизненные невзгоды с моего пути. Любят меня, как ты знаешь, очень немногие. Иными словами, ты считаешь своим долгом приложить все силы, чтобы обратить меня в свою веру. Но мой долг предупредить тебя, как я уже делал сотни раз: твои усилия напрасны.
Не хотелось бы верить твоему жестокому предсказанию, что моей работе настал конец. Признаюсь, однако: в нем есть доля правды. Чтобы стать ученым, нужно забыть все, кроме науки. Этого умения мне не хватает. Сердце мое восстает против разума. Но я не прибавлю, подобно тебе: «И очень жаль».
Прости, бедный Огюст. Я оскорбил твои сыновние чувства, неподобающе отозвавшись о человеке, которому ты предан. Остроты мои безобидны, смех – беззлобен. Мне, в моем теперешнем возбужденном состоянии, подобное признание стоит недешево.
1 июня увидимся. Надеюсь, в первой половине июня мы будем встречаться часто. Числа пятнадцатого еду в Дофинэ.
Твой Э. Галуа»
«Перечитывая твое письмо, я обратил внимание на одну фразу. Ты обвиняешь меня в том, что я опьянен тлетворным дыханием гниющего мира, осквернившего мои руки, сердце, голову.
Более страшного упрека не найдется и в лексиконе сторонников насилия.
Опьянен! Я разочарован во всем, даже честолюбие мне изменило. Как может осквернить меня мир, который мне отвратителен? Подумай!»
Вторник, 29 мая 1832 года
В понедельник, вернувшись домой поздно вечером, Эварист увидел на полу две визитные карточки и письмо, просунутое в комнату под запертую дверь. Он зажег свечу, взял карточки, долго разглядывал их. На каждой было написано одно и то же, разным был лишь почерк да имена.
ПЕШЕ Д’ЭРБИНВИЛЬ
Явится к мосье Галуа завтра, двадцать девятого, в девять часов утра.
МОРИС ЛОВЕРНА
Явится к мосье Галуа завтра, двадцать девятого, в девять часов утра.
Он повертел карточки в разные стороны. Померещилось чье-то лицо. Он закрыл глаза, чтобы прогнать видение, но вопреки его стараниям лицо опять скользнуло к нему через сомкнутые веки.
Эварист вскрыл письмо. Тут же, заслоняя бумагу, появилось полупрозрачное лицо. Читать было трудно. Его приятель Антуан в обычном для него забавном и циничном стиле писал, что тетка смягчилась и заплатила долги. Он свободен и явится завтра, попозже утром, навестить бывшего соседа.
В семь утра Эварист оделся, спустился вниз. По дороге он попросил консьержку убрать комнату: к нему придут. Зашел в кафе. Было почти пусто. За завтраком он равнодушно глядел по сторонам. Посмотрел на часы. Хорошие золотые часы; достались ему после отца. Восемь. Расплатившись, он пошел к дому. По дороге заметил прокламацию, которой раньше не видел. Под ней стояли тридцать четыре подписи: Лафайет, Одилон Барро, Лаффит, Шарль Конт, другие. Эти люди взывали к французскому народу, признавая Луи-Филиппа, но требуя, чтобы он изменил свой политический курс. Эварист нашел прокламацию неописуемо скучной, слабой и многословной. Сколько раз слышал он нудную канитель о Бельгии, об истерзанной Польше, о внешней и внутренней политике, которую нужно изменить, если правительство хочет удержаться у власти и пользоваться популярностью!
«Явно предлагают услуги Луи-Филиппу. Слишком явно. Казимир Перье в могиле – и вот…» – Он мысленно повторил: «В могиле».
Он дочитал до конца: «Подобно Франции 1789 года, Франция 1830 года верит, что наследственная монархия в сочетании с народными учреждениями не противоречит принципам свободы».
«Аванс! Не терпится поступить в лакеи», – подумал он, но ощутил не горечь, а только разочарование и тупую апатию.
Вернулся к себе. Постель застлана, пол подметен. Стол завален бумагами. Он раз и навсегда велел консьержке их не трогать. Теперь они лежат в беспорядке. Он сложил бумаги в стопку, еще раз заглянул в визитные карточки и бросил их на освободившееся от бумаг место. Подошел к окну. Через тонкие занавески видны были двое людей, неподвижно стоявших напротив. В одном он узнал Пеше д’Эрбинвиля. Другой был высок ростом, тщательно одет. Большое квадратное лицо его показалось Эваристу знакомым. Он вспомнил, что видел этого человека на открытом собрании Общества друзей народа, на банкете в «Ванданж де Бургонь», оба раза рядом с Пеше д’Эрбинвилем.
«Аристократы. Стали от нечего делать республиканцами и чванятся своими манерами и даже своей родословной не меньше, чем буржуа богатством. Перейти через улицу – восемь секунд, двадцать – подняться по лестнице, и ровно в девять их аристократические пальцы постучат в мою дверь».
– Войдите.
Они вошли. Галуа поднялся со стула. Пришедшие чопорно поклонились. Пеше д’Эрбинвиль сказал:
– Моего друга Мориса Ловерна и меня привело к вам дело чести.
Фраза была сказана очень отчетливо, медленно. Этот урок д’Эрбинвиль знал на память и повторял не раз. Выделяя отдельные слова, он по-прежнему кривил нижней губой – точь-в-точь как в тот день, когда Галуа слушал его выступление перед Ратушей и на процессе девятнадцати.
Не ответив, Галуа слегка поклонился. Перенимая хорошие манеры этих республиканцев-аристократов, он сам себе казался нелепым.
– Во время моего отсутствия вас часто видели в обществе мадемуазель Эв Сорель. Она сообщила мне, что виделась с вами, уступая вашим настояниям из жалости, быть может, даже из сочувствия. Вы злоупотребили этим сочувствием. Зная, в каких отношениях она со мною, вы пытались убедить ее расстаться со мной, возводя на меня клевету, рассказывая обо мне чудовищные небылицы. Убедившись в тщетности подобных методов, увидев, что попытки соблазнить ее провалились, вы подвергли мою приятельницу грубым, непристойным оскорблениям. Мосье Галуа! От своего имени и от имени моего друга мосье Мориса Ловерна я хочу заявить, что вы поступили бесчестно. Я приходил сюда вчера и сегодня пришел снова, чтобы вызвать вас на дуэль. – Он небрежно бросил на стол листок бумаги. – Вот имена и адреса моих секундантов. Они будут ждать ваших.