355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леопольд Инфельд » Эварист Галуа » Текст книги (страница 16)
Эварист Галуа
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:44

Текст книги "Эварист Галуа"


Автор книги: Леопольд Инфельд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)

Он взглянул на страдающее лицо Огюста.

– Я могу ошибаться. Или, может быть, ты редкое исключение. Но идея чистой любви мне отвратительна. Она ведет к путаному мистицизму, который так и сквозит во всем, что написано сен-симонистами.

Заключенные, стоя за решеткой, разговаривали с посетителями, просили привести детей, принести кофе, теплое белье. В гуще этих обыденных разговоров о самых насущных нуждах повседневной жизни Галуа произносил отповедь сен-симонизму.

– Мир в огне, а сен-симонисты толкуют о сравнительных достоинствах брака и простого сожительства. Но они, конечно, этого открыто не говорят. Они облекают тривиальную проблему в мистические покровы. Высокопарно рассуждают о Любви, Семье, Духовенстве, Религии, Материнстве. Попробуй изложить суть этих разговоров попросту, и весь вопрос сводится всего-навсего к тому, должен ли мужчина спать с одной женщиной или с многими.

Огюст покраснел, но ответил обычным евангельским голосом:

– Ты несправедлив к нам, Эварист, и сам это знаешь. Вопрос заключается в том, чтобы разрушить семью, основанную на кровном родстве, и построить связанную общими идеями любви и справедливости. Первую можно разрушить, только если мы не будем знать, кто наши дети. Речь идет не о преимуществах полигамии или моногамии, а о существеннейшем преимуществе семьи, связанной узами любви и общих идеалов, перед семьей, связанной узами кровного родства.

– Вы витаете в облаках, – возразил Галуа. – Вы отрезаны от мира. Вы не знаете и не понимаете его, а верите, что придет день, когда мир примет ваше учение и пойдет за вами. Папа, Луи-Филипп, русский царь – все склонят голову перед вашим отцом, признав его вождем нового мира.

Он почувствовал, что хватил через край. Друг, наверное, обиделся.

– Мы не заслуживаем этой иронии, – отозвался Огюст. – Можешь нападать на нас, сколько хочешь, но мы не заслужили, чтобы нас считали тупицами или сумасшедшими. Сказанное сейчас тобой могло быть и, несомненно, не раз было сказано о Христе при его жизни. Я знаю: и тебе и многим другим мы представляемся пустыми мечтателями. Пусть так. Мы все-таки сделали много добра людям: мы заставили мир задуматься над их страданиями. И я убежден, что будущее за нами.

Галуа почувствовал полное изнеможение. Ему захотелось кончить разговор, лечь где-нибудь. Даже на койку с клопами. Он чуть слышно сказал:

– Прости, Огюст. Ты не знаешь, в каком я состоянии. Здесь, в этой грязной дыре… Прости. Я, должно быть, утратил чувство меры.

У Огюста увлажнились глаза. Он взволнованно сказал:

– Ты скоро будешь на свободе. Приходи к нам. Попробуй. Не поддавайся гордыне. Прими наше приглашение. Увидишь, что почувствуешь себя лучше. Это поможет. Поможет, я уверен.

Галуа схватился за железную решетку так крепко, что заболели пальцы. Зато пылающей голове стало легче. Воспаленные глаза его провалились, их обвело черными кругами.

Он прошептал:

– Поможет, поможет! Ничто не поможет. Только смерть.


VIII ВОЗВРАЩЕННАЯ СВОБОДА

Март 1832 года

– Двадцать девятого апреля я свободен. Шесть месяцев тюрьмы будут позади.

Эварист повторял это, пытаясь вызвать прилив тоски по свободе, побороть безразличие. Закрыл глаза, надеясь увидеть веселые краски весеннего Парижа, набережные Сены, цветы Бур-ля-Рен. Картины получились плоские, серые.

«Вновь свобода! Свобода? Во Франции свободы нет – только тирания. Париж, вся Франция – одна большая тюрьма. Но по крайней мере я буду бороться, а не пропадать здесь, ничего не делая».

Он заставлял себя думать о народе, Обществе друзей народа, о Республике Франции – единой и неделимой; о свободе, равенстве и братстве. Мысли текли праздные, вялые. Тусклые, подернутые налетом скуки, выцветшие повторения прежних ярких мыслей.

Ему хотелось пробудить в себе чувство – хоть какое-нибудь. Он подумал о Луи-Филиппе и ждал, что загорится ненавистью. Но в голову шла только грубая брань – словечки, выражения, сотни раз слышанные им во дворе Сент-Пелажи, ставшие уже стертыми и бессмысленными.

Все раздражало его. Товарищи по тюрьме, республиканцы? От них несло спиртом, они ссорились, смешивали в грязных фразах патриотизм и женщин. Они высмеивали целомудрие Эвариста, употребляли слова, которых они никогда не слыхал, и объясняли их значение тошнотворными жестами. Убежать бы! Но их слова и жесты рисовали картины, поневоле захватывавшие его, и, с горящими щеками, он слушал. Кончилось тем, что он возненавидел себя. Его ненависть была сильней презрения к товарищам, которые добились своего: внесли сумятицу в математические размышления, пересыпав вереницу алгебраических знаков обнаженными женщинами.

«Конечно, не все плохи. Распай, например. Великий ученый, великий республиканец».

Нет, он не может по-настоящему восхищаться и Распаем. Почему Распай постоянно пишет письма? Делает вид, что из этой смрадной ямы Сент-Пелажи есть о чем писать.

«Только математика! Если бы не она, как бы я перенес праздность и застой Сент-Пелажи? В математике по крайней мере я двигаюсь вперед. Но чем больше знаю, чем больше открываю, тем более необъятной кажется неведомая, неисследованная земля, простирающаяся передо мной. Впрочем, так всегда. Ньютон уже говорил об этом, и куда лучше».

Восемь месяцев просидел он в тюрьме за то, что надел мундир расформированной гвардейской артиллерии. Обходились с ним за это время хуже, чем с кем бы то ни было. Чуть не убили, и за то, что не убили, бросили в карцер. В январе его на неделю перевели в тюрьму Ла Форс: потом – обратно в Сент – Пелажи. Зачем перевели, зачем прислали обратно? Почему надругательство вдруг сменилось жалостью? Когда, дрожа от холода, Эварист прибыл в Ла Форс, даже чиновник, составлявший список вещей заключенного, взглянул на него сочувственно. «Шапка, галстук, сюртук, жилет, брюки черные, башмаки деревянные; все сильно поношено».

Когда он вернулся в Сент-Пелажи, тюремщики больше не изводили его. Сам директор стал вести себя по-дружески. Галуа слишком устал, был слишком подавлен и равнодушен, чтобы дивиться внезапной перемене или скрытой причине ее.

Эвариста вызвали к тюремному врачу. Выслушав его, врач выстукал ему грудь и что-то нацарапал на бумажке. Назавтра Эвариста принял директор. Высокопоставленная персона явила ему отеческое понимание. Директор сказал, что печется о счастье и благополучии всех заключенных, в особенности о Галуа, которому хочет помочь. Директор сказал, что очень благодарен прелестной сестре Галуа, обратившей его внимание на слабое здоровье брата. Она права. Это подтвердило и заключение врача. Он оглядел Эвариста маленькими, помаргивающими глазками.

– Итак, мосье Галуа, мы решили предпринять кое-что ради вашего блага.

Руки его мирно покоились на кругленьком брюшке. Он провел языком по губам.

– Остаток срока тюремного заключения вы проведете в частной лечебнице мосье Фольтрие на улице Лурсин, 86. – Он еще раз смочил губы. – Там будет очень хорошо. Перемена обстановки сделает вас другим человеком. Вам разрешат заниматься чем угодно; нельзя только до истечения срока приговора выходить из лечебницы. Тут вы должны мне дать честное слово. – Он прикрыл глаза и мечтательно улыбнулся. – Все уже улажено, мосье Галуа. Завтра вы покидаете Сент-Пелажи.

Скорее с отвращением, чем с ненавистью посмотрел Галуа в лицо директора, с его приторно-сладкой улыбкой. «Подкупили его? Или я так болен, что могу здесь умереть? И он боится скандала». Эварист был так измучен, что не стал искать ответа. Он больше не увидит Сент-Пелажи, это облегчение. Но ни большой радости, ни глубокой скорби он ощутить не мог. Все было безразлично.

16 марта Галуа прислали в лечебницу на улице Лурсин, недалеко от Сент-Пелажи. Провели в небольшую комнатку. В ней находился молодой человек по имени Антуан Фарер, с которым Галуа предстояло разделить обиталище. После камер Сент-Пелажи эта комнатка с двумя кроватями и столом между ними казалась веселой, чистенькой и полной света. И сосед был совсем не похож на политических заключенных Сент-Пелажи. Синий сюртук, который он носил с небрежным изяществом, вышел из рук отличного портного. Новый знакомый встретил Эвариста дружеской, чуть иронической улыбкой. Его продолговатое красивое лицо понравилось Галуа мягкостью, так сильно отличавшей его от мужественных, суровых лиц обитателей Сент-Пелажи. Улыбка его была пленительна, его изящество не раздражало. По правде говоря, Галуа не раз уже приходилось видеть юношей подобного типа. Впрочем, пожалуй, немногие были так милы и красивы, как Антуан. Он встречал их в театральных ложах, верхом, в экипажах в обществе хорошеньких женщин. Видел, как они смеются, острят, выставляют напоказ превосходные манеры, хорошее воспитание, бывшее для них и сущностью жизни и залогом успеха.

Галуа их не переносил. Но сейчас, познакомившись с одним из них, он с удивлением обнаружил, что Антуан вовсе не вызывает в нем отвращения. Напротив: тут, в лечебнице, Эварист немного отошел, оживился, успокоился после Сент-Пелажи. Ему нравилось, что Антуан не хвастлив и не высокомерен, цинизм сочетается у него с умом, он ведет себя сдержанно, но по-дружески; никогда не ссорится из-за пустяков и старается скрыть превосходство своих манер.

Когда Галуа, раскладывая вещи, положил на стол многочисленные рукописи, Антуан убрал со стола свои пожитки и сказал:

– Вам, по-видимому, нужен стол. Он к вашим услугам.

– Спасибо. Когда вам понадобится что-нибудь написать, я возьму бумаги.

– Не беспокойтесь. Я пишу очень редко. Друзья меня забыли, а для семьи я – паршивая овца. Родственники мне не пишут.

Он подкупающе улыбнулся.

– Вы, кажется, писатель.

– Нет, математик. – И, помолчав, добавил: – Я восемь месяцев пробыл в Сент-Пелажи.

– А я несколько недель в Ла Форс. Видно, у нас обоих темное прошлое.

И Антуан принялся болтать с очаровательной безответственностью человека, знающего, что говорит чересчур много, но лишь затем, чтобы развлечь собеседника.

– Так, значит, вы математик. – Он восхищенно присвистнул. – Подумать только! Настоящий математик. – Он снова засвистел. – Никогда в жизни ни одного не видел. Не знал, что в наше время математиков сажают в тюрьму. Казалось, как раз наоборот: в тюрьму можно попасть из-за недостаточного, а не чрезмерного знания математики. Именно так случилось со мной. Когда я складывал, что с меня причитается по счетам, получался ноль. А человек, который меня сюда посадил, утверждает, что получается восемь тысяч франков. Я здесь потому, что слаб в математике. Очевидно, не следует быть ни слишком хорошим математиком, ни слишком плохим. Каждый из нас представляет собой крайность и, следовательно, угрозу для общества. Постараемся стать средними математиками. Соединим наши познания и получим золотую середину. В этом наше спасение. Сама судьба, должно быть, свела нас с вами.

Он продолжал болтать, великолепно зная, сколько сказать, чтобы позабавить, и когда остановиться, чтобы не надоесть.

Антуан показался Галуа человеком поверхностным, но симпатичным. Его циничные, пустые разговоры были приятной противоположностью гнетущей обстановке Сент-Пелажи, где каждому хотелось либо разрушить, либо спасти мир. Несколько дней спустя Эварист взволнованно в нескольких словах признался Антуану в своих республиканских взглядах. Тогда его сосед пустился в длинные рассуждения:

– Меня вы, республиканцы, назвали бы паразитом. Меня мало трогает, Карл у нас, или Генрих Пятый, как его там зовут, этого мальчишку, или Луи-Филипп. Или республика. Нет, это не совсем верно. Республики не хотелось бы. Она и к себе отнесется слишком серьезно и меня не оставит в покое. Начнутся разговоры: братство, равенство и добродетель, добродетель, добродетель. Республиканская добродетель. Фу! До чего противно быть добродетельным! Любого добродетельного республиканца тут же променяю на кокетку. Надеюсь, дорогой друг, вы не примете этого замечания на свой счет. Добродетельный республиканец уж, конечно, не будет ухаживать за женой друга-республиканца. Что за грустная философия! В искусстве любить Франция стала блестящим примером для всей Европы. Эту традицию нужно сохранить во что бы то ни стало.

Эварист предвидел, что последует лекция об искусстве любви. Но Антуан направил монолог по другому руслу.

– Слов нет, любовь – неполноценное занятие. Ею до конца не вылечишься от скуки, этого страшного недуга нашего века. Тут нужны карты или рулетка в клубах табачного дыма. Но друзьям полагается быстро платить карточные долги, иначе ты не человек чести. Именно в этом и заключалась трудность моего положения. Я подготовил для богатой тетки великолепную речь. Чуть не заплакал, произнося свою проповедь, – она была так трогательна! Но – страшная глупость! – я не знал, что с ней подружился один благочестивый священник. Он-то и убедил ее избавить меня от адских мук загробной жизни, устроив мне ад на земле.

– Стало быть, вы не заплатили друзьям?

– Будьте уверены, мой милый Галуа, эти роскошные покои вы разделяете с человеком чести. Друзьям я не задолжал. Я в долгу у жадного ростовщика. Подписал ему множество долговых расписок, заменял их все новыми и новыми. Множились они с катастрофической быстротой. Видите, математик я плохой, но зато человек чести.

– Стоила игра свеч? – машинально спросил Галуа. – Видите, куда это вас привело.

И тут же пожалел, что читает мораль. Антуан может счесть его бестактным. Но очаровательный должник, ничуть не смутившись, продолжал:

– Не так это страшно, как может показаться. Посидел немного в Ла Форс. Встретил там массу занятных людей. Потом заболел, послали в госпиталь. Затем сюда. Тут встречаю поразительно интересное сочетание математика с республиканцем. Сердце тетки, по некоторым признакам, скоро смягчится, кошелек откроется, и тогда, увы, мне придется вас покинуть.

– И чем вы займетесь?

– Терпеть не могу решать и строить планы заранее. В худшем случае можно жениться, завести семью и изобразить почтенного человека.

Галуа в нерешительности помолчал. Потом сказал:

– До того, как мы встретились, я думал, что таких, как вы, нужно вешать на первом фонаре, потому что вы не стоите пули. В принципе я и сейчас того же мнения, но мне не хотелось бы видеть, как с вами поступают по общему рецепту.

– Беда с вами, республиканцами: вы считаете, что жизнь – страшно серьезная штука. Вовсе нет! Я думал, что республиканцы – скучные, кровожадные смутьяны и что их нужно расстреливать. Обратите внимание, не вешать, а расстреливать, потому что у них возвышенные идеалы. В принципе я и сейчас того же мнения, но не хотелось бы видеть, как с вами поступят по общему рецепту.

И оба покатились со смеху.

Навестить Антуана пришли две посетительницы; обе молодые девушки. Эварист был рад остаться наедине с собой, походить по саду. Скрывая любопытство, он поглядывал на молодых людей. Он и надеялся и боялся, что вдруг его пригласят присоединиться к ним, серьезно раздумывая, как вести себя, что сказать. Потом сел на скамью, сделал вид, что читает. Взгляд его блуждал по саду, как бы случайно скользя по лицам девушек. Блондинку он знал. Он уже видел ее однажды, слышал ее смех. Но сильней его поразило, очаровало лицо другой. У нее были блестящие черные глаза, живо перебегавшие с предмета на предмет, как бы стремясь схватить все, на чем останавливались. Черные волосы, разделенные прямым пробором, локонами спадали на щеки. В лучах солнца они отливали синевой. Красивое лицо ее портил рот, он был чуть великоват, с немного слишком полными губами. Сквозь полуоткрытые губы виднелись острые, ровные белые зубы, придававшие лицу грубовато-хищное выражение. Казалось, весь мир, все его удовольствия она считает своей добычей.

Трое оживленно болтали, расхаживая по саду; останавливались, жестикулировали, снова принимались ходить. Эварист глядел на брюнетку во все глаза, пристально и уж не скрываясь. Больше всего ему нравилось, как танцуют ее локоны, когда она поворачивает голову; как скользят по тонкой черной ручке маленького лимонно-желтого зонтика ее длинные пальцы; как она чуть подбирает светло-зеленое фуляровое платье; как от едва заметных движений бедер волнуется юбка.

Все эти чудеса явились Эваристу воплощением грации и изящества. Он не видел, что это лишь явное проявление врожденного искусства возбуждать желание. Внезапно черные глаза встретились с его глазами. Лицо незнакомки будто осветилось улыбкой – дружеской, пленительной, и обещающей, и в то же время грозной. Потом она отвернулась. Но достаточно было и доли секунды.

Когда они с Антуаном снова оказались у себя, Галуа нетерпеливо ждал, что Антуан заговорит о женщинах, о любви, о черноглазой незнакомке. Хотелось услышать несколько слов, которые воображение превратило бы в романтическую повесть. После долгого молчания Антуан заговорил:

– В Лондоне холера. – Он взглянул на Галуа полузакрытыми глазами. – Стоит ей пересечь Ла-Манш, она наводнит Францию. Париж готовится устроить ей пышный прием. В городе ни о чем, кроме холеры, не говорят.

– Кто вам сказал?

Шитый белыми нитками дурацкий вопрос.

– Мои гостьи, – ответил Антуан.

Он рассмеялся и иронически прищурился. Галуа ждал. Но сосед опять вернулся к холере.

– Никто не знает, как она распространяется. Заразная это болезнь или нет? Мнения крупных врачей расходятся. Вы ученый, у вас должен быть свой взгляд на этот счет. Как по-вашему?

– Ничего об этом не знаю, – сухо сказал Галуа.

Он ждал, что Антуан будет продолжать, но тот задумчиво созерцал потолок. Галуа ломал голову, как бы опять завести разговор. Все способы неуклюжи: один хуже другого. Кончилось тем, что с небрежным видом, но с явной нерешительностью в голосе он сказал:

– У вас сегодня были две хорошенькие гостьи.

Антуан посмотрел на него и не торопился откликнуться, чтобы Эварист еще чуть-чуть помучился в неизвестности.

– Нет, милый друг. По-настоящему одна.

– Своими глазами видел двух. – Он старался говорить непринужденно, неловко подражая изящной болтовне Антуана. – Одна – блондинка, другая – брюнетка с черными пытливыми глазами. Пусть я математик, но и я могу отличить одну хорошенькую девушку от другой.

– И все-таки я утверждаю, что у меня была лишь одна посетительница. Блондинка, Жанна, – мой друг. Да, она сегодня приходила ко мне. Бывала и раньше и, вероятно, пока я здесь, будет меня навещать. Надеюсь, недолго.

Он посмотрел на Галуа, жадно ловившего каждое слово, и улыбнулся.

– Но другая, с черными пытливыми глазами, как вы выразились, была скорее вашей гостьей, чем моей, хотя вы, возможно, об этом и не догадывались.

Эварист встал и подошел к столу. Повернувшись спиной к Антуану, он притворился, что просматривает бумаги, исписанные математическими знаками. Он так и не решил, как отнестись к услышанному, когда, наполовину повернувшись к Антуану, сказал:

– Вы надо мной смеетесь.

– Милый друг, я ни в коем случае не стал бы над вами смеяться, и по очень простой причине. Когда двое живут в одной комнате, им следует как можно лучше ладить друг с другом. А насмешки мало способствуют этому. Кроме того, это не забавно. Дразнить приятно, когда есть и жертва и зритель. Какой смысл поддразнивать, если нет аудитории? Надеюсь, дорогой Галуа, я вас убедил.

Эварист с готовностью подхватил:

– Если это не насмешка, объясните, пожалуйста, что вы хотели сказать.

– Все крайне просто. Жанна живет с подругой. Зовут ее Эв. Эв Сорель, если не ошибаюсь. Я до сих пор ее не встречал и ничего о ней не знаю. Несколько дней тому назад я кое-что рассказал о вас Жанне. Она, должно быть, поделилась с Эв, прибавив от себя весьма лестные замечания в адрес моего соседа по комнате. В отличие от Жанны у подруги, по-моему, республиканские убеждения. Сомнительное достоинство. Особенно неприятно в женщинах. Надеюсь, я не обижу вас, сказав, что не смог бы притронуться к женщине с республиканскими взглядами. Как бы она в самые сокровенные минуты не стала рассуждать о роялистах, гильотине, правах народа и прочих глупостях в таком же роде. Поневоле испугаешься. Воз можно, конечно, и для республиканской девицы существуют мгновения, когда она в силах забыть о гильотине. Но вдруг не забудет? Одной этой мысли вполне достаточно, чтобы у меня опустились руки.

– Не понимаю.

Антуан перестал смеяться.

– Виноват, я отклонился от темы. Разумеется, мой долг – объяснить. Похоже, что Эв очень многое о вас известно. Кажется также, ее очень интересует мосье Эварист Галуа. Она без устали рассказывала мне о судебном процессе, где видела вас. Я и не знал, дружище, что удостоился чести жить в одной комнате с такой известной личностью. Я несказанно заинтригован. Человек, предложивший тост за Луи-Филиппа, с кинжалом в руке! Прекрасно! Изумительно! Какая храбрость! Короче говоря, Эв пришла, чтобы увидеть своего героя. Следовательно, как я и говорил, она вашагостья.

Антуан взглянул на Галуа. Тот стоял вполоборота к нему, дрожащими пальцами перелистывая рукопись.

– Эв ужасно хочет познакомиться с вами. Ей не терпится увидеть героя лицом к лицу. Я обещал ей пустить в ход мое влияние. Но, естественно, если эта идея вам особенно противна, пожалуйста, не нужно. Кроме того, мои высокие моральные устои вынуждают меня предупредить вас, что я о ней ничего не знаю. Так что не вините меня, если она причинит вам огорчения или если вы обнаружите, что у нее республиканские взгляды другого сорта, чем ваши.

Галуа знал, как он бывает неловок, когда пытается скрыть свои мысли и чувства. Нечего надеяться побить Антуана в игре словами.

– Я очень хотел бы с ней встретиться, – просто сказал он.

В августе 1817 года из дельты Ганга пошла на Европу холера. Пятнадцать лет спустя дошла она до веселых улиц Парижа. За эти пятнадцать лет она ползла от Пекина к границам Сибири. Оттуда, перейдя снежные равнины, перевалила через Урал и вошла в Москву и Петербург. Вместе с русскими солдатами отправилась на поля сражений в Польшу, неся с собой больше страха и разорения, чем пушки и снаряды. Она не разбирала, где русский мундир, где польский. Она опустошила Польшу, Венгрию, Австрию, добралась до немецких портовых городов на Балтике. Огромными прыжками она миновала целые земли, оставив их нетронутыми. А потом, разбив надежды тех, кто населял эти земли, возвращалась обратно. В феврале 1832 года холера переправилась из Северной Германии в Англию.

Над Парижем синело ясное небо, весна наступила рано. С северо-запада дул сухой свежий ветер. Парижане смеялись, и, как бы бросая вызов болезни, кое-кто появлялся на маскарадах в костюме «холера». Один такой ряженый, почувствовав среди веселых танцев и попойки внезапный озноб, снял маску. Синее лицо его было ужасней черепа-маски, скрывавшей его минуту назад. Он свалился на пол.

Те, кто не убежал, с любопытством смотрели на него. Лицо его менялось на глазах. Позже это зрелище описывали так:

«Кожа его была синей, и можно было сосчитать мускулы на лице. Жизнь еще не покинула его, а он уж казался трупом. Померкшие глаза стали вдвое меньше, провалились в орбитах, как будто кто-то изнутри черепа втянул их за нитку к затылку. Дыхание было холодным, рот – влажным и бескровным. Пульс почти не прощупывался. Голос звучал еле слышно».

29 марта 1832 года в Париже была лишь одна тема разговоров, одна фраза, служившая вместо приветствия: «Холера в Париже».

Апрель 1832 года

– Двадцать девятого я буду свободен.

Эварист посмотрел на траву. Потом собрался с духом и медленно перевел взгляд на стройную ногу Эв, которая не спеша, медленно покачивалась, приоткрывая и снова пряча кружево панталон. В приступе отчаянной храбрости он поднял глаза, чтобы взглянуть на прямоугольный вырез корсажа, где дымка светло-розового тюля скорей обнажала, чем прикрывала край долины между двумя мягко вздымавшимися холмами. Ему стало стыдно за подобное кощунство. Встретившись с глазами Эв, взгляд его остановился, горя преданностью, смиренно умоляя об утешении.

Он знал: нужно что-то сказать, но слова не шли на язык. Ему все сильнее хотелось открыть свои тайны, свои чувства, но что-то сдавило горло.

Он повторил отчаянно:

– Двадцать девятого я свободен.

Они сидели на скамейке в саду лечебницы. С полуулыбкой, безмятежно глядела на него Эв. Глаза ее, казалось, уверяли Эвариста: что он ни скажет, все будет замечательно.

– Как странно! Скоро я смогу пройтись по набережной, пойти в Люксембургский сад, на Вандомскую площадь или в славное Сен-Антуанское предместье. Смогу идти, куда вздумается. Снова увижу Париж.

И сразу же почувствовал, что сказанное донельзя глупо. Можно назвать еще сколько угодно парижских улиц, и фраза получится бесконечной. Наступило продолжительное молчание. У Эвариста стало легче на душе, когда послышался голос Эв:

– Вы не узнаете Парижа. Город в трауре. Люди тысячами умирают от холеры.

Говорить о холере не хотелось, но ведь нельзя разговаривать только о себе, это эгоистично. А Эв, заведя разговор о холере, не собиралась менять тему.

– Кое-кто говорит, что в Париже нет холеры. Говорят, правительство и роялисты отравляют воду, пищу, вино, и люди умирают от яда.

Если бы такое сказал мужчина, у Эвариста пропала бы всякая охота продолжать никчемный разговор. Но сейчас он с восторгом и благодарностью ухватился за возможность изложить свои взгляды.

– Нет. Как ни прискорбно, нужно сознаться, что это, пожалуй, единственное бедствие, в котором правительство неповинно.

– Поверите ли, мосье Галуа, в Париже не хватает гробов и катафалков. На днях трупы – и в гробах и в мешках – стали класть на артиллерийские повозки. Я сама видела, как на одной такой повозке от сильного толчка лопнули веревки и гробы упали на мостовую. Из нескольких вывалились трупы совершенно синие. Ужас!

Она грациозно вытерла глаза уголком платка. Эваристу захотелось положить голову ей на колени, вдохнуть исходящий от нее аромат фиалок, заплакать, чтобы она, утешая, гладила его по голове.

– Сейчас гробы и мешки перевозят в больших мебельных фургонах, выкрашенных в черный цвет. Они ездят от дома к дому. Вчера в моем доме умер один мужчина. – Она улыбнулась. – Не следует говорить о грустных вещах. Я знаю, ваша жизнь и так достаточно грустна. Я думала, мосье Галуа, что, если встречусь с вами, мне, может быть, удастся сделать вас немножко счастливее.

Не сводя с нее глаз, Эварист, задыхаясь от волнения, прошептал:

– Не помню, чтобы я когда-нибудь был так счастлив, как сейчас.

Глаза ее широко открылись, она снова улыбнулась.

– То, что вы сказали, прелестно.

Услышав это, Эварист ощутил прилив храбрости. Он стал рассказывать ей о Сент-Пелажи, об одиночестве, о жестокости режима, одной из многих жертв которого был он сам. И, наконец, он произнес слова, которые твердил себе дни и ночи, не зная, решится ли выговорить их ей:

– Я хочу попросить вас о чем-то. Хочу просить о милости. Мне бы хотелось видеться с вами, когда меня освободят, часто вас видеть. Возможно это?

Он напряженно ждал, боясь услышать вежливый отказ или, что еще хуже, нехотя данное согласие: Ответ последовал быстро, положив конец мучительному напряжению:

– Конечно, мы должны видеться часто. Нужно вместе отпраздновать ваше освобождение.

Эвариста переполнило волнение. Он рассказал Эв, что до сих пор интересовался лишь книгами, занятиями и политикой. Но теперь он хочет жить настоящей жизнью и начать ее в тот самый день, когда получит свободу. Хотелось сказать больше, гораздо больше, но мужество оставило его, хотя глаза Эв светились сочувственно, понимающе. Час свидания близился к концу. Эварист испугался, что сказал слишком много, что наскучил Эв своей бурной исповедью. А что, если она передумает? Если мысль о предстоящей встрече с ним будет ей неприятна?

С чувством, что ставит на карту все на свете, впервые называя ее по имени, он спросил:

– Эв, мы ведь друзья, да?

Эв взволнованно сверкнула глазами:

– Конечно, Эварист.

Целиком во власти своих грез, Эварист вернулся в комнату. Антуана, растянувшегося на кровати с газетой в руках, он не видел и не слышал. Чтение Антуан от времени до времени сопровождал замечаниями вслух:

– Приятная новость для вас и ваших друзей-республиканцев. Болен Казимир Перье. Холера! Можете ликовать.

Эварист не отозвался.

– Париж полон идиотов, – негромко разглагольствовал Антуан. – Интересно знать, сколько найдется таких, которые еще не окончательно превратились в болванов. Они поверили, что холеру придумали орлеанисты. Вот послушайте:


«На каждом углу возле винных лавок собирались шумные толпы. Всякого подозрительного прохожего останавливали и обыскивали. Если в карманах находили что-нибудь необычное, человек был обречен. Толпа нападала на него, как стая диких зверей. На улице Вожирар двоих убили за то, что нашли у них какой-то белый порошок. Я сам видел, как задыхался один из них. Старухи снимали с ног деревянные сабо и били его по голове, пока он не умер. Он был совершенно гол и избит до неузнаваемости. Уши, нос и губы ему вырвали. Какой-то обезумевший мужчина обвязал ноги трупа веревкой и поволок по мостовой с криком: «Вот она, холера!» На одной улице стояла красивая девушка с обнаженной грудью и руками, запачканными кровью. Когда труп поравнялся с ней, она яростно толкнула его ногой и расхохоталась. Потом она попросила у меня денег на траурное платье: несколько часов тому назад отравилась ее мать».

Он отложил газету.

– Превосходно писано. Нужно бы только кончить словами: «Да здравствует французский народ!», или: «Да здравствует хартия!», или чем-нибудь в этом роде.

Антуану надоело слушать самого себя, не получая ответа. Он умолк.

Эварист подошел к столу, посмотрел на лист бумаги. Одна из страниц неоконченной рукописи. Он сел, обмакнул перо в чернила и тщательно изобразил на полях инициалы Э.С.Написал их еще раз. Потом написал: Эв.Потом – Эва. Эвар.И, наконец, радостно вывел большими буквами Эварист.

И счастливо улыбнулся.

Май 1832 года

– Мне нравится форма бокалов. Вот эта линия, – Эварист провел пальцем по краю бокала, – парабола. Вращением вокруг оси получаем параболоид, то есть форму этого бокала.

Эв рассмеялась.

– Ах, вот как его сделали?

– Да! Потом налили в параболоид жидкого золота, и оно превратилось в вино. Мне нравятся зеркала. Нравится красный бархат, все это богатство.

Он думал: «У меня всего две тысячи франков в год. Безнравственно с моей стороны являться сюда и изображать богача».

Он сказал:

– Одному здесь было бы скверно. Я почувствовал бы себя подавленным. Но сегодня мне все мило.

«Поймет ли она, почему я сказал, что сегодня все мило? Она могла бы мне помочь одним замечанием, одним вопросом».

Он отпил вина и громко продолжал:

– Жаркое превосходно. В Сент-Пелажи я съел триста обедов один ужаснее другого.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю