Текст книги "Исповедь одного еврея"
Автор книги: Леонид Гроссман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
Ковнер переносит далее вопрос в план социального строительства.
«Но как устроить, чтобы отдельные личности не имели власти и возможности делать вредное и зло другим личностям? Решение этого вопроса составляет более задачу социологии, чем религии. Последняя в течение тысячелетий ничего почти не сделала для облегчения страданий человечества. Напротив, все религии Божьею милостью, в том числе и религия любви и сострадания, христианство, – санкционировали деление людей на касты, рабство во всех его видах, религиозные войны, инквизицию, пытки, казни, неравномерное распределение труда и богатства, беспричинное человеконенавистничество и всякий деспотизм. Все это зло совершилось и совершается во имя религии, проходит красной нитью по всей всемирной истории и составляет главную суть. Между тем все освободительные начала, все великие дела, совершающиеся для блага человечества, все попытки сокрушить деспотический строй государств, все гуманные инициативы в пользу трудящихся масс выросли и развиваются на почве разума и справедливости, помимо бредней религии о божестве.
И замечательно, что идеи, основанные на разуме и справедливости, сделали такие сравнительно колоссальные успехи в какие-нибудь полтора века, в течение второй половины XVIII и XIX столетий, – тогда как религии на протяжении тысячелетий не только не принесли никакой осязаемой пользы человечеству, но творили и творят положительное зло, порабощая ум и волю человека.
И если горсточка людей науки и разума, вопреки яростному сопротивлению официальных представителей религий достигла в короткое время таких полезных результатов в благоустройстве хотя бы рабочих масс, каковы школы, больницы, эмеритуры, взаимное страхование, сокращение числа рабочих часов, то вполне можно рассчитывать, что с упразднением религиозных предрассудков и бредней, с расширением знания и опыта, с просветлением умов сумма положительного добра превзойдет сумму царствующего теперь зла, и что идея справедливости, хотя бы в формуле: „Не делай ничего того, что вредно твоему ближнему“ сделается регулятором человеческих судеб». [К этому месту Розанов делает примечание: «Все это грустная истина». – прим. авт.]
Подводя итоги своему рассуждению, Ковнер сводит свои соображения к четырнадцати основным тезисам:
1) Существование божества как сознательного Творца Вселенной и сознательного ее управляющего ничем не доказано.
2) Мировая Сила, все творящая, непонятна и непостижима для нас.
3) Ни божество как сознательный Творец Вселенной, ни Мировая Сила не имеют никакой живой, непосредственной связи с человеком.
4) Человек не имеет никаких обязанностей ни к тому, ни к другому божеству, если бы оно и существовало.
5) Идея о божестве не врождена человеку, а привита ему средою и воспитанием.
6) Разнородные формы и требования разных религий доказывают, что ни одна из них не истинная, ибо истина только одна.
7) Если бы божеству для чего бы то ни было нужны были познание, повиновение и любовь к нему человека, то оно вложило бы эти свойства в самую природу человека.
8) Возможное продолжение бытия человека после смерти в какой-нибудь форме ни к чему его не обязывает.
9) Благие отношения между людьми скорее установятся законами разума и справедливости, чем правилами религий.
10) Религии до сего времени санкционировали всякое зло.
11) Крупица добра, встречаемая в обществе людей, есть дело науки и разума, а не религии.
12) Половые отношения должны регулироваться законами физиологии и гигиены, а не правилами религий.
13) Разумное устройство семейного начала есть дело социологии, а не религии.
14) Главное – и единственное – правило поведения человека среди себе подобных: «Не делать ничего того, что вредно другому».
Печатая это «Исповедание неверующего», Розанов сопроводил его и кратким послесловием, в котором лишний раз выразил свою глубокую симпатию к его автору:
«Уже из замечательного недоумения его (ни от кого из русских я не слыхал): „Как просить прибавки к жалованью, когда народ так беден?“ – видно, что писавший – добрый человек и хороший член всякого возможного „союза“ (общества, корпорации, государства). Но и кроме того, кто умеет по стилю письма судить о человеке, увидит, что это – правдивая и ясная душа, „каких дай Бог“. Если же эту атеистическую записку сопоставить с злобною речью волынского „владыки“ о Страшном суде, то контраст выйдет поразительным».
VI
Этот диспут имел еще один отголосок, уже незадолго до смерти Ковнера. В «Русской мысли» 1908 г. появилась статья Розанова о сущности христианства. Ковнер, в то время уже безнадежно больной, решает в последний раз выступить с «исповеданием неверующего» и перед концом высказать еще раз свою критику христианства. Он выступает здесь уже не против одного Розанова, но против целого течения новейшей русской мысли, представленного и Мережковским, и Бердяевым, которых Ковнер также называет в своем письме.
«Бесспорно, что христианство играло и играет громаднейшую роль в истории культуры, но мне кажется, что личность Христа тут почти ни при чем. Не говоря о том, что личность Христа более мифическая, чем реальная, что многие историки сомневаются в самом существовании его, что в еврейской истории и литературе о нем даже не упоминается, что сам Христос вовсе не основатель христианства, т. к. последнее сформировалось в религию и церковь лишь через несколько столетий после рождения Христа, – не говоря обо всем этом, ведь сам Христос не смотрел на себя, как на спасителя рода человеческого. Почему же Вы и Ваши присные (Мережковский, Бердяев и др.) ставите Христа центром мира, богочеловеком, святою плотью, моноцветком и т. п.? Нельзя же допустить, чтобы Вы и Ваши присные искренно верили во все чудеса, о которых рассказывается в Евангелиях, в реальное, конкретное воскресенье Христа. А если все в Евангелии о чудесах иносказательно, то откуда у Вас обожествление хорошего, идеально чистого человека, каких, однако, всемирная история знает множество? Мало ли хороших людей умирало за свои идеи и убеждения? Мало ли их претерпело всевозможные муки в Египте, Индии, Иудее, Греции? Чем же Христос выше, святее всех мучеников? Почему он стал богочеловеком?
Что касается сущности идей Христа, насколько они выражены Евангелием, его смирения, его благодушия, то среди пророков, среди браминов, среди стоиков найдете не одного такого благодушного мученика. Почему же, опять-таки, один Христос спаситель человечества и мира?
Затем никто из вас не объясняет, что же было с миром до Христа? Жило же чем-нибудь человечество сколько тысячелетий без Христа, живут же четыре пятых человечества и в настоящее время вне христианства, стало быть, и без Христа, без его искупления, т. е. нисколько в нем не нуждаясь. Неужели все бесчисленные миллиарды людей погибли и обречены на погибель потому только, что они явились на свет до Спасителя-Христа, или за то, что они, имея свою религию, своих пророков, свою этику, не признают божественность Христа?
Наконец, ведь девяносто девять сотых христиан до сего времени понятия не имеют об истинном, идеальном христианстве, источником которого считаете Христа. Ведь отлично же знаете, что все христиане в Европе и Америке скорее поклонники Ваала и Молоха, чем моноцветка Христа; что в Париже, Лондоне, Вене, Нью-Йорке, Петербурге и в настоящее время живут, как жили раньше язычники в Вавилоне, Ниневии, Риме и даже Содоме… Какие результаты дали святость, свет, богочеловечность, искупление Христа, если его поклонники остаются язычниками до сих пор?
Имейте мужество и отвечайте ясно и категорично на все эти вопросы, которые мучат непросвещенных и сомневающихся скептиков, а не прячьтесь под ничего не выражающие и непонятные восклицания: божественный космос, богочеловек, спаситель мира, искупитель человечества, моноцветок и т. п… Подумайте о нас, алчущих и жаждущих правды, и говорите с нами человеческим языком».
Таково было последнее credo старого и верного себе до конца «Писарева еврейства».
Его последнее письмо уже звучит, как эпитафия. Мы узнаем из него, что летом 1907 г. у Ковнера открылась мучительная болезнь – язва и опухоль в круглой кишке, и что вскоре после этого он подвергся в Варшаве труднейшей и мучительнейшей операции.
«Если бы не уход моей „единственной“, – пишет он 10 февраля 1907 г., – я давно был бы в селениях „миров иных“, куда я охотно перешел бы, но пока „единственная“ не пускает. Операция оставила на мне непоправимый след, который отравляет мне жизнь. И вот вместо цветущего и бодрого старика, каким вы меня видели в последний раз, я стал почти беспомощным калекой…»
Еще год медленной агонии – и весною 1909 г. Аркадия Григорьевича Ковнера не стало. Несколько газет, в том числе и «Новое время», поместили краткие и сдержанные некрологи о кончине «небезызвестного в свое время» сотрудника видных петербургских изданий, впоследствии совершенно сошедшего с журнальной арены. Почти никто не знал о той неиссякающей стихии подпочвенной публицистики, которая продолжала по прежнему сочиться и бить живой струей даже со смертного одра этого всеми забытого журналиста.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Литературные современники не пощадили Ковнера. В среде своих соплеменников он встретил особенно яростных врагов, не скупившихся на памфлетические оценки и резкую полемику. «Злостный разрушитель», «доносчик и предатель своего народа», «зловредный опустошитель» – таковы характерные оценки его деятельности на столбцах национальной журналистики. Обвинения эти были настолько тенденциозны и несправедливы, что редакторам русских изданий приходилось вступаться за своего сотрудника, снимая с него незаслуженные укоры. Так редактор «Голоса» Краевский выступил в еврейской печати с письмом, защищавшим арестованного Ковнера от необоснованных нападок его прежних антагонистов.
Еврейство бросило Ковнеру упрек в отступничестве и предательстве. Но его отказ от национальных традиций представлял собой сложную и тонкую душевную драму, не поддающуюся резко-прямолинейной формулировке. Потребность поставить в своем сознании всечеловеческое начало выше национального и с этой новой, более свободной и широкой точки зрения отнестись и к своему народу, – это стремление не могло, конечно, встретить правильной оценки среди ревнителей национальной старины. Не впервые старый Израиль с горечью и негодованием видел в своей среде мятежный ум, восстающий на его сорокавековый житейский опыт и древнюю мудрость.
У Ковнера было немало предшественников в этом новаторском устремлении. Немало схожих «случаев совести» он мог наблюдать среди своих старших и младших современников. В те дни, когда подросток Авраам-Урия слушал знаменитых раввинов в душных захолустных ешиботах Литвы, в Париже медленно умирал творец «Романцеро», уже переживший сложную душевную эпопею ухода от еврейства. А через полстолетия, в те годы, когда старый ревизор Ломжинской контрольной палаты вступал в переписку с Розановым, в Вене покончил с собой даровитейший еврейский юноша, успевший развернуть в своей единственной книге «Пол и характер» резкую критику своего национального духовного типа. Еврейство, по мнению Вейнингера, не способно на гениальность и достигает творческих ценностей лишь в преодолении своей природной сущности.
К этим скептическим ценителям библейского духа и духовным беженцам от иудаизма принадлежали в известном смысле и Спиноза, и Бёрне. Но в отдалении столетий Ковнер имел одного предшественника, особенно напоминающего сущность его внутренней драмы.
Португальский маран Габриэль-да-Коста, получивший среди своих соплеменников имя Уриеля Акосты, являл в Амстердаме XVII столетия знакомую нам драму борьбы с традиционным иудаизмом. Мыслитель-рационалист, воспитанный в католическом духе, он восстал против учения своих наставников – иезуитов – и отверг их основной догмат о бессмертии души. Вернувшись в еврейство, к которому принадлежали его предки, он испытывает новое разочарование, встретив здесь вместо живительного «земного» учения сухую, обрядную схоластику, утверждавшую те же начала загробной жизни. Желая во что бы то ни стало «добиться свободы», он вступает в жестокую борьбу с раввинами, громит «фарисеев», пишет книги против догмата личного бессмертия, наконец делает отважнейшую попытку освободить мораль от богословской основы, подведя под нее законы человеческой природы – «естественную свободу человека». Ему отвечают тюрьмой, изгнанием, публичным сожжением его сочинений, наконец, позорными всенародными отлучениями. С именем этого трагического протестанта связана память об одном из сильнейших столкновений старинной иудейской традиции с волной новых идей, смывающих отжившие ткани тысячелетних учений.
Через два столетия этот «амстердамский саддукей» протягивает руку безвестному герою нашей повести. В обоих случаях мы встречаем те же сомнения, тот же разрушительный пафос, те же резкие вызовы самоупоенной рутине, и во многом – ту же судьбу. Но только боевое настроение Ковнера осложнялось некоторыми обстоятельствами исторического порядка.
Свой отказ от еврейства ему пришлось переживать в реакционной России, в эпоху злейших гонений на его соплеменников. Это разбивало все его отвлеченные позиции и возвращало к горячей защите тех явлений и фактов, против которых сам он идеологически восставал. Правда, он не переставал подчеркивать, что защищает еврейство не как нацию, а как людей-мучеников, но это нисколько не понижает его пламенного заступничества за них и решительной борьбы с их врагами.
Борьба эта велась долго, в большом масштабе и решительными средствами. Письма к Достоевскому, Розанову и, вероятно, Толстому – лишь эпизоды этой кампании. Особенно примечательна здесь «Записка о положении евреев в России», лично поданная автором министру юстиции Муравьеву. Враждебно настроенный к Ковнеру еврейский литератор А. И. Паперна, выслушав эту записку в его чтении, был глубоко умилен ее тоном и содержанием: «Чтение длилось около часа. Записка составлена была с большим умением. Все в ней было логично обосновано и поражало детальным знакомством с положением евреев. Он читал с большим чувством, ясно было, что слова выходили из горячо любящего, болеющего сердца. И чем дальше он читал, тем он все вырастал в моих глазах, и в тот момент я почти забыл, что предо мой сидит выкрест, доносчик и предатель народа».
Даже этот враждебно настроенный слушатель почувствовал глубокий тон искренней и мучительной думы в этом странном «отступнике», исполненном такого живого сочувствия к своим «покинутым собратьям».
Эта основная нота глубокой боли за незаслуженные муки слышится неизменно в раздумьях Ковнера на всем протяжении его долгого умственного пути. При неизбежных метаниях, отступлениях, ошибках и перебоях основная линия его мысли, явственно наметившаяся в его первых страницах, проходит, углубляясь и ширясь, через всю его печатную и эпистолярную публицистику. Если в чисто моральном отношении он сравнительно поздно пришел к отчетливому осознанию своих воззрений (в 70-е годы, когда он допускал месть как средство расплаты с врагами, он был еще далек от кроткой этики Гиллеля), – то в остальном он рано определил свои убеждения и никогда не изменял им. В 60-е годы он не без усилия победил в себе талмудиста и принял самую передовую общественно-философскую доктрину этой поры. Преодоление национализма, борьба с богословским миросозерцанием, в котором он усматривал источник всех бедствий современного еврейства, стремление устроить общество на началах разума и справедливости – все это ложится в основу его воззрений и окрашивает все его писания. Его боевые книги 60-х годов, его журнальная деятельность, его ранняя беллетристика одинаково проникнуты этим протестантским духом, заслужившим ему кличку «опустошителя и разрушителя» со стороны еврейства и «безусловные запреты» его страниц со стороны русских властей. В следующем десятилетии он пишет свои письма к Достоевскому, в которых широко разворачивает свою атеистическую философию и проповедь высшего гуманизма. В 80-х годах, пережив свою катастрофу, он как бы озаряет свои воззрения постулатом той доброты и благожелательности, которой недоставало ему в момент его рокового поступка. В эту эпоху слагается та форма его убеждений, которая так отчетливо отлилась в его трактате, посланном впоследствии Розанову.
И, наконец, уже накануне смерти он подробно излагает автору «Религии и культуры» свою критику христианства, выражая решительное осуждение новейшему религиозно-философскому направлению русской интеллигенции. Эволюции основных воззрении Ковнера нельзя отказать в цельности и органичности.
Система его убеждений рельефно выразилась в следующей странице его письма к Розанову (от 7 октября 1901 г.).
«…Я давно, после долгой борьбы и долгих мучений пришел к полному убеждению, что нигде и ни в чем нет „секрета, тайны, шифра и чуда“, что сказания о сотворении мира, Аврааме, Моисее, субботе, и т. д. такие же детские сказки, как предание о египетских мистериях, чудесах Будды, „таинствах“ христианства, Николая Чудотворца и о. Иоанна Кронштадтского. Помните чудное стихотворение Шиллера о юноше и Изиде? Юноша увидел Истину – Ничто, и тут же упал и умер. Я также умер для познания истины о религиях, о боге и богах, о цели жизни, человечестве, Вселенной. Мое credo – это чудное пушкинское стихотворение:
„Дар напрасный, дар случайный“.
А раз – „цели нет передо мною“, то какое мне дело до смысла или бессмыслия обрезания, суббот, крещения, брака, даже до прогресса, всемирной истории, малых дел и великих слов, которыми убаюкивают себя мыслители и пророки всех времен и народов?»
К такому миросозерцанию пришел путем длительной эволюции, «после долгой борьбы и долгих мучений» этот неутомимый искатель целей существования, уже с детства пораженный чудовищным фактом бессмысленных массовых угнетений.
Этот высокий тон альтруистической думы и горячего протеста против неправды текущего во имя иной социальной справедливости сообщает фигуре этого забытого публициста вневременное значение.
Но изучающий пристально биографию Ковнера не может отрицать в ней рад компромиссов, ошибок и ложных шагов. При близком рассмотрении повседневных фактов, сплетающих ткань этой личной судьбы, не все в ней оказывается на той моральной высоте, какую можно ожидать от одаренного мыслителя, искренне встревоженного проблемами нравственного порядка и сущностью мирового зла. Он не всегда умел выбирать в житейских затруднениях прямой и открытый путь.
И все же исконная внутренняя природа этого много блуждавшего и нередко заблуждавшегося сознания вполне оправдывает зоркие слова его последнего корреспондента: «Кто умеет по стилю письма судить о человеке, увидит, что это – правдивая и ясная душа». То высокое и нравственное оправдание, которое Ковнер получил от Достоевского или Розанова, намечает и отношение к нему потомства. Отвлекаясь от его ошибок и блужданий, мы должны признать в нем крупную умственную силу, чье незаметное действие на современников было во многом благотворно и чье скрытое влияние еще доходит до нас живыми волнами вечно-актуальных запросов, требований, идей и начертаний.
Ковнер не был, конечно, великим мыслителем и не создал новой законченной системы мировоззрения. Но он был замечательным возбудителем идей, вечно встревоженным фактами безвинного человеческого страдания. В своих протестах, обращенных к министрам и писателям, в своем горячем и проникновенном заступничестве за мучеников современности – истязаемых политических, преследуемых «иноверцев» – этот маленький журналист вырастает в крупную идеологическую фигуру, исполненную благородства и убедительной силы. Несколько страниц его безвестной и жгучей переписки искупают все прегрешения его трудного пути. Исповедуя служение человечеству без различия национальностей, каст и рас, он рыцарственно служил и своему народу, от которого уходил подчас с обвинениями и укорами и с которым все же остался до конца связан живыми нитями своей «всечеловеческой» любви.
Приложение
ДОСТОЕВСКИЙ И ИУДАИЗМ
I
Достоевского постоянно упрекали в антисемитизме. При жизни он получал письма, в которых с горечью и недоумением безвестные корреспонденты спрашивали автора «Дневника писателя» о причинах его непримиримой ненависти к еврейству. После смерти его имя не перестают упоминать в связи с каждым новым взрывом националистической вражды. Последний ритуальный процесс в Киеве вызвал в печати новые укоры его памяти, а в судебных прениях – новые ссылки на его авторитет. Вспомнили, что Алеша Карамазов, монах и любимый герой Достоевского, уклончиво отговорился незнанием на категорический вопрос своей собеседницы – «правда ли, что жиды па пасху детей крадут и режут». А в самом разгаре процессуальной борьбы представитель государственного обвинения решился бросить своим противникам в качестве последнего довода великое имя национального гения. С прокурорской трибуны прозвучали слова: «Достоевский предсказывал, что евреи погубят Россию».[19]19
Стенографический отчет по делу Бейлиса, III, 234. – прим. авт.
[Закрыть]
Всякий, изучавший Достоевского, знает, что этих слов он никогда не произносил в своих писаниях. Ни в полных собраниях его сочинений, ни в письмах, ни в записных книжках, ни в доступных изучению рукописях Достоевского их невозможно найти. Нет их и в многочисленных воспоминаниях о покойном писателе его друзей и случайных собеседников. И конечно, только его прочно установившаяся репутация «колоссального консерватора» могла допустить это официальное приписывание ему тех тяжких и ответственных слов, которые он никогда не произносил.
Отсутствие их в писаниях Достоевского подтверждается и тем, что уже за четыре года до смерти он категорически опровергнул всякие обвинения его в антисемитизме.
«Всего удивительнее мне то, как это и откуда я попал в ненавистники еврея, как народа и нации… Когда и чем заявил я ненависть к еврею? Так как в сердце моем этой ненависти не было никогда, и те из евреев, которые знакомы со мной и были в сношениях со мной, это знают, то я с самого начала и прежде всякого слова с себя это обвинение снимаю раз навсегда».
Но эти укоризненные вопросы настолько задели его, что он не перестает возвращаться к их опровержению.
«Не хочу нести на себе такое тяжелое обвинение», – пишет он в «Дневнике писателя» по поводу полученного им нового укора. «Нет, – спешит он опровергнуть заявление в несомненности своего антисемитизма, – против этой очевидности я восстану, да и самый факт оспариваю. Напротив, я именно говорю и пишу, что все, что требует гуманность и справедливость, все, что требует человечность и христианский закон, – все это должно быть сделано для евреев…»
И в своих письмах он так же энергично протестует против этих обвинений. «Я вовсе не враг евреев и никогда им не был», – пишет он одному из своих корреспондентов.
Быть может, во всех этих заявлениях Достоевский несколько преувеличил отсутствие у себя в сердце всякой неприязни к еврейству. Приверженец славянофильской философии или точнее – русского мессианизма, оставивший злейшие памфлеты на немцев, французов и даже на поляков и болгар, Достоевский, несмотря на все свои заявления, не исключал евреев из круга этих неугодных ему народов. Отрицать огулом всякие антисемитские тенденции в Достоевском было бы, несомненно, искажением истины. Но при всей обоснованности этих обвинений Достоевский все же, несомненно, имел право протестовать против них.
Двойственное и многообразное, как многие раздумья Достоевского, его отношение к еврейству нельзя исчерпать одной категорической формулой. И здесь, как во всех его идейных течениях, вражда боролась с сочувствием, и разрушительная ненависть сдерживалась неожиданными приступами сострадательного внимания. Как Рихард Вагнер, с которым у Достоевского столько общего, он был антисемитом, но, как этот апологет христианского искусства, он останавливался в нерешительности перед последними выводами своей философии.
Как публицист охранительного толка, он должен был относиться отрицательно к скитальческому народу, ищущему волею судеб приюта в безграничных равнинах его родины. Но скрытые стихии его гения незаметно побеждали предвзятые тенденции его публицистики.
Как журналист и человек своей эпохи, как полемист с западниками и партийный деятель, как редактор «Гражданина» и воинствующий памфлетист – во всем этом повседневном и случайном Достоевский, несомненно, проявлял себя антисемитом. Но в глубине и на вершинах своего творчества, там, где отпадало все наносное и выступало абсолютное, он изменял своим журнальным программам и публицистическим тенденциям. Достоевский как художник и мыслитель в мелькающих обрывках своих страниц неожиданно обнаруживает глубокое влечение к сложной сущности библейского духа.
II
Но и публицистика его далеко не сплошь была враждебна еврейству. Это сказалось уже в раннюю эпоху его редакторской деятельности, в самом начале 60-х годов.
Позиция, занятая журналом Достоевского и поднявшаяся по национальному вопросу полемика представляется, несомненно, значительной для его тогдашних воззрений.
Это любопытный эпизод из истории русской журналистики.
В разгаре реформ, 27 ноября 1861 г., был издан закон, предоставивший гражданские права евреям, имеющим дипломы на ученые степени доктора, магистра или кандидата. Русские журналы встретили с единодушным сочувствием эту новую меру, родственную всему духу тогдашних преобразований.
Но один голос прозвучал диссонансом. Газета «День» поместила передовую статью, в которой проводила взгляд, что новый закон нельзя понимать без ограничения. После этого вступления следовал открытый поход на евреев, которые, по словам газеты, «совершенно отрицают христианское учение, христианский идеал и кодекс нравственности» и проч. В заключение приводилось соображение, которым охранительный публицист пытался в корне парализовать возможность допущения евреев к службе по всем ведомствам. «Нельзя же предположить, – заключал он, – чтобы обер-прокурором синода мог сделаться еврей».
Журнал Достоевского в ряду других периодических изданий, горячо запротестовавших против статьи «Дня», ответил на его выпад энергичной отповедью.
«И ничего более точного, более определенного не мог привести ревнитель христианской веры? – спрашивает „Время“ Достоевского по поводу аргументации „Дня“. – И не обманывает он себя и других звоном фраз? Что же после этого евреи? Верно, не люди, а дикие звери, опасные для порядка нравственного и всего частного, общественного и государственного быта… Жалкие друзья, которые вредят христианству более, чем его враги!»
И, касаясь по существу доводов приведенной статьи, журнал Достоевского продолжает:
«Если бы в иудействе было что-нибудь вредное для христианства, то для христианского общества охранение от этого вреда, очевидно, может заключаться только в его вере. „День“ ищет другой охраны: он желал бы видеть ее в законе, ему стоит сделать еще шаг – и он будет искать ее в огне и мече… Учение мира, любви и согласия должно бы возбуждать другие мысли и другие речи».
Этим полемика не закончилась. В одном из следующих номеров «Дня» появилась статья некоего Александрова с данными из Талмуда, которые будто бы должны были послужить сильным доводом против гражданственности евреев. Статья эта начиналась знаменательными словами:
«Единогласно поднявшиеся со всех сторон, печатно и устно, возражение на статью „Дня“ об евреях заставляют обратить на нее особое внимание…» Считая вернейшим средством поразить своих противников обращением к первоисточникам, автор статьи берется за толкование Талмуда.
В ответ на эту богословскую публицистику журнал Достоевского помещает подробное возражение под заглавием: «Ответ г. Александрову по поводу его набегов на Талмуд». Большая статья в печатный лист по пунктам опровергает все комментарии газетного теолога.
Редакция «Времени» поместила и сопроводительное письмо автора этого возражения, Петра Лакуба, в котором он отмечает благородную позицию, занятую журналом Достоевского в поднявшейся полемике.
Гораздо позже, уже под конец жизни, Достоевскому пришлось вторично высказаться по тому же вопросу. Со времени защиты еврейского равноправия на страницах своего первого журнала он успел написать «Бесы», редактировать в течение целого года «Гражданин», выпустить несколько годовых экземпляров «Дневника писателя». Его публицистическая программа обнаружилась во всей своей отчетливости. Но, несмотря на это, Достоевский решился и теперь держаться своей позиции начала 60-х годов и по-прежнему отстаивать равноправие евреев.
«Несмотря на все соображения, мною выставленные, – пишет он в „Дневнике писателя“ за 1877 г., – я окончательно стою, однако, за совершенное расширение прав евреев в формальном законодательстве и, если возможно только, и за полнейшее равенство прав с коренным населением».
И на обычные возражения о необходимости считаться с протестами самого русского народа против уравнения с ним в правах еврейства Достоевский по личному опыту опровергает эти доводы.
«Нет в нашем простонародьи предвзятой, априорной, тупой, религиозной какой-нибудь ненависти к еврею. Весь народ наш смотрит на еврея, повторяю это, без всякой предвзятой ненависти. Я пятьдесят лет видел это. Мне даже случалось жить в массе народа, в одних казармах, спать на одних нарах. Там было несколько евреев, и никто не презирал их, никто не исключал их, не гнал их».
Он заканчивает свою статью категорическим заявлением:
«Да рассеется все это скорее, и да сойдемся мы единым духом в полном братстве на взаимную помощь и на великое дело служения земле нашей, государству и отечеству нашему. Да смягчатся взаимные обвинения, да исчезнет всегдашняя экзальтация этих обвинений, мешающая ясному пониманию вещей. А за русский народ поручиться можно: о, он примет еврея в самое полное братство с собою, несмотря на различие в вере и с совершенным уважением к историческому факту этого различия».
Но, несмотря на все эти благожелательные заявления, Достоевскому в конце 70-х годов уже трудно скрыть свое отрицательное отношение к еврейству. Свои примирительные тезисы он сопровождает целым рядом оговорок и отступлений. Гуманные тенденции публицистики парализуются конечными выводами.
В статье «Дневника писателя» о еврейском вопросе немало страниц откровенного антисемитизма со всеми традиционными аргументами националистической прессы. Тут и указания на «вековечный золотой промысел», на отчужденность еврейства от других национальностей, на всеобщую ненависть к «еврею-процентщику», на эксплуатацию беззащитного народа. В своей записной книжке он повторяет все обычные доводы антисемитизма. По его словам, Бисмарки, Биконсфильды, французская республика и Гамбетта – все это мираж перед истинным владыкой Европы – «жидом и его банком».