Текст книги "Меч князя Вячки"
Автор книги: Леонид Дайнеко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
Так он думал, так писал, а совсем рядом с церковью на высоком песчаном холме предков, в священной березовой роще, огороженной дубовым частоколом, покоились останки его отца и матери, летта и леттки. Отец и мать жили и умерли язычниками, а сын, христианин, даже не знал, где их могилы.
Так он думал, так писал, а за десятки поприщ от реки Имеры в ночном Кукейносе Климята Однорук писал летопись Полоцкой земли. Тускло горела свеча… Тени предков стояли за спиной Климяты…
Однажды вместо Вардеке привезла в церковь свежее молоко и рыбу красивая светловолосая девушка. Ловко подгребая широким кленовым веслом, она пригнала челн к берегу, смело прыгнула в воду, привязала челн веревкой к корням старого ясеня (летты называли этот старый ясень святым деревом) и, осторожно ступая маленькими босыми ногами по колючему прибрежному песку, подошла к Генриху. Молодой священник как раз выбивал пыль из своей темно-синей сутаны, повесив ее на нижний сук ясеня.
Красивая юная леттка поклонилась Генриху, поставила возле его ног сплетенный из упругих сосновых корешков короб, в котором были молоко и рыба, и сказала:
– Старик Вардеке прислал. Сам он заболел и не мог приплыть.
На голове у нее красовался кожаный, вышитый блестящими медными бусинками веночек, белое льняное платье украшала большая серебряная брошка-сакта. Уставшая от тяжести весла, девушка глубоко, часто дышала, и сакта на ее груди поднималась и опускалась в такт ее неровному дыханию.
– Как тебя зовут, дочь моя? – спросил ее Генрих. Юная леттка весело рассмеялась.
– Разве ты можешь быть мне отцом? Ты же совсем молодой.
Генрих растерялся от такого простодушия, давно не виданной им наивности.
– Я твой духовный отец, – попробовал он объяснить ей. – Все люди вашей округи, которые ходят молиться в этот святой храм, – показал он на церковь, – мои духовные дети. Даже старый Вардеке – мой духовный сын. Так повелел Христос, – и он истово перекрестился.
– Вардеке – мой дед. А меня зовут Убеле. Я живу за озером, – сказала леттка и сразу же спросила: – Это правда, что тевтонские священники не могут жениться?
Голубые глаза, как две весенние звездочки, не отрываясь смотрели на Генриха. Тут уж молодой священник совсем потерял уверенность.
– Да, мы не можем вступать в брак, – тихим голосом ответил он наконец. – Мы даем обет всю жизнь служить одному Христу и только ему приносим свою любовь.
Убеле внимательно взглянула на Генриха. Нескрываемое любопытство увидел он в больших чистых глазах язычницы и еще что-то, непонятное, пока недоступное ему. «Она язычница. Я ни разу не встречал ее в святом храме», – сокрушенно подумал Генрих.
– Жаль мне тевтонских священников, – сказала между тем Убеле, стройной босой ногой подбрасывая песок. Пошевелила загорелыми маленькими пальцами ноги, пропуская между ними теплый песок, и прибавила: – У тевтонских священников никогда не будет детей. Будут духовные – старые, лысые, морщинистые, а своих, кровных, маленьких, не будет. Разве это хорошо? Разве это правильно? А что, если бы все люди были вашими священниками? Человеческий род перевелся бы на земле.
Никогда еще Генрих не слышал таких слов. Он привык, что его самого, его духовный сан глубоко уважают, чтут. Он привык, что ему завидуют, а тут…
– Твоими устами, дочь моя, говорит дьявол, – сухо и строго сказал Генрих. – И это все оттого, что ты не ходишь в святой храм, что ты – язычница. Не о греховной плоти думай – о бессмертном духе, о спасении своей души, и тогда милосердный бог направит тебя на истинный путь, путь святой веры.
Убеле уплыла на челне, ее веночек поблескивал на солнце, а Генрих все стоял под старым ясенем и, вслушиваясь в легкий шум дерева, с удивлением и тревогой чувствовал, как странная печаль охватывает сердце, непонятный холод, словно в летний зной сердце покрывалось белым колючим инеем.
Всю ночь он молился, а перед самым рассветом, когда бледно-розовый туман лег над озером, сел писать свою хронику. В окрестных лесах просыпались птицы, дятлы неутомимо простукивали деревья, выбивая на них знак святого креста. А Генрих работал, неутомимо, одержимо, он писал и писал, помня, ни на миг не забывая, что «сначала было слово. И слово было бог». На столе перед ним аккуратно разложены стопки свежего пергамента, стояли горшочки с краской, лежали острые металлические писала, кисти из конского волоса, щипцы, чтобы снимать нагар со свечей. Все было привычно, неизменно, вечно, как сама святая римская церковь.
Усталый, он заснул, сидя за столом, когда солнце, как золотой корабль, выплыло из холодной синевы озера. Светлые лучи упали на пергамент. Сгорела дотла, погасла свеча, от нее остался только маленький теплый комочек желтого воска и ниточка синего дыма. Генрих спал, и ему снилась Убеле, плывущая в челне, она смеялась и призывно махала рукой. «Боже, почему мне снится Убеле?» – жаловался он во сне Христу, но молчали небеса, не раздавалось никакого ответа, и снова плыл просмоленный челн по бурному серо-зеленому, а потом, спустя мгновение, голубому озеру и улыбалась, звала Генриха к себе молодая загорелая язычница.
Он проснулся в неясной тревоге, как от толчка. Усмешливое лицо Убеле стояло у него в глазах. Он протер их ладонями, словно стирал ее облик, но Убеле уже проникла в его душу, в глубину сердца, властвуя там. И вдруг с ужасом, с дрожью в каждой жилке Генрих понял, что это память леттов зовет его к себе. Он думал, что она оставила его навеки, сгорела в нем, как сгорает в толще болот сухой, прожженный солнцем торф.
Генрих рывком раскрыл дверь молельни, выбежал под синие небеса, под шум старого ясеня. «Ветер, возьми в холодные ладони мое лицо, остуди мой мозг, – страстно молил, просил он, не произнося ни одного слова. – Я хочу быть, хочу остаться христианином, тевтоном… Я не хочу сойти с ума…»
Озерные берега были усыпаны цветами, синими, зелеными, серо-желтыми, как мед… «Глаза леттов», – будто шепнул ему кто-то.
Пчела, нагруженная сладким тягучим нектаром, перепачканная мягкой оранжевой пыльцой, шевелилась, ползала, жила в самом зрачке цветка. «Пчела памяти», – прошелестел над ухом старый ясень, который летты называли святым деревом.
Генрих в какой-то горячке, в необъяснимом бешенстве хотел наступить на пчелу ногой, раздавить ее, но поскользнулся на мокрых от утреннего тумана цветах, упал и потерял сознание.
– Ну и напугал ты меня, Генрих, – донесся очень знакомый, теплый, взволнованный голос. До этого голоса, до этих слов над землей проплыла, как показалось Генриху, целая вечность молчания. Он осторожно открыл глаза и с радостью разглядел старого Алебранда, низко склонившегося над ним.
– Алебранд! – вскочив на ноги, Генрих крепко обнял старика за плечи. – Тебя сам бог послал!
– Меня послал епископ Альберт, – как всегда, добродушно ответил Алебранд. – Глянь-ка, кого я привез.
Из повозки, той самой, в которой когда-то они с Генрихом приехали сюда, Алебранд вывел за руку красивую печальную девочку и спросил:
– Угадаешь, кто это?
Большими синими глазами девочка испуганно оглядывала церковь, озеро, Генриха.
– Если не ошибаюсь, это дочь кукейносского князя, – после некоторого молчания неуверенно ответил Генрих.
– Правильно, – рассмеялся Алебранд, и толстый живот его заколыхался. – Это Софья, наследница из Кукейноса. Славная девочка, сущий ангел… Вези ее на Имеру, к Генриху, приказал мне епископ, и пусть Генрих из этого душистого мягкого воска, из этого пшеничного белого и теплого хлеба вылепит тевтонскую душу. Понял? Тевтонскую душу. Он умеет, сказал о тебе Альберт. С ней я привез и монахиню Эльзу.
Из повозки с трудом вылезала толстая краснолицая женщина, вся в черном.
– Епископ, конечно, мог бы подобрать и более приятную молодку, – с хитрой усмешкой шепнул Генриху Алебранд.
Но Генриху было не до шуток. «Вот мое спасение, – озарило его при виде кукейносской княжны. – Я буду лепить ее душу, как приказал епископ Альберт, и сам очищусь от грязи язычества, которое липнет ко мне со всех сторон, тянет назад, в болото и тьму. Я знаю, с чего начинать. Первым делом надо убить в душе княжны язык кривичей, который она слышала с детства».
С большим усердием и воодушевлением взялся Генрих задело. Монахиня Эльза, церковные служители и сам он разговаривали с Софьей только по-тевтонски. С утра до вечера, от мессы до мессы, во время богослужений, в трапезной, на прогулке перед сном юная княжна слышала только тевтонское слово и святую латынь.
Кроме Софьи, Алебранд доставил из Риги пергамент от епископа Альберта. «Сын мой, – писал епископ Генриху, – помню тебя, каждый день молюсь за тебя. В суровом горниле борьбы с язычеством закаляй свою душу, не жалей тех, кто в слепой ненависти готов утопить, уничтожить золотой ковчег нашей веры. Дабы засеять божью ниву, надо выкорчевать, беспощадно уничтожить содомский виноградник. Вручаю тебе Софью Кукейносскую, чтобы росла и воспитывалась она вдали от Риги, в пустынном краю, куда не догадаются проникнуть лазутчики князя Вячки. Тут, в Риге, по нашим сведениям, они уже предпринимали попытку выкрасть ее. Воспитай княжну в верности римской церкви, и это будет одним из тех ключиков, которыми мы отомкнем плотно запертую славянством дверь на Двину.
Еще одну новость сообщу тебе. Из Вендена приезжал ко мне рыцарь Викберт со своими оруженосцами и конюхами, приезжал тайно, под большим секретом. Этот Викберт, как я понял, неглупый человек, отважный рыцарь и, что самое главное для нас, люто ненавидит гроссмейстера меченосцев Венна. Они, сын мой, похожи на пауков, которым не место в одной банке – кто-то из них обязательно сожрет другого. Ты знаешь, сколько зла причинил рижской церкви гроссмейстер Венна, этот никчемный трусливый человечишка, эта подвальная крыса. Только слепой случай дал ему в руки крест и меч магистра.
Учит нас жизнь: «Чтобы взойти к святой вершине, столкнем неловких и неуклюжих в бездну». Викберт признался мне, что хочет свергнуть Венна и стать гроссмейстером меченосцев. Что ж, это было бы на руку нашей церкви, ибо изменник Венна договаривается за нашей спиной с папой Иннокентием, с датчанами, со шведами, одним словом, со всеми, кто любым способом мечтает навредить нам. Я сказал Викберту, что рижская церковь готова благословить его меч – меч, который свергнет Венна. К тебе, сын мой, могут в любое время дня и ночи обратиться люди Викберта. Мои к тебе просьба и приказ:
ласково встреть их, помоги божьим словом и делом.
На этом оканчиваю свое послание. Прочитав, немедленно сожги пергамент. Благословляю тебя, сын мой. С нами бог!»
Генрих долго жег пергамент на язычке свечи, глядя, как он чернеет, скручивается, рассыпается пеплом. Потом щипцами, которыми держал пергамент, растолок, растер этот пепел, сдул его со стола.
Алебранд, попив вволю имерского вина, вскоре уехал в Ригу, и Генрих снова остался один, если не считать монахиню Эльзу, княжну Софью и двух церковных служек. Осень зажигала над притихшим озером печальные костры багряных лесов.
Однажды на челне приплыл старый летт Вардеке. Спеша к церкви, он взволнованно, с непонятным испугом на ходу закричал Генриху:
– Морана идет!
Часто, шумно дыша, Вардеке как мог объяснил молодому священнику, что вчера неподалеку отсюда на болотах имерские летты увидели Морану, или Мору, женщину огромного роста, в одной руке она держала человеческий череп, в другой – острый серп с красным лезвием и махала окровавленным платком. Обычно перед войной, перед великой бедой откуда-то появляется эта ужасная Морана, идет по дорогам, по нивам, по леттским селениям, разбрызгивая кровь с серпа, разгоняя людей, словно ничтожных, смертельно напуганных козявок. Ничего с ней не сделаешь, никуда не спрячешься от ее гнева.
Генриха не очень удивила эта весть. Старый опытный Алебранд, хорошо знающий этот край, предупреждал его, что время от времени на леттов и их соседей ливов находит непонятный ужас и они со своими семьями и всем скарбом убегают в глухие леса, в болота, прячутся там, забиваясь в земляные норы, под выворотни, даже в дупла деревьев.
Генрих и сам заметил странности в поведении здешних жителей. Бурный ветер, который, поднимая клубы серой вонючей пыли, налетает внезапно с поля, они всегда называют «тевтонским послом». Он, этот мерзкий ветер, выглядывает, вынюхивает, каков урожай у леттов, чтобы потом вернуться в Ригу и все рассказать своим хозяевам. Желая оскорбить, унизить человека, люди, живущие на Имере, говорят: «Обманул, как тевтон из Риги».
Генрих понимал, откуда берется страх у леттов. Раньше на них совершали набеги эсты и литва, теперь в этот край проложили широкие тропки меченосцы из Вендена, латники Альберта из Риги.
Заметно изменился за это время молодой пастырь. В семинарии, искренне и навсегда поверив богу, он думал:
«Разве можно Христову веру засевать на земле огнем и мечом? Как дыхание ветра, как солнечный луч, она сама собой должна вливаться в человеческую душу».
Сегодня он уже не таков. Он убедился, увидел своими глазами, что язычество не умирает, не хочет умирать своей смертью, цепляется за человеческие души, поэтому всегда надо держать наготове острый меч.
«Бейте всех. Бог на том свете разберет своих…» Слова эти прозвучали не в Ливонии, а далеко отсюда, в Южной Франции, когда там, как диких зверей, убивали альбигойцев воины папы. Но это же мог сказать и рижский епископ Альберт и – надо ли удивляться? – его верный любимый ученик, добросовестный и тихий пастырь, вдохновенный и одержимый хронист Генрих.
Выслушав старого Вардеке, Генрих не изменился в лице, не показал леттам, что он чего-либо боится, и все же тайком от них послал верховых в Венден и Ригу с просьбой о помощи. Он запретил монахине Эльзе и княжне Софье выходить из своей комнаты, сам только раз в день прогуливался по берегу озера, не удаляясь, однако, более чем на двести шагов от церкви.
Откуда же могла прийти опасность? Со стороны эстов? Из Литвы? От короля датского Вальдемара? Или, может, из Полоцка? Тревога нависла над озером и деревянной церковью на его берегу. Генрих не спал, ожидая беды, писал хронику…
Наутро снова приплыл Вардеке, еще более напуганный.
– Где же твоя М орана? – спросил его Генрих.
– Ее видели уже на той стороне озера, – настороженно, даже испытующе глянул на пастыря Вардеке. Раз-другой он обошел вокруг церкви, потом молча сел в челн и поплыл.
Ночью зашумел дождь. На противоположном берегу озера вспыхнули, затанцевали огни. Заплакала княжна Софья. «Боже, помоги», – думал Генрих и все писал, писал хронику.
Сверкнула молния. Казалось, божий меч рассек черное небо. Не к добру это – гроза осенью.
Генрих потушил свечу, затаился во тьме. Дождь лил из небесного мрака, обрушиваясь на церковь. Шипела вода. Стонал всей своей листвой мокрый старый ясень.
«Что же ждет меня и всех нас?» – думал Генрих. Отвратительное чувство страха, которое он долго старался спрятать, затаить в сердце, раздавило его, превратив в беззащитного червяка, одного из тех, что выползают после дождя из земляных нор-укрытий.
Генрих стал на колени, начал горячо молиться деве Марии.
– Защити… Укрепи мой слабый дух… Отведи беду… Но этих слов, чувствовал он, не хватало; тогда он вскочил на ноги, страстно протянул руки к небу и закричал, срывая голос:
– Покажи, что ты мать! Покажи, что ты мать! В молельню вбежали перепуганные служки, монахиня Эльза с княжной Софьей.
– Надевайте боевые доспехи, берите в руки мечи и ждите моего сигнала, – приказал служкам Генрих. Сам он поверх сутаны надел пластинчатый панцирь – подарок Альберта.
Постепенно стихал дождь, но ветер загудел с еще большей силой. Вздрагивала маленькая церковь – казалось, еще один-другой напор ветра и она, словно соломинка или птичье перышко, взовьется в ночное небо.
Генрих осторожно вышел из церкви, подкрался к старому ясеню, замер, затаился возле него, сжимая в руке меч. Озеро вздыбилось громадными волнами. Странные огоньки вдруг заметил на нем Генрих. Ночные огоньки росли, приближались, и он понял, что это плывут челны, в которых ярко горят факелы. «Как только они не перевернутся, не пойдут на дно в такую непогоду?» – холодея от ужаса, думал Генрих.
Первый челн пристал к берегу. Легкая фигура, окутанная чем-то белым, начала приближаться к ясеню, за которым укрылся Генрих.
– Пайке! – послышался то ли крик, то ли стон. – Пайке, где ты?!
Столько непонятной боли и тревоги, столько первобытной языческой страсти было в этом приглушенном ночными звуками голосе! Казалось, кричала чайка. Казалось, кричала сама земля.
Генрих задрожал, затрепетал всем телом; он вдруг осознал, что это его зовет к себе незнакомое существо. «Ты – Пайке. Ты наш Пайке», – вспомнил он слова старого Вардеке.
– Пайке! – долетало из глухого мрака. – Где ты? Не прячься от меня. Зачем ты хочешь пролить тевтонскую воду на могилы наших предков?
«Этот ночной голос все знает, – обливался холодным потом Генрих. – Ведь я в самом деле хотел завтра освятить леттское кладбище, чтобы язычники, похороненные там, получили божье благословение, чтобы хоть на каплю уменьшились муки в аду. Там, если верить Вардеке, лежат и мои родители…»
Горячая злость неожиданно вспыхнула в его мозгу, веревочной петлей перехватила дыхание. «Мои родители… Моя мать – римская церковь! Только она! Я не знаю и не хочу знать иной матери!»
Он до хруста в пальцах сжал рукоять меча.
– Пайке! – снова прозвучало во мраке. Белая фигура была совсем близко.
«Это происки леттов, – вдруг осенила его догадка. – Они хотят обвить меня своей дьявольской паутиной».
Он почувствовал облегчение и даже тихонько засмеялся, смахнув левой рукой со лба дождевые капли. Дева Мария увидела его в этой кромешной тьме и бросила с небес спасительный золотой луч, за который он сразу же ухватился.
– Пайке, – прошелестело в нескольких шагах от него.
– Я здесь, дети дьявола, – громко сказал Генрих. – Я здесь, грязные, лживые летты.
Он решительно вышел из своего укрытия и направился к церкви. Белая фигура бросилась к нему, и тогда Генрих ударил ее мечом. Закаленное тевтонское железо насквозь пронзило чью-то слабую мягкую плоть.
И сразу, как показалось, утих ветер, замолкло бурлящее озеро. Десятки людей ринулись из тьмы на Генриха, повалили его. Губами, всем лицом ощутил он ледяную сырость земли.
Убеле! – донесся до Генриха отчаянный крик. – Убеле, девочка моя! Неужели он убил тебя?!
Глава четвертая
(часть III)
Он стоял, привязанный крепкими смоляными веревками к ясеню, и ждал своего конца. С разбитого лица капала кровь. Разодранная сутана превратилась в лохмотья.
Занимался рассвет. Отшумела ночь, улегся ветер, и озеро Остигерве было удивительно спокойное, лучистое и неподвижное, как венецианское зеркало. Не верилось, что ночью бушевала такая страшная буря, что волны на озере были высотой с церковь.
Генрих в последний раз глядел на свою церковь, на свое дитя, которое вынянчил, выпестовал в этом диком краю и которое должно было погибнуть у него на глазах. Со всех сторон летты тянули к церкви сухой хворост, коряги, бревна, старательно обкладывая ее стены этим лесным добром. Словно муравьи, они стаскивали все в одну кучу, только муравьи строят, создают, а эти готовились уничтожить.
Ждали огня, который посланец должен был принести с кладбища. Там, на кладбище предков, на поминальном костре сейчас сжигали юную Убеле. Потом ее останки закопают в землю – по обычаю леттов плоть того, кто уходит из жизни, надо вернуть Хозяйке Земли. Кем бы ни был покойник, его обязательно возвращают земле: мужчину кладут головой на восток, женщину – головой на запад. И непременно в могилу, вырытую лопатой, или ножом, или дубовым суком, или, если ничего нет, голыми руками.
Ждали огня. Генрих ждал смерти.
«Почему она взялась сыграть роль кровавой Мораны? – думал об Убеле Генрих. – Заставили старейшины? Заставил Вардеке? А может, она согласилась сама, по своей охоте? Если бы я знал, что это она, я бы не поднял меч».
Только об этом раздумывал он, ибо надежды на спасение не было никакой, смерть была неминуема, а смерти он не боялся. Он боялся только мучений, боялся короткого мгновения перехода с этого света на тот, а там, на небесах, он был твердо убежден, его сразу же встретит дева Мария, возложит ему на голову золотой венец героя.
Показался светловолосый загорелый юноша. Он бежал, держа высоко в руках глиняный горшок с огнем. Летты взволнованно, радостно зашумели.
Старый Вардеке взял горшок с огнем, подошел к куче хвороста, облитого смолой, и разбил горшок о стену церкви. Пламя занялось сразу, как огнекрылый голодный дракон.
– Славно горит дом тевтонских псов! – закричал Вардеке. Летты, мужчины, женщины и дети, взялись за руки и, распевая песни, начали танцевать напротив церкви. Пламя освещало их возбужденные лица.
Потом шумной гурьбой они побежали к озеру, бросались в воду, с головой погружаясь в ее чистую голубизну.
– Смывайте тевтонское крещение! – неистовствовал старый Вардеке, черпая воду ладонями и поливая свою седую голову.
«Боже, почему ты не ударишь сейчас с небес огненной стрелой? – кусая губы, почти теряя сознание, думал Генрих. – Почему не превратишь озерную воду в серу и кипящую смолу?»
Жар от огромного костра был такой нестерпимый, что у Генриха на щеках вскочили пузыри, затрещали волосы. Он зажмурил глаза, боясь, что они лопнут, вытекут от близости огня, – не хотел, отправившись на тот свет, встретить там деву Марию слепым.
Летты, отойдя от костра, обсуждали, как наказать заморского священника.
– В нем – нечистая сила, – показывая пальцем на Генриха, корчившегося от жара, говорил старый лысый летт. – Таких убивают рябиновым колом. Надо вырубить в лесу кол в рост безвременно умершего мальчика и бить нечистика перед самым наступлением поры привидений, когда куры садятся на насест.
– Я знаю, как наказать его, – с глубокой печалью в голосе проговорил Вардеке. Все обернулись к нему. После смерти любимой внучки он резко постарел – волосы совсем побелели, щеки запали, трясущиеся руки не находили места, и только в глазах оставалась прежняя сила. Глаза были словно твердые острые кремни.
Вардеке подошел к Генриху, отвязал его от дерева и продолжил свою речь:
– Он – летт, его родители были леттами. Несмышленым сосунком его увезли за море, научили чужому языку, чужой вере. Потом он вернулся, чтобы и нас, земляков своих, перевести в тевтонскую веру, заставить кланяться своему богу, будто у нас, леттов, нет Праматери Жизни и Смерти, Праматери Земли и Воды.
Летты одобрительно зашумели. Мечи и копья поднялись над головами.
– Но в каждой речке, высыхающей от зноя, на дне остается хоть капелька воды. В душе каждого вероотступника, изменившего памяти своих предков, остается хоть одна жгучая слеза, которой он тайком от всех, даже от самого себя, оплакивает свой грех.
Вардеке испытующе глянул на Генриха и продолжал:
– Ты – Пайке. Голосом Мораны мы думали разбудить струны твоей души. Но там, в Тевтонии, ты оглох.
И все-таки ты Пайке. Запомни это. Сейчас я покажу тебе могилы твоих родителей, и там, у этих могил, ты умрешь. Мы закопаем тебя рядом с твоими отцом и матерью – и ты вернешься к ним. Огромное счастье – после пыли и пота земных суровых дорог вернуться к своим.
– Не хочу! – закричал Генрих по-латыни, но его не поняли, и он закричал по-леттски: – Не хочу! Я – тевтон! Я – Генрих, а не Пайке!
Он упал на землю, впился пальцами в сухие комья. Множество сильных мужских рук схватило и подняло его, и летты понесли его на могильник предков.
Небо плыло над Генрихом. Тучи и облака, птицы и солнечные лучи, дым от горящей церкви – все сплелось, связалось в один клубок, все двигалось, текло, летело. Не было спасения от этого неба. Он зажмурил глаза, но они сами открывались, и снова он видел беспощадно-бесконечную синеву.
– Вот могилы твоих родителей… Смотри на них, – сказал старый Вардеке.
Генриха поставили на ноги. Шумело в голове. Саднили обожженные щеки.
Два маленьких травянистых холмика увидел он. Два холмика… И все…
– Твой отец был отважным воином, – сухим голосом говорил старый Вардеке. – Твоя мать так хорошо пела наши песни…
«Боже, – молил Генрих, – преврати в пепел, в горькую пыль всех этих людей… Я – твой раб. Тебе вручаю свою душу».
Могильник был на высоком песчаном пригорке. Рядом густо шумела священная березовая роща. Всюду чернели следы поминальных костров.
Генрих в отчаянии бросил последний взгляд на небо, на недосягаемый горизонт, прощаясь с жизнью, и вдруг горячая волна ударила в сердце, перехватило дыхание, мягкими стали ноги. Из реденького соснового леска, росшего неподалеку, выкатывался, поблескивая на солнце, неутомимо приближался тяжелый кавалерийский гуф. Рыцарские кони шли рысью. «Меченосцы!»
Жажда жизни, которая, казалось, уже угасла в Генрихе, с необыкновенной силой вспыхнула в крови. «Жить! Только жить! Бог услышал и послал спасение!»
Летты еще не видели меченосцев. Их взгляды были направлены на могилы, и Генрих понял, что ему надо делать, чтобы спасти жизнь. Он упал на колени, схватил с могилы горсть песка, посыпал голову. Это, конечно же, понравилось леттам – вероотступник на глазах у них раскаивался, карал сам себя. Они плотнее сгрудились вокруг Генриха. «Только смотрите на меня… На меня», – как молитву, как заклинание, повторял он одно и то же в горячечных мыслях.
Он посыпал песком голову, а меченосцы тем временем приближались. Гуф раскололся, разломался на две половины, охватившие, словно железные крылья, могильник с двух сторон.
– Праматерь Жизни и Памяти вернулась к отступнику, – мягким голосом начал было свою речь старый Вардеке и вдруг закричал: – Тевтоны!
Будто вихрь налетел на могильник. Летты бросились врассыпную. Некоторые прятались между холмиками. Страх туманил всем головы.
– Бегите в священную рощу! В священную рощу! – крикнул Вардеке. – Кони не пройдут между деревьями, и меченосцам придется спешиться!
Однако нападение было таким внезапным, рыцари неслись такой лавиной, так грозно всхрапывали их укрытые кольчугами кони, что летты не смогли оказать никакого сопротивления. Большинство из тех, что хотели спастись в священной роще, не добежали до нее. Все они полегли на зеленом лугу перед рощей под тяжелыми пиками рыцарей, под ударами конских копыт.
Меченосцы рубили, кололи и топтали леттов молча. Слышался только острый свист мечей, глухо звенело железо, кто-то слабо ойкал и затихал навеки, да время от времени взлетал над кровавым побоищем трубный клич комтура:
– Братья, с нами бог!
И меченосцы с еще большей яростью начинали взмахивать мечами. Их белые плащи были забрызганы кровью, а они все рубили и рубили…
Не жалели ни того, кто бился против них, как тур, ни того, кто былинкой падал на колени, целовал конские копыта, просил сохранить, не отнимать жизнь. Это был кровавый танец смерти, где, как орех, раскалывались черепа, где глаза выскакивали из глазниц, где через разодранную рубаху и разрубленную грудную клетку можно было увидеть, как все еще бьется, все еще трепещет красной птицей сердце убитого.
Старый Вардеке и несколько молодых леттов все-таки прорвались в священную рощу. Там, где березы росли особенно тесно, они стали кольцом и встретили спешившихся меченосцев ударами коротких копий и ножей, дубинами и камнями. Рыцарям трудно было развернуться в чаще. Они привыкли нападать в чистом поле, где можно маневрировать на конях, а тут надо было драться между деревьями и в пешем строю. Неохотно пошли меченосцы в атаку и сразу же потеряли Иоганна и Филиппа Желтого, которым летты вспороли животы.
Комтур внимательно следил за поединком в священной роще. Как только начался бой, комтур отобрал пять рыцарей и приказал им окружить воткнутое в землю рыцарское знамя и охранять его. Как бы ни складывался бой, их долг – стоять у знамени. Сам комтур держал в руках обернутое вокруг копья запасное знамя.
Боевое знамя – рыцарская святыня. Даже тяжело раненный рыцарь не имеет права покинуть знамя. Пока вьется знамя, рыцарь должен находиться на поле боя, а если утеряно свое знамя, он обязан примкнуть сразу же к другому христианскому знамени.
Упал еще один меченосец. Вардеке проломил ему переносицу камнем из веревочной пращи.
– Слишком много рыцарской крови, – недовольный, отметил комтур и скомандовал: – Трубачи, сыграйте рыцарям отход!
Запели серебряные трубы, и рыцари отхлынули из священной рощи. Их место заняли кнехты-арбалетчики. Окружив леттов, они начали расстреливать их в упор длинными бронебойными стрелами. Напрасно пытались летты спрятаться за священными березами – стрелы, летевшие со всех сторон смертоносным роем, находили их повсюду.
– Мы победили, комтур! Язычники уничтожены! – весело крикнул рыцарь Викберт, вытирая меч о зеленую траву.
Все это время Генрих стоял на коленях, страстно молился богу, благодаря его за счастливое избавление от неизбежной, казалось, смерти. Еще он молился покровителю всех рыцарских орденов святому Георгию. Если бы не меченосцы, братья святой Марии, шел бы он теперь по небесам, но поскольку он был молод, в жилах его текла горячая кровь, ему хотелось побродить еще по этой грешной земле, и он благодарил в своей молитве меченосцев, совсем забыв, что они враги рижской церкви и епископа Альберта.
Наконец Генриха заметил рыцарь Викберт. Сначала он решил, что это один из леттов прячется от божьей кары, и вытащил из ножен меч, старательно вычищенный о траву и песок, чтобы снова дать ему работу. Викберт на тяжелом боевом коне подъехал вплотную к Генриху, хмуря светлые брови, с ненавистью взглянул на него, но вдруг узнал имерского священника и радостно воскликнул:
– Ты жив, святой отец? Язычники не поджарили тебя?
– Жив, – ответил Генрих и вскочил на ноги.
Комтур ласково встретил Генриха, приказал накормить его, угостить вином. В это время рыцари носились на конях по всем окрестностям за женщинами и детьми, сгоняя их к церковному пепелищу. Сюда же гнали и скот. Комтур был доволен – немалая добыча попала в руки ордену.
С радостью и облегчением Генрих узнал, что монахиня Эльза, княжна Софья и церковные служки живы. Бесстрашной монахине удалось вывести их в лес, и они переждали беду под огромным выворотнем старой сосны.
Генриху не терпелось взглянуть на кукейносскую княжну. Ее привели. Бледная, испуганная, она снизу вверх посмотрела на Генриха и вдруг всхлипнула, прижалась к нему. Монахиня Эльза окинула всех многозначительным взглядом, улыбнувшись уголками сухих губ.
– Дитя мое, – взволнованно сказал Генрих, – бог вырвал тебя из кровавых лап язычников. Молись богу. Молись нашей всесильной церкви.
Он легонько нажал на худенькие плечи княжны, и она послушно опустилась на колени, ломким от волнения голоском начала молиться. «Одно мое дитя, имерская церковь, сгорело, превратилось в пепел, – думал Генрих, глядя на склоненную светловолосую головку. – Но у меня осталось еще одно дитя, духовное, вот эта кукейносская княжна. Она вырастет настоящей тевтонкой, верной дочерью римской церкви. Я вырву чертополох из этой юной доверчивой души и посажу в ней цветущий божий сад».