Текст книги "Меч князя Вячки"
Автор книги: Леонид Дайнеко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
Подметая боярский двор, Яков старался держаться ближе к забору – может, щель обнаружится, может, вои боярские заснут. Однако вои не спали, и один из них с угрозой в голосе сказал Якову:
– Если еще раз подойдешь к частоколу, проткну копьем, как облезлую ворону.
Вои дружно засмеялись. Яков отошел, проклиная судьбу и злых людей, которых так много на белом свете.
Ночью он не сомкнул глаз. Горечь разъедала душу.
Молодой челядин, спавший рядом, несколько раз вставал, спускался с полатей, бесшумно выходил во двор, поднимался на крышу гридницы. Но это уже не удивляло Якова. Он жалел парня, но ничем не мог ему помочь. Ему и самому нужна была человеческая помощь, да Чухома в последнее время не заговаривал с ним, а Фердинанд вообще пропал – наверное, уехал в Полоцк.
Отчаяние охватывало душу. Якову казалось, что еще немного и он сойдет с ума. У боярина Ивана уже сидел на цепи в подземелье один сумасшедший челядин, которому все чудилось, что его родила волчица и сам он волк. В темные ночи из подземелья глухо доносился жуткий вой. Боярин Иван смеялся, объясняя гостям: «Подержу до филипповки, а там – выпущу в лес. Пусть бежит к своим родичам».
В таких душевных муках и невеселых мыслях прошла не одна ночь. Яков с ужасом чувствовал, что чем дольше живет он в неволе, тем холоднее и спокойнее становится сердце. Еще неделя-другая, и превратится он, как и все соседи по полатям, в немую терпеливую скотину, привыкшую много и тяжело работать, мало есть, испуганно вздрагивать под ударами кнута или палки.
И вот однажды будто огонь небесный вспыхнул в его душе, будто кто-то, невидимый и грозный, крикнул в самое ухо: «Беги отсюда! Беги сегодня, завтра ты уже не захочешь убегать!» Яков содрогнулся всем телом, сел на полатях. Сердце, казалось, вот-вот выскочит из груди. Каменно-тяжелый сон объял гридницу. Яков сидел, уставившись невидящим взглядом во мрак перед собой. Время шло, а он все сидел не двигаясь, стараясь дышать как можно тише. Уже ночь собиралась повернуться на другой бок, уже стало светлеть за окном. Густая, как смола, ночная тьма стояла в гриднице, но и она начала отходить в углы. Первая искра рассвета слабо и несмело зажглась в кромешной темноте. Протяжно вздохнул, начал медленно подниматься молодой челядин. Неведомая сила снова срывала его с места, звала под лунный свет. И тут Яков бросился к челядину, бечевкой, которой подпоясывал свою свитку, связал ему ноги. Он делал все это быстро, бесшумно, осторожно и все приговаривал, как в лихорадке:
– Прости, браток… Полежи… Полежи… Поспи… А я за тебя пойду… Пусть дозорные подумают, что я – это ты…
Руки у него тряслись, сердце, казалось, вот-вот выскочит из груди. Казалось, не он, а какой-то посторонний человек делает все это, а он, Яков, наблюдает за ним со стороны. Только бы не проснулся челядин – закричит со страху, весь боярский двор поднимет на ноги. Но челядин спал, тяжело вздыхая, всхлипывая во сне.
Яков осторожно вышел из гридницы, немного постоял у холодной дубовой стены, припав к ней щекой. Потом, стараясь всеми движениями походить на молодого челядина, двинулся через двор к частоколу. Он не сомневался, что стража уже заметила его. «Остановят меня вои или нет?» – думал он.
Возле забора росла толстая, старая, дуплистая, как гнилой зуб, липа. Яков погладил ладонью темную влажную кору. «Спаси меня, липа», – проговорил он про себя, как заклинание. Яков вырос в пуще, с детства научился взбираться на самые высокие деревья легко и быстро, как белка.
– Что-то наш ночной ходок сегодня не туда полез, – послышалось вдруг совсем неподалеку от Якова, и вой-дозорный, поблескивая кольчугой, неторопливо направился к липе. Оказывается, все это время он стоял в нескольких саженях от Якова возле забора и внимательно следил за ним.
– Надоело по крыше бегать, вот и полез на дерево, – донесся голос второго стражника, сонный и вялый. – Не спится же человеку. Я бы на его месте такого храпака давал… Погоди, Андрей, не подходи к нему, а то он загремит с липы, и утром боярин прикажет нам с тобой его косточки собирать. И что он каждую ночь ходит?
– Бешеная муха укусила за ухо, – ответил первый, и дозорные тихонько засмеялись.
Яков тем временем все выше взбирался на дерево, хватаясь руками за упругие, скользкие от росы ветки, натыкаясь лицом на мокрую прохладную листву. Спускаться на землю было уже нельзя – там поджидали дозорные, – и он лез вверх, словно липа была волшебной лестницей, ведущей на самое небо. Наконец он добрался до толстого длинного сука, который старая липа, словно руку, протягивала над частоколом с боярского двора. По этому суку пополз, лежа на животе, ожидая, что сук вот-вот затрещит, обломится. «Спаси меня, липа», – снова взмолился он. Вои, не отрывая взгляда, следили за ним снизу.
– Что этот дурень задумал? – испуганно спросил один из дозорных.
Сук от тяжести человеческого тела заходил ходуном, закачался. Еще миг – и не выдержит, затрещит… А внизу ждут острые, как железные зубья, колья.
Яков прикусил губу, соскользнул вниз и, уцепившись за сук обеими руками, повис на страшной высоте над землей. Перебирая руками, извиваясь всем телом, он медленно отдалялся от частокола. Упадешь на частокол – сразу богу душу отдашь.
– А не собирается ли этот лунатик от боярина Ивана сбежать? – вдруг громко сказал, словно проснувшись, вой в блестящей кольчуге. Его напарник рот раскрыл от неожиданности и начал вытаскивать из-за спины лук.
– Сейчас я его стрелой собью, как куропатку… Сейчас… – бормотал он, и в голосе не было уверенности.
Сук треснул, обломался, и вместе с ним, не размыкая рук, Яков полетел вниз. Ударился оземь, на мгновение показалось, что душа оставила его тело, но тут же упруго вскочил на ноги, рванулся от боярской усадьбы в серый предрассветный туман…
Воля! До чего же ты сладка, до чего светла и прекрасна! Бывают люди, которым нравится быть рабами. Зачем, земля, ты рождаешь таких людей?
Он бежал и бежал. Ветер забивал горло… На глаза налипал туман… От изнеможения кололо в груди. Он упал на землю, в мокрый кустарник, забился в мягкую траву и заснул…
Проснулся Яков от скрипа и тарахтенья колес. Оказывается, он заснул неподалеку от дороги, ведущей в Полоцк, и на этой дороге, за несколько шагов от болотца, в котором он лежал, остановился купеческий обоз. Молчаливые озабоченные купцы пошли к неширокой речушке ополоснуться. Они обивали на берегу грязь и песок с сапог, а Яков, чувствуя, как тревожно стучало сердце, подкрался к возам. В них лежали звериные шкуры, много шкур, еще не обработанных, влажных и красноватых. Остро, пьяняще пахло диким лесным зверем. «Только с купцами я смогу пробраться в Полоцк, – подумал он. – Одного меня схватит городская стража, и будет моя голова висеть на колу у боярина Ивана, как пустой горшок».
Яков начал лихорадочно разгребать шкуры на одном возу, делать нору-укрытие. Обливаясь потом, ломая ногти, он вырыл среди тесно сложенных шкур место для себя, небольшое гнездо, в котором можно было бы лечь, свернувшись клубком. «Сейчас или никогда», – решил он.
Он втиснулся, вжался в мокрые шкуры, чувствуя лицом их неприятную противную слизь. Потом, повернувшись на правый бок, согнув ноги в коленях, левой рукой начал закрывать, затягивать себя сверху шкурами, стараясь сделать все как можно лучше, чтобы ничем не насторожить купцов.
«Тебе, боже, вручаю душу свою», – думал он и закрывал глаза, затыкал уши, чтобы не увидеть вдруг неба над головой, не услышать разъяренное: «А ну, вылезай, пес!» Если найдут, его сразу же прикончат. Он знал это и готовился к самому худшему.
Приближаясь к возам, раздались тяжелые решительные шаги. Шло несколько человек. Яков перестал дышать.
– Тут крутился какой-то челядин, – сказал злой низкий голос. – Где же он?
– Много меду ты вчера выпил, Доброслав, – послышалось в ответ.
Повисла тишина. Доброслав недовольно пробурчал:
– А может, он в какой-нибудь воз спрятался?
– Ищи, – мирно ответили ему. – Мне хоть десять гривен заплати – я в эти вонючие шкуры не полезу. Доброслав, не дашь ли мне трут? Я свой потерял.
– Что я тебе, из колена выломаю? – выругался недовольно Доброслав, и купцы отошли от возов.
Ополоснув свежей речной водой лица, вернулись купцы. На воз, в котором спрятался Яков, сели три, а то и четыре человека. С тяжелым скрипом воз тронулся с места, покачиваясь на колдобинах.
Яков задыхался в своем укрытии. Все силы забрало волнение, а тут еще в ноздри лез гнилой запах протухших звериных шкур. Но он терпел, помня, что пути назад нет, что, вернувшись к боярину, он умрет под беспощадными ударами палок.
Он старался думать о своем будущем. Если повезет, если он станет Яковом Полочанином, то пойдет служить к какому-нибудь богатому ремесленнику. Он смекалистый, сильный, справится с любой работой. А хорошо бы ловчим стать, зверя на охоте выслеживать… Какая это радость, какое счастье – идти, бежать по тайным лесным тропкам, известным только тебе, где все засыпано снегом или золотыми осенними листьями, поднимать из логова зверя, кричать ему вслед, слышать, как он испуганно убегает, продираясь сквозь ельник и заросли кустов. Как хорошо сидеть потом возле освежеванной туши. Отдыхают утомленные от беготни ноги… Вечерняя заря опускает на лес широкое алое крыло… Собаки с сердитым визгом лижут горячую звериную кровь… Лесной вольный ветер трубит в костяной охотничий рог…
Отдавшись мечтам, обессилев от невыносимой вони, Яков, зажатый со всех сторон, погружался в глубокую жгучую темень, где ярко вспыхивали маленькие искрящиеся звездочки и густо звенела в висках кровь. В последний миг ему почудилось растерянное, испуганное лицо Мирошки. Мальчик, наклонившись над Яковом, протягивал ему руку. Хотел было Яков ухватиться за эту ручонку, да сил не хватило, слабость, вялость сковали все его тело, и он провалился во что-то мрачное, страшное, пошел на самое дно…
– Глянь, кого мы привезли, – прозвучало над самым ухом, и Яков с огромным усилием открыл глаза. Пожилой купец со свалявшейся серой бородой внимательно глядел на него. Купец только что поднял шкуры, в которые завернулся Яков.
Подошли другие купцы. С любопытством глядели они на неожиданного гостя. Яков чувствовал, как холодеет сердце.
– Кто ты? – спросил купец с серой бородой. Яков молчал.
– Ты что, не видишь? Холоп боярский. Эти слова принадлежали маленькому вертлявому купчику с массивным золотым перстнем-печаткой на пальце. Он крутил перстень, подышав, тер о полу своего красного кафтана и все время не сводил глаз с Якова.
– Надо отвезти его к хозяину, – раздумчиво предложил серобородый. – Боярин хорошо заплатит.
– А откуда известно, что он холоп боярский? – вмешался в разговор еще один купец, высокий, сухой, с глубоким рваным шрамом на правой щеке. Видно, копьем когда-то щеку задело. – Людей на свете всяких много. Не один Гаврила в Полоцке. Бородатый с ним не согласился.
– Ярун, – повернулся он к купчику с золотым перстнем на пальце, – сходи к переднему возу, принеси веревку. Свяжем этого воробья. Боярин хорошо заплатит.
Ярун, хихикнув, побежал за веревкой. Яков наконец слез с воза и стоял теперь в окружении купцов. Снова неволя раскрывала свою пасть, снова делался черным белый свет.
– Купцы, – взмолился он, – отпустите меня. Что я вам плохого сделал?
– Нельзя убегать от хозяина, – строго сказал серобородый. – Что, если все начнут бегать?
Ярун весело нес веревку. Яков, прикусив губу, вдруг рванулся с места, сбил с ног бородатого и помчался изо всех сил к раскрытым воротам.
Он вылетел за ворота, побежал по узкой, тесно застроенной низкими деревянными избами улице. Земля Полоцка была под его ногами. Ветер Полоцка бил ему в грудь. София высоко сияла над городом. Он бежал, глядя на ее купола. Кто ждал его? Кого он знал в этом огромном городе?
У первого же встречного, гончара с красными от глины руками, он спросил:
– Где найти князя Вячку с дружиной?
– Вячку? – удивленно глянул на запыхавшегося Якова гончар. – На подворье у боярина Твердохлеба остановился князь.
После долгого хождения по шумному городу Яков нашел наконец подворье боярина Твердохлеба и сразу же увидел Вячку, собиравшегося идти в светлицу.
– Князь! – в отчаянии закричал Яков.
Вячка замедлил шаг, вопрошающе взглянул на Якова:
– Кузнец?
Яков бросился на колени:
Спаси, князь. Дай пристанище.
Глава третья
(часть III)
Княгиня Добронега плакала в своей опочивальне. Это были первые ее слезы с той поры, как оставила она родное Княжье сельцо, простилась с отцом-матерью, уехала в Полоцк, оттуда в Кукейнос, где кукейносский поп Степан обвенчал ее с Вячкой в церкви при всем народе. Челядница Кулина, которая с самого Княжьего сельца не расставалась с Добронегой, расчесывая ей красивым самшитовым гребнем волосы, уговаривала:
– Не плачь, княгинюшка, не плачь, кукушечка. Из-за чего басу-красу губишь, молодость сушишь? Что Софья – она же еще дитя малое! В куклы играет. Откуда ей знать, кто ей счастья желает. Родную мать, конечно, не заменишь – одну ее бог на весь век дает. Да с твоим золотым сердцем, княгинюшка, ты кого хочешь полюбить себя заставишь. Нельзя тебя не любить.
Добронега подняла заплаканные глаза на Кулину, тихо спросила:
– А может, напрасно я вышла за князя Вячеслава? Кулина руками всплеснула:
– И не говори так, княгинюшка, и не думай. Как две звезды вы в небе. Где лучше вас пару найти? Полюбит тебя Софья, родной считать будет. Попомнишь мои слова.
Добронега понемногу успокаивалась. Вообще-то была она неплаксивой породы, в отца удалась. Тот, когда еще мальчонкой был, только разгневанно сопел носом и густо краснел, исподлобья глядя на обидчика. И столько было в том детском взгляде недетского гневного укора, столько суровой силы, которая все знает, все понимает, светилось в глубине глаз, что взрослые люди отводили глаза.
Такой взгляд был и у маленькой Софьи, падчерицы Добронеги. Когда после венчания Добронега вместе с князем Вячкой вернулась из церкви в терем, Софья, красиво одетая, гладко причесанная кормилицей Тодорой, встречала их на крыльце. Бояре научили ее взять в руки крест-складень и благословить отца и новую мать в такой радостный для них день.
Вокруг крыльца стояли бояре, чуть подальше толпились челядь, простолюдины из города, латгалы и селы. При появлении Вячки и Добронеги дружинники высоко вскинули щиты, ударили по ним мечами. Бояре, а за ними и челядь крикнули здравицу.
Добронега, волнуясь до дрожи в коленях, ждала, как встретит ее Софья. Маленькая красивая княжна с чистым, удивительно серьезным личиком, с маленькой дорогой коронкой на светлых волосах, крепко сжимая крест тонкими пальцами, глянула на отца, потом на свою новую мать и осенила их крестом. Губы у нее задрожали, казалось, она вот-вот заплачет, однако Софья, как истинная наследница полоцких князей, побледнев, только проглотила горький комок и сказала звонким голоском:
– Пусть будет над вами бог. Аминь.
Старший дружинник Холодок разбил о крыльцо большой, специально сделанный для этого дня гончаром Володшей глиняный горшок, и все беды-напасти рассыпались, когда рассыпался, разлетелся на мелкие кусочки горшок, на котором были написаны имена всех врагов Вячки и Кукейноса.
Потом князь с княгиней наступили на самом пороге терема на корчагу, прикрытую льняной скатертью. Звонко треснула корчага, и это тоже было добрым знаком.
И вот тогда перехватила Добронега взгляд своей падчерицы Софьи. Столько муки, столько боли было в этом взгляде! Словно прощалась с чем-то падчерица, словно теряла что-то навсегда. И самое страшное, что слез не было в ее глазах. Сухи были глаза, как морозный колядный снег.
– Иди, Кулина. Я хочу побыть одна, – сказала челяднице Добронега. Челядница, поклонившись, вышла из светлицы.
В князе Вячке Добронега нашла того, о ком не раз мечтала в бессонные весенние ночи, когда темно-голубое небо недвижно стоит над землей, а ясные угольки звезд, кажется, прожигают насквозь душу. Она сберегла себя, сохранила для этого дня, для этого мгновения. Сама удивлялась тем светлым высоким волнам, что бились в ее сердце, когда они с Вячкой оставались вдвоем, когда только для них существовал весь этот бескрайний мир от самой далекой звездочки-крошки в небе до кусочка теплого янтаря в холодной морской черно-синей бездне.
Молодая княгиня чувствовала, что ее сразу же признали в Кукейносе, и это ей, конечно же, нравилось. Она понимала, что любят ее кукейносцы как жену своего князя, но в мыслях она залетала в тот день, когда будут уважать не просто жену Вячки, а княгиню Добронегу.
Лишь Софья не любила ее. Она видела в Добронеге только мачеху, а мачеха для чувствительной детской души – всегда что-то холодное, хитрое, жестокое, одним словом, чужое. Бывают мачехи и добрые, и ласковые, да все равно ребенок помнит свою родную мать, помнит особой памятью сердца. В природе человеческой от Адама и Евы это заложено, и ничего тут не поделаешь.
Вместе с Вячкой и Добронегой ходила Софья на молебен в церковь, опускалась на колени рядом со своей новой матерью, страстно молилась богу.
В такие мгновения Добронега украдкой глядела, на Софью. Неужели не прольются слезы из холодного мрамора?
Отец Степан, положив на аналой Евангелие, читал о жизненных бурях, ожидающих сыновей человеческих. В каждой руке огненным цветком трепетала свечка. Начинал песнопение хор, и будто взлетала церковь над землей, плыла над ней – в таком единстве, такой гармонии жили души верующих.
«Дай боже, чтобы она поняла меня, – молилась Добронега, поглядывая на маленькую светловолосую головку падчерицы. – Я буду ей доброй матерью. Вячка очень любит ее, и если увидит, что дочь переменилась ко мне, поняла меня, будет счастлив. А счастье Вячки – мое счастье».
– Почему ты не моя мама? – спросила однажды Софья у Добронеги, когда они гуляли по двору терема.
– Я твоя мама, Софьюшка. Я люблю тебя, – тихо ответила Добронега и почувствовала, как горячо загорелись щеки.
– Нет. Ты моя новая мама. А почему ты не княгиня Звенислава?
– Я княгиня Добронега. Разве я виновата, что твоя мама умерла?
– Не виновата, – немного подумав, глянула на мачеху пронзительно-синими глазами Софья. – Моя мама была красивее тебя.
Жизнь тем временем шла своим чередом. Что было жизни до того, любит или не любит Софья Добронегу? Вставали над теремом, надо всем городом огромные темные тучи. Огненный меч молний разрубал их на куски. Все затихало, тревожно затаившись, потом с Двины, с речного простора, подкрадывался ветер. Он был сначала ласковым, мягким зверьком, все выглядывал, все обнюхивал. Потом начинал своевольничать, озоровать, буянить – там челядницу за платок дернет, там пустой жбан, стоящий в раскрытом окне светлицы, опрокинет… Отлетал ветер, и вот уже на крыльце терема меленько стучал дождь…
Добронега любила дожди, а этим летом они шли очень часто.
Под густой шум дождя раскрывала Добронега окна терема, смотрела, как танцуют светлые струйки, как распластывается трава под их ударами, как разноцветные брызги рассыпаются во все стороны от гладких досок крыльца.
Вячка почти все время проводил в разъездах – мчался с дружиной к эстам, ездил к литовцам, курам и земгалам, гостил в Пскове и Новгороде. И всюду уговаривал местных князей и старейшин выступить против тевтонов. Одна была у него заветная мечта – сбросить тевтонов в Варяжское море.
Добронега грустила без Вячки. Да что сделаешь? Глаза видали, что выбирали. Еще до замужества слышала она от людей и от отца, Рогволода Свислочского, о гордом неуступчивом характере Вячки, о его смелости и воинственности. Шептуха, гадавшая ей перед свадьбой на топленом воске и на богемском зеркале, сказала: «Как тур, смелый и остророгий, муж твой будет. Часто спать тебе одной на холодном одре, княжна».
«Один у меня муж. Как одно у меня тело и одна жизнь», – часто думала Добронега, особенно в дни, когда князь Вячка с дружиной исчезал на несколько седмиц и ей приходилось оставаться в тереме одной. Вслушиваясь в суровый гул лесов, обступавших со всех сторон Кукейнос и готовых, казалось, поглотить его, навеки похоронить в своих недрах, молодая княгиня чувствовала, как сжимает сердце тревога. Тогда она зажигала свечки перед иконами и молилась долго и страстно. На меже дня и ночи, когда светлеет небо и души предков возвращаются в свои могилы, она наконец засыпала. Но сон был тяжелый, черный от печали. Снились болота, они засасывали Вячку, зловещие вороны выклевывали глаза его коню Печенегу.
Вячка любил ее, и она это знала. Женщину не обманешь. Есть у женщины таинственный внутренний голос, который может до поры до времени спать, убаюканный мужской лаской и вниманием, быть беззаботным, как весенний мотылек или ручеек, но стоит мужчине в слове, движении, жесте хоть чуть-чуть стать холоднее, суше, дать почувствовать, что он разочаровался в избраннице или устал от нее, как голос этот начинает бить во все колокола женской души – тревога! тревога! тревога! И тогда тихая женщина становится яростной львицей, смелой орлицей.
Однажды осенью, глядя в окно терема, Добронега грустно сказала:
– Листва облетает с деревьев… Дождь… Холод… Вон тот кленик был такой красивый вчера. Листья светились на солнце, как золотые. А сегодня…
Она поморщилась, передернула плечами. Вячка, который наутро собирался отправиться с дружиной к князю Владимиру Полоцкому, обнял жену, прижал ее к груди и спросил:
– А ты бы хотела, чтобы на деревьях всегда листья были?
– Хотела и хочу, – улыбнулась Добронега. – С листьями дерево живое, теплое…
Вячка крепко поцеловал ее, а под утро, когда она крепко спала, повел дружину к Полоцку. Грустная проснулась Добронега, невеселая. Снова одиночество, молчаливые слуги, огромный неуютный терем, серые осенние тучи над ним. Чуть не плача, подошла она к окну и вскрикнула от удивления – на кленике, о котором она вчера говорила Вячке, была листва! Добронега стремглав выскочила из терема, подбежала к деревцу и глазам своим не поверила – тоненькими серебряными проволочками к кленовым веточкам были прикручены, привязаны красивые листочки, выкованные из железа, меди, а на самом верху – из чистого золота и серебра. Налетел ветерок, всколыхнул листочки, и они затрепетали, тоненько запели.
«Вячка! – задохнулась от нежности и благодарности Добронега. – Муж мой любимый!»
А дни текли, как течет вода в Двине. Вячкины листочки, так Добронега назвала про себя необыкновенное одеяние клена, звенели на дереве. Обмывал их дождь, играл с ними ночной ветер… Птицы слетались на деревце, и однажды Добронега увидела, как любопытная лесная синичка вспорхнула на ветку и осторожно, пугливо клюнула золотой листок.
Да как-то Вячка, вернувшийся с далекой дороги, с недоумением спросил у Добронеги:
– Где это листья с нашего клена?
– Какие листья? – словно не поняв, о чем речь, удивилась княгиня. – Ах, ты о тех, что висели на деревце? Я велела их снять. Лежат в сундуке, в том, что подарил мне князь Всеволод из Герцике. Если хочешь, я покажу тебе.
– Не надо, – остановил жену Вячка. – Зачем же ты приказала снять листья?
– Их могли украсть с дерева челядины или смерды из окрестных весей.
– Но я велел Холодку сторожить дерево. Днем и ночью. Зачем ты сказала снять листья, Добронега?
В голосе Вячки зазвучали суровые нотки. Так он еще никогда не говорил с Добронегой. Однако молодая княгиня нисколько не испугалась этой суровости, с вызовом глянула на мужа.
– Мне нужен ты, а не эти листья!
– Добронегушка, – взял ее за руки Вячка, – что с тобой, хозяюшка моя золотая?
– Ты все время на коне, в седле. Я уже и не верю, что у меня есть муж. Я стану столетней бабкой в твоем Кукейносе, а ты так и будешь ездить к своим эстам, к семигалам, к жемайтам… Боже мой, куда ты только не ездишь?! Зачем, зачем тебе все это?
Она глянула на мужа с мукой в глазах, с отчаянием.
– Я хочу не пустить тевтонов на Двину, в наш край, – тихо, но твердо ответил Вячка.
– Разве ты один живешь на Двине? Зачем тебе, князь мой, все взваливать на свои плечи? Ты же совсем забросил свои борти, пашни, свои леса, свой терем. Счастье земное в том, чтоб муж жил с женой, чтоб зерно в мягкую землю бросал.
– Правильно говоришь, – согласился Вячка. – Но пойми, в грозное время привел нас бог на этот свет, на эту землю. Надо жертвовать, жертвовать многим, чтобы завтрашние люди мирно жили на нашей земле.
– Завтрашние люди, – горько усмехнулась Добронега, – что им будет до нас? Они тебя, князь, и не вспомнят.
– Неправда. Когда-нибудь вспомнят. Должны вспомнить, ведь добро не забывается. У тех, кто забывает добро, кто забывает родителей, предков, бог иссушает сердца, и это уже не люди, а болотный тростник. Нельзя забывать свой род, свою землю, свой язык. Прости меня, моя золотая княгинюшка, но иным я быть не могу.
Он попытался обнять Добронегу, но она, упершись руками ему в грудь, сказала:
– Я не из тех, что привязывают мужчин к своей юбке, делают их прирученными соколами. Ты орел, князь мой. А вольный орел мух не ловит. Орел обязан под высокими облаками парить, но оттуда, со своей высоты, глянь на жену свою, пойми, как тяжело ей.
Она заплакала и пошла в свою опочивальню. Шла под неровным тревожным светом факелов, постоянно горевших в тереме, и Вячке, который глядел ей вслед, было жаль, нестерпимо жаль ее. Жена казалась ему чайкой с перебитым крылом…
Молодая княгиня решительно взялась за хозяйство, за терем, пришедший в запустение после смерти Звениславы. Нескольких челядинов и челядниц выгнала из Кукейноса в загородную княжескую усадьбу, других велела строго наказать лозой, чтобы не ленились, для князя своего больше старались. Свечи для комнат и мясо для кухни, вино для дружинников и домотканое полотно для холопов – все проходило теперь через руки Добронеги.
Особенно круто княгиня начала воспитывать молодых челядниц, которых в тереме было много и которые, как и все девчата в их возрасте, любили поплясать на игрище, с парнями погулять. Немало девичьих слез пролилось в это лето. Некоторым княгиня собственноручно отрезала косы, других на всю ночь голыми коленками на твердый горох ставила. Увидев одну беременную челядницу с кухни, немедленно учинила ей суровый допрос:
– Кто отец твоего ребенка? Признавайся. Челядница, пряча глаза, покраснела, упала на колени перед княгиней и заголосила:
– Матушка-княгинюшка, золотая наша, и знать не знаю, и ведать не ведаю. Святой крест – не знаю. Пусть дитятко родится. Верным рабом тебе будет.
– Не надо мне безотцовщины! – гневно топнула ногой Добронега. И в тот же день был отдан строгий приказ: распутной девке, на страх и науку другим, целую седмицу есть жабью икру, чтобы дух болотный убил, заглушил жизнь, которая готовится появиться на белый свет и от которой никому не будет радости.
Каждый день Добронега вместе с верной Кулиной совершала обход терема и всего княжеского двора. Челядь спозаранку подметала, чистила, мыла все уголки. Страх и трепет царили всюду.
Однажды княгиня заглянула в каморку переписчика пергаментов Климяты. Челядь называла его Климятой Одноруком. Климята, как обычно, сидел на низкой скамеечке, свертки пергаментов желтели перед ним. Но переписчик был не один. Рядом с ним стоял тоненький русоволосый парнишка в белой льняной сорочке и с большим интересом смотрел на все, что делал Климята. Климята, не заметивший прихода княгини, обратился к мальчику:
– Хочешь, Мирошка, загадаю тебе загадку?
– Загадывай, – оживился мальчик и даже губу прикусил от нетерпения.
– Слушай. Ходит по двору, на ногах когти, белые камни несет. Кто это?
Мирошка наморщил лоб, задумался, да так, что казалось, уши от напряжения шевелятся. Климята Однорук с хитрой усмешкой поглядывал на своего юного собеседника.
– Какие камни? – переспросил мальчик.
– Белые.
Мирошка подумал-подумал, грустно вздохнул и признался:
– Не знаю.
– Эх ты, Нестор-летописец! – Климята, весело улыбаясь, встал со скамеечки. – А еще хочешь со мной вместе историю Полоцкой земли писать? Хочешь ведь? Признайся.
– Хочу, если научишь и позволишь, – кивнул головой Мирошка.
– Так вот – белые камушки курица несет. Понял? Курица. А на пасху эти белые камушки люди красными делают.
– Как Иисусова кровь, – быстренько вставил Мирошка, которому не хотелось, чтобы Климята посчитал его круглым невеждой.
Тут только Добронега зашелестела небесно-голубой накидкой, кашлянула в кулак. Переписчик пергаментов сразу повернулся к ней, поклонился, сказав Мирошке:
– Кланяйся княгине кукейносской.
Мирошка неумело, испуганно поклонился. Губы у него задрожали. От дворовой челяди он слышал про крутой нрав княгини, ее строгость и боялся, что, если не так скажет, не так ступит, придется ему отведать лозы. «Обходи владык земных за поприще», – вспомнил он отцовские слова.
– Кто это? – внимательно взглянув на Мирошку, спросила Добронега у переписчика пергаментов.
– Это Мирошка, сын смерда из Горелой Веси. Еще в ту пору, когда ездили за тебя свататься, княгиня, Холодок нашел его в сожженной хате, спас от волков и привез в Кукейнос. Живет у меня.
– Что умеешь делать? – подошла Добронега к мальчику, глянула на него в упор. Тот, как испуганный воробей, втянул голову в плечи.
– В работу смердову надо тебя отдать, – холодно сказала княгиня. – Чтоб не ел даром княжеский хлеб. Сначала будешь коров пасти, потом косить научишься, пахать…
– Позволь слово молвить, княгиня, – побледнел Климята Однорук.
– Говори, – кивнула Добронега. Климята подошел к Мирошке, погладил его по голове.
– Нельзя этого мальчика в пастухи отдавать. Не одни пастухи и пахари нужны Полоцкой земле. Ей и вои требуются. И не меньше – люди книжные, мудрые, чтобы грамоту греков и римлян знали, чтоб свое, родное слово до потомков донесли.
– Разве смерды способны на это? – прервала Климяту княгиня.
Щеки у переписчика пергаментов вспыхнули. Твердо глядя прямо в глаза Добронеге, он сказал:
– Бог не обделил умом наш народ. В том числе и простых людей, смердов. Стыдно нам будет перед потомками, перед будущими поколениями, если мы те цветы, что к солнцу, к свету тянутся, растопчем, уничтожим. Если мы хотим, чтобы наша история не закончилась вместе с нами, не ушла в землю с нашей смертью, мы должны каждый день, не жалея сил, наполнять книжной премудростью ребячьи головы, как наполняют амфоры зерном и вином. – Он умолк на мгновение, перевел дыхание и продолжил: – С согласия князя Вячки думаю я, княгиня, школу в Кукейносе открыть. Чтобы в школу ту дети боярские, дети купцов и людей рукодельных ходили, учились читать и писать, про знаменитых философов и пророков узнавали. И самых способных из малолетних смердов тоже можно было б в той школе обучать. Нужны же тебе, княгиня, грамотные тиуны и старосты. Думаю, что и княжне Софье стоит в такую школу походить.